Какие? Русские! А были кем? Варягами. Так мало ли кем были, а стали русскими святыми. Вот вам, жуйте.
Хоть и тонко, но о чём, понятно. Намёк намёков. Уважаю я Скальда. Да и ко всем остальным, не яростным западникам, а покладистым славянофилам с нашей кафедры, отношусь с почтением, сейчас – особенно глубоким. Умные собеседники, люди хорошие, отличные учёные. Не то что сказать – язык не повернётся, но и подумать о них дурно – мысли не мелькнёт. Таких бы больше.
И слышу – Конунг:
«Должны быть найдены следы словен и кривичей, они, скорей всего, здесь появились раньше викингов, в предустье Волхова. Уверен. Кольца височные к такому выводу меня склоняют. Славяне рядом где-то тут крутились, без них никак не обошлось бы – подвижный народ».
«Другое дело!» – я это, предок ли во мне с отцовской или с материнской стороны, оба ли разом возгласили.
Запели «славяно-финны» – один затянул, другие дружно подхватили, – пусть и нестройно, но приятно:
Мы по речке по Капсле идём,
Мы лапши в рюкзаки напихали,
И для бедных славистов несём
Норманизма седого скрижали.
В деканат, в партбюро, в деканат – в деканат
Археологи тащатся в ряд.
Это кто-то из наших, наверно,
Языком трепанул черезмерно…
Не про норманнское ли засилье и «строительство»?..
Задумался я на какое-то мгновение. О чём-то. О чём можно на мгновение потерять себя во времени и в пространстве. Может – о Мироздании. Об одноглазом боге Одине. Может, о девушке какой-то. Есть одна…
Нашёл себя тут, в трапезной. Опять внимательно слушаю:
Под крутым и свирепым норд-остом,
Тем, что дует сильней и сильней,
Не беда, что остался лишь остов
От бесстрашных варяжских ладей
В деканат, в партбюро, в деканат…
Мы храним свои мысли в ларе
За семью пребольшими замками
И лишь только на смертном одре
Сможем крикнуть: «Победа за нами!»
В деканат, в партбюро, в деканат…
Думаю: «Гимн оголтелого норманизма».
Уши себе не затыкаю, но и не подпеваю – бескомпромиссен.
Будь он, думаю, неладен. И этот гимн, и норманизм. Сколько с ним копий было сломано. А сколько ещё сломят?
Это уж точно я подумал, а не мой далёкий предок. Предок не слышал этой песни. К моему спокойствию и счастью. Напевали они, сидя возле костра или за вёслами на водных пространствах, совсем другие мотивы. И под другие инструменты – не под гитару. А если бы и услышал он, мой предок, эту песню, многого бы в ней не понял. Ясно. Норманизм, рюкзак, слависты, археологи… Долго пришлось бы объяснять. Ну и прибил бы мой предок меня, наверное, за эту глупость. Может, и правильно бы сделал.
И про себя пытаюсь выговорить: «Сами… саму… самоуничижаюсь… ненамеренно». «Вольноотпущенный» и тот не справился бы с этим словом. А мой вот смог. Я же туда пустым не заявился бы – без парочки гранат и без калашникова. В прошлое.
Вошёл с улицы Серёга, позвал меня.
«Одному, – говорит, – не в жилу».
Понимаю.
Сходили мы до ведра, оставленного в кустах. Звучит – как «до ветра». Нет, ветра нет, лист на акациях не шелохнётся, в ушах не свистит. Безветрие. Сходили до ведра. То, что стояло на столе, – то опустело.
За что-то выпили. Да, «за Мечту». С Серёгой ж выпили, не с кем-то.
Серёга говорит:
«Пойду на Волхов».
«Ступай», – говорю.
«А ты?»
«Песни послушаю… Пока поют».
Пошли. Идём.
На кухне сидят, видим, двое. Не рядом. С одной стороны стола и с другой.
Слышно:
«Нет, Саша, нет. Мы вместе, пока жива мама. Ты понимаешь. Я не смогу тебя простить».
«Лена, там – всё».
«Я же сказала, Саша: нет».
«Ну, дай мне время…»
«Не поможет».
«Дай, Лена, шанс».
«Уже давала».
Прошли мы. Идём. Я говорю:
«Лена и Александр».
«Театр – жизнь, – говорит Серёга, – мы в нём актёры».
«Молодец», – говорю.
«Я тоже, – говорит Серёга, – когда-то любил. В седьмом классе. Правда, вприглядку».
«Как это?» – спрашиваю.
«Ну как. Ну так. Сидишь на уроке, смотришь на улицу, а там, за окном, по тротуару, молодая бухгалтерша то на работу идёт в колхозную контору, то из конторы куда-то, начипуренная, в завитушках… Я и влюбился. По самые ухи в неё втюрился, по корни волос, спать не мог и есть не мог – о ней всё думал».
«И дальше что?» – интересуюсь.
«Потом, в марте того же учебного года, во время капели, она уехала… В Вологду, – говорит Серёга. – На повышение. Мне и учиться сразу стало скучно, на второй год чуть было в седьмом классе не остался. Мозги задеревенели от тоски. И спать не мог опять и есть не мог».
«Вот это повесть», – говорю.
«Скоро совсем уж в уксус превратится», – говорит Серёга.
«Повесть?»
«Какая повесть?.. Да вино».
«А-а. Не успеет».
