Пламя, или Посещение одиннадцатое — страница 24 из 46

ль. Как для меня, мой милый, так и для тебя. Учти. Для нас обоих. Да, обоих! Тело не может жить без сердца, сердцу вне тела смысла нет стучать. Как в песне: «Нет, ребята, не для нас определённо», помнишь? Вместе они – жизнь. Врозь они – смерть. И с нами так же. Нет, с нами будет ещё хуже, ещё страшнее.

Что, спрашиваю, может быть для нас страшнее смерти?

Быть не рядом, быть раздельно. Ты – корпус, пишет, я – мотор.

Отвечаю:

Нагородила, напридумывала. Скажи ещё: «Я – поршень, ты – цилиндр».

Присылает:

Тут можно и наоборот.

И вижу: смотрит в мою сторону. Смеётся.

Ямочки на щеках. Пока серьёзная, их нет, чуть улыбнулась – появились. Во сне, бывает, улыбнётся – так же. Они и есть, наверное, смешинки, эти ямочки. Под глазом родинка. Не косметическая мушка. Ресницы длинные, густые. Не подкрашивает. Тёмные у корней, на кончиках словно опалены, светлее. Глаза за ними – синие днём, чёрные ночью. Волосы – медь, алый закат сейчас – ну хоть туши, и их она не красит – от природы. Прапрапрабабушка, говорит, была осетинкой. Возможно. Кого тут только не было, в Сибири, кого только сюда не заносило.

Красивая, конечно.

Анна.

Но не в моей как будто жизни, а в кино. Как на афише. Смотришь: моё и не моё. Вроде владею, вроде нет. Кто-то отнимет у меня, себе возьмёт, вернуть мне не захочется. Переживу. Уверен. Сама уйдёт – не стану убиваться. Как-то, конечно, будет не хватать, но это возместимо… Если и нет, то тоже не беда.

Не возмещается лишь та, которую даже сейчас, после всего, что она сделала, легко назвать:

Единственная.

Отвечаю:

Нет в почке листа, нет куколки в коконе, нет никакой улитки в домике, даже и домика-то нет. Если про нас. Твоё имя – Анна, моё – Иван, и нет в моём имени твоего имени, каждое само по себе. Иван – одно, Анна – другое. Не целое – раздельно. Как сомкнулись, так и разомкнёмся, как встретились, так и разойдёмся. Куколка в коконе не вечно, и лист в почке, пока не распустится…

Деревья не расходятся, уж после лекции мне говорит. Рядом стоят и будут, мол, стоять. Пока их кто-нибудь не срубит. А в нашем случае – не разлучит насильно.

Говорю:

Моё – на правом берегу, если уж про деревья, твоё – на левом. Так разве не бывает? Лес, говорю. Полно в лесу деревьев, и каждое ждёт своя участь – сгнить на корню, упасть от ветра шквального или быть срубленным…

Полно. Бывает. Мы – не лес…

Ты же вот только что сравнила…

Я б тогда не стала гнуться и качаться, – вспомнила вдруг.

Знать, ей, сиротине, век одной качаться, – вспомнил и я.

Не про меня.

Согласен.

Ты о чём?

О чём?.. О чём-то.

Даже не намекай.

Не думал даже. Пропела ты, пропел и я. Из той же песни.

И когда ты, обжигая мне губами шею, шепчешь «Аня» или «Анечка» (никогда не шепчешь, кстати, «Анна»; вслух произносишь, так бывает), тогда я, говорит, включена, втиснута, вдавлена в тебя. Ванечка – Анечка. Хочешь не хочешь.

Отвечаю:

Пока шепчу – на это время. Как выстрел. Коротко. Без продолжительного эха. Шумно. Как взрыв. Потом опять не совпадаем, потом – по разным берегам.

Мы же не про деревья, не про лес… Ты никогда, даже когда шепчешь «Аня» или «Анечка» и жарко дышишь мне в висок, не говоришь «люблю». Ты, говорит, сильный, при этом не грубый, но совсем не нежный, не внимательный – как отстранённый, как не со мной всегда, а – с кем-то.