И стали расходиться: Серёга – на берег Волхова. Я – в бывшую трапезную.
Слышу:
«…И слез с коня своего, желая взять главу коня своего, сухую кость, и лобзать её. И тотчас изошёл из главы из коневой, из сухой кости, змей и уязвил Олега в ногу. И с того разболелся и умер. И есть могила его в Ладоге».
Конунг. Много чего из летописей наизусть знает. Страницу за страницей перескажет, не запнётся. Это, кажется, из Архангелогородской. И как вмещает? Голова его не больше, чем моя. Размером. Нашёл сравниться с кем я, он же – Конунг. Он в основном там и живёт, в том времени, а я – туда наведываюсь изредка.
Налили что-то мне. Я – не отказываюсь. Память, чуть пристыдил её, пока при мне – повиновалась.
Думаю, вспоминая:
«Воистину солгали мне волхвы наши. Да придя в Киев, побью волхвов».
И думаю: «И так их!»
Скальд спросил у меня про мой диплом, как продвигается. Александр Евгеньевич его успокоил: «Пишет, пишет, не заботься, вовремя сделает».
«Сдохнет, но сделает!» – сказал грубым и повелительным тоном кто-то мне в левое ухо, я даже понял – кто. Кто-то.
«Сделаю, но сдохну, товарищ мичман!» – ответил я.
Кто меня слышал, брови только вскинул.
Выпили они, Конунг и Скальд, – меня как будто тут и нет. Не предложили, значит – рядом меня не было. Но вижу: другие тоже выпили. Запели:
По звёздам Млечного Пути лежит отцов дорога.
По звёздам Млечного Пути мой путь в морях лежит
От родового очага и от друзей далёко,
Туда, где лижет берега лазурная волна.
Здесь, на земле чужих богов, не властен грозный Один.
Здесь Тор меня не защитит, и Фрея прячет лик,
И только старый добрый меч да щит из бычьей кожи
Отважных викингов хранит от сотен вражьих пик.
Меха Гардарики лесной, коварных греков вина,
Янтарь балтийских берегов, арабов серебро –
Я положу к ногам твоим все украшенья мира,
Пусть только Фрея сохранит твоей любви тепло.
Но путь в Византию далёк под небом нелюбимым.
Ты, разлюбив меня, уйдёшь в чужой коварный род.
Тогда всё золото своё я замурую в глину,
И пусть один лишь скальд поёт о подвигах былых.
По звёздам Млечного Пути легла моя дорога.
По звёздам Млечного Пути, дракар, в морях лети,
Туда, где нежный юг заснул, не чувствуя тревоги,
Где тускло золото блестит, где смерть мужей косит.
Туда, где слышен брани клич, где жизнь полна тревоги,
Где можно вволю вина пить и королев любить.
Чуть вразнобой поют, но всё равно – до слёз меня пробрало. Боюсь, не разреветься бы – нахлынуло. Не первый год почти уже в профессии – вжился, как в собственное.
Последняя строка, про вино и королев, – и в дрожь иной раз от неё бросает. Но нынче выслушал спокойно.
А потом стою я, хоть и месяц яркий с неба светит, перед кромешной темнотой, вплотную к ней и ею обволакиваюсь. Новое, не испытанное до сего момента ощущение. Но кое-как соображаю, что это вовсе и не темнота, а – гурия Наташа. И у неё в руке кружка, и у меня в руке такая же. Чокнулись. Выпили. «За археологию». За что ж ещё? Не День архитектора или строителя. Даже не рыбака.
«Что это?» – спрашиваю.
«Наливка, – отвечает. – Вишнёвая».
«Ох ты!»
Потом – нет уже в руках наших кружек. Руки наши заняты другим.
Смотрю я на Наташу – как в ночь.
Обнимаю – как ночь.
Целую – как ночь.
Не отстраняется – окутывает меня бархатно. Гурия.
Перебираю в памяти: доселе неизведанное.
Амбра, шафран и… как его там… мускус.
Ещё и так: теперь что прозрачная, что нет, всё равно одинаково непроглядная – перед ней густая темнота, за ней такая же, ну и сама она – только на ощупь.
Пуговицы рубашки на Ночи расстёгиваю, из петелек тугих их ловко извлекаю. Пересчитываю. Одна, две, три, четыре, пять… Тело прохладное. А там, чуть выше пояса, на пояснице, в глубокой и крутой ложбинке, горячо. Ну, думаю. Ещё три мелких пуговицы – выше, выше по ложбинке, смело, дерзко…
Студенточка…
Пленился я навек тобой
Под серебристою луной.
И тут вдруг, среди этой ночи, возникает перед глазами другая рубашка; тело – и то другое будто под руками… И имя крутится на языке другое – Таня… Не называю вслух, а то Ночь спугну, наступит утро – рано ему пока, и мне встречать его пока не хочется… ночь хороша. Ох, хороша!
Зовёт меня Серёга, слышу. Зачем-то я ему понадобился.
«Жди, – говорю, – Темнота, меня здесь».
Не отвечает Темнота. Молчит – согласна, значит. Руку мою не сразу отпустила.
Вышел я на зов.
«Финн и Тувинец, – говорит Серёга, – на берегу сцепились, надо их разнять».
«А что, – спрашиваю, – они не поделили?»
«Да кто их, монголоидов, знает?»
Молодец, думаю, терминологию осваивает.
«Молодец», – произношу.