Отвечаю. Только не ей, а сам себе. Хоть для меня давно уже всё ясно.

Внимательный. В смысле – за всем слежу, всё замечаю, отмечаю. Почти всегда, даже задумавшись о чём-то, каким-то способом держу вокруг себя всё под контролем. В моём характере, в моей натуре. Я – из тайги, волей-неволей становишься внимательным там. А в смысле – обходительный. Не отрицаю. Да, в этом смысле не внимательный. Не говорю «люблю», и это правда. Не выговаривается. Будто худое слово, а не доброе. Костью в гортани застревает, только лишь из себя пытаешься его по просьбе твоей выдавить. Не из души. И не из сердца. Там его нет. Когда-то было. С тобой – не нежный. И это правда. Правда – не только для тебя, но и для меня горькая. Даже тогда, когда шепчу твоё имя – без глагола нужного, без прилагательных необходимых. Не получается. Себя заставить – воли не хватает. И совесть тут не исключаю. Той, которая меня не дождалась, мог это слово повторять с утра до вечера, с вечера до утра, очно, заочно, просила или нет она меня об этом, без принуждения. Слово «люблю» само срывалось с языка, а из ума оно не выходило. И, кроме этого, много других, мною придуманных и ей одной лишь предназначенных, – и те легко произносились. Теперь они – и не забылись, хранятся в памяти, словно в архиве, в папке под грифом «Не вскрывать сто лет, секретно совершенно». Я целовал её тело – от мизинцев до мизинцев, «каждую клеточку», – и делать это мне было сладко и радостно, как кусать с ней вместе на морозе с двух сторон одно яблоко, лоб в лоб, зрачок в зрачок. С ней – получалось у меня быть ласковее вечера июльского. Без затруднения, без напряжения. Когда с тобой – всегда декабрь: в доме тепло, натоплено, да даже жарко, пылко, а вышел лишь – душа опустошённая от стужи леденеет. И ничего я не могу с собой поделать. Ничего. Но продолжаю быть с тобой.

Это в то время, о котором пока речь. Теперь уже не продолжаю.

Ну и тогда же, в прошлой уже жизни:

Ты требовала целовать тебя в публичных местах – на лекциях, не ты решила так, а я: в своё спасение, в аудитории мы рядом не садимся, – в автобусе, в трамвае, в фойе кинотеатра, в кинозале во время сеанса, в студенческой столовой – при посторонних. И не едва коснувшись, а со страстью, в губы. Нет уж. Ну что, у нас на это нет другого места? И не найдём для этого другого времени? Поддавшись уговорам, поцеловал тебя на улице средь бела дня однажды – как вор, с оглядкой, и со стыда сквозь землю чуть не провалился. Ну не моё. Убей меня, ну не могу я принародно. Ладно ещё бы, встретившись на людях, чмокнуть в щёчку. Прощаясь ли. Не против. Не привлечёт внимания чужого. Ну не могу, и всё на этом.

Страсть, пока полностью не истратится, не истощится, до всего внешнего ослепшая и оглохшая, видит и слышит только себя, где бы она ни проявлялась, ни до чего другого нет ей дела. Любовь слышит и видит только тебя, другого, и чтобы лучше тебя видеть и слышать, ей желательно уединение.

Из книжки. Забыл название, забыл, кто написал. Галя Бажовых, одноклассница, давала почитать. Нет в живых её, во время родов умерла. В школе читал ещё, до армии, а вот запомнил.

Насколько я могу судить, похоже. Похоже, так оно и есть.

Влекло к тебе. Бывало так: до помрачения. И думать ни о чём другом не мог, скорее бы дождаться. Час до свидания с тобой казался вечностью. Стрелкам часов не доверял – так, не спуская глаз с них, торопил их. Как до прохладного ручья в невыносимую жару к тебе бежал. И дорывался…

Но, получив, вдруг делался пустым. Не наполнялся. Наоборот. Как будто кто-то взял меня и опрокинул, и из меня все чувства разом истекли, кроме желания, чтобы ты тотчас же исчезла, испарилась, открыть окно – в него бы птицей улетела, тебя пушинкой вынесло ли сквозняком, только бы близко от меня не оставалась. Лишь бы не видеть и не слышать. Не ощущать. До отвращения. До немоты. Ну что ж такое? Мне этого совсем не хочется, но это так. И власти нет моей над этим. И нет умения, чтобы исправить.

А с той, которая меня не дождалась, не отстраняясь, мне вместе быть хотелось до и после. Не отслоняясь. И вечность с ней не расставаться – так бы хотелось. С ней переполнен был и до и после… не истощался.

Потом:

Опять до помрачения…

И позже сколько-то:

Опять как опрокинутый…

С тобой.

Как так случается, не знаю.

Камень так нагревать и после остужать – рассыплется. Алмаз и тот не выдержит. Пожалуй.

Та вышла замуж. За кого-то. Не за меня. Никто от этого не умер. Земля с оси не сорвалась. Небо на землю не упало. Война ужасная не разразилась. Просто мне по-другому стало жить – мечты пришлось оставить в прошлом, забыть про них, мечтать мне стало больше не о чем. Померкло. Жизнь разделилась так: на до и после. А между до и после – никого. Кто-то мне: Лида. Я: а кто это такая?.. И смотрят, брови приподняв.

Собирался (мечтал) после службы поступить в речное училище, закончить его и ходить на катере-буксире по Ислени или по Верхней, а то и Нижней или Подкаменной Тунгуске. Куда направят, где возьмут. Гонять плоты, заработать столько денег, чтобы купить в Елисейске квартиру, жениться на той, которая не дождалась, и поселиться с ней в этой квартире. Или построить дом. На высоком и крутом берегу Кеми. Или Ислени. И жить в нём с самой любимой женщиной долго, как говорится, и счастливо. Завести детей. Не меньше пяти. Это её условие, и я с ним согласился. Своё условие поставил: чтобы все дети походили на неё. И ничего другого больше мне не надо было.

Глупо.

Но так сейчас мне это представляется. Тогда на всё смотрел иначе.

Может, надеждой лишь и жил (служил), что сбудется эта мечта. Надежды нет, но я вот жив. Значит, надежды (мечты) на жизнь и на смерть не влияют. Они – отдельно. Сами по себе. Значит, и жил я не одной только надеждой. Чем-то ещё…

Живёт же человек и без надежды. Существует – так иногда об этом говорят. Такой вид смерти?

Как-то сложно.

Не стал я поступать в речное училище. С ним и с квартирой в Елисейске мысленно простился – ненужным стало. Мне. Исключил. Ради чего? Ради кого? Одному, без семьи, и тайга – дом, как говорил мой отец, земля – постель и ветер – собеседник. Если уж так, и небо вместо телевизора и книги, добавлю в шутку.

Отец. Вот, вспомнил. Он воевал, надеялся на что-то. Но у него-то всё сбылось. Дети родителей не повторяют.

На службе ещё сдружился я с Лабиным Валеркой, нашего призыва. Били его «старики», я как-то заступился. Он отсюда, из Исленьска. Мать у него, рассказывал, преподаёт в недавно открывшемся в Исленьске университете, на юридическом факультете. Теперь-то знаю: Наталья Николаевна Лабина, процессуальное право и прокурорский надзор, строгий преподаватель, требовательный. И нормально. Дескать, поможет поступить. Если надумаешь, и документы вместе подадим, вдвоём, мол, парень, веселее. Но мне тогда до этого ли было? Мечты, надежды, их исполнение не за горами. Я отшутился: медведю из глухой тайги – да и в юристы, у нас, мол, свой закон – тайга, медведь тайгой назначен прокурором.