Вспомнил о предложении Валерки уже тогда, когда опомнился и отошёл от неожиданного. Как воду, водку пил. Но не спасало. Однажды утром, только свет, сквозь вязкое похмелье услышал слова матери: Господи, Господи, Господи, и Ты – Сын, и у Тебя есть Отец… Глаза открыл, за занавеской, вижу: мать на коленях, тень её…
Притормозил.
Месяц прозанимался, школьную программу вспомнил, носу из учебников не высовывал, чтобы ни о чём и ни о ком другом не думать, – поступил.
Весной, на первом курсе, поехали всей группой к Валерке на дачу в Саянах. День трудящихся отметить. Жарили шашлыки, пили вино, а кто-то и водку. Ушли мы с тобой к озеру. Целовались. Запах дыма. Прелой прошлогодней листвы. Берёзовый сок. Кукушка. Огненные волосы на фоне берёзового ствола. Вечернее солнце сбоку светит в твой синий-синий прищуренный глаз, луч отражённый преломляется в моём зрачке и проникает прямо в душу – так мне казалось. Был бы трезвый, по-другому бы на всё смотрел. Но это «был бы»… Как уж «получилось». Не Бог, конечно. Не судьба. Дым, озеро, запах прелой прошлогодней листвы, солнечный луч, кукушка, водка – всё это тоже влияет на линию жизни, а иногда и кардинально.
Все остались на даче. Мы с тобой вернулись в общежитие. В коридоре попрощались. Я ничего тебе не говорил. Ты мне ни слова. Лёг спать. Один в комнате. Не спится. Но не о даче думаю, не о кукушке, а… об Ялани. Слышу, что кто-то входит в комнату, не скрипнув дверью. Тихо – как кошка. Раздевается, бельё шуршит, возле моей кровати. И забирается ко мне под одеяло.
Взрыв. Или выстрел. Без продолжительного эха. Запах.
Лежу и думаю: зачем она здесь? Ну почему она ещё и что-то говорит, не умолкает? «Ваня – Аня». «Одно в другом». «Неразделимо». Была бы, думаю, такая кнопочка в кровати, нажал бы на которую – и катапультировало бы одного из нас, «Ваню» или «Аню», далеко-далеко отсюда… И желательно бы – «Аню».
Поднялся. Сел на стул, возле окна. Не курю, а закурил бы. И выпить нечего. А выпил бы. От неприятия, нахлынувшего вдруг.
Забрав с собой простынь и сказав, что через час её вернёшь, ушла в свою комнату.
Открыл я форточку – вздохнул всей грудью.
А год спустя, на майские, пришла мне телеграмма: заболел отец.
Прилетел в Елисейск. Пошёл пешком в Ялань. Распутица. Кемь перелила дорогу. Сняв ботинки и брюки, перебрёл. С полкилометра. Знаки дорожные – путеводители, да и саму дорогу хорошо помню, с неё не сворачиваю, чтобы не угодить в кювет или в яму. Благополучно.
Дом. Смотрю – будто состарился. Наличники поникли, как насупились.
Отец больной. Осунулся. Горько. Ваня, говорит, Ваня. Взял меня за руку. Глаза выцвели – светло-светло-голубые, как у новорождённого котёнка, мутные. Губы бескровные. Бледные руки с жёлтыми ногтями. Ладонь – сухая. Как прошлогодняя верба на божнице. Держусь. Папа, говорю. И чувствую, что горло крепко пережало. Сынок, отвечает, как хорошо тебя мне видеть. Успел, говорит. Куда успел, не понимаю. Успел, успел, какая радость.
Ладно.
Свечка горит в лампадке – мама засветила.
На следующий день приносит тётка Таисья, наш почтальон, телеграмму от Марины Фаст, одногруппницы нашей, которая живёт с Анной в одной комнате: срочно приезжай, Анна перерезала вены.
Жива, не знаю, не жива ли? Не сообщает.
Сказал маме. Сам не знаю, что и делать?
Езжай, говорит, сынок, беда такая.
А вы тут, спрашиваю, как?
С Божьей помощью, говорит. Господь не оставит. Ты ж, мол, вернёшься скоро?
Ну, конечно.
Отец: езжай, езжай, сынок, ну, чё уж, повидались. Надя ведь рядом, в Елисейске, мол. Моя сестра. Распутица – попасть пока не может. Там и Петро.
Папа. Папа.
Отец.
С Богом, с Богом, мой Ванюша. Тупай, тупай. Бог всё управит.
Сердце – как на полу осталось будто, дома – выпало. Как обмылок мокрый из руки – выскользнуло.
На лодке переправили меня друзья, Вовка Прутовых и Андрюха Есаулов, до свободного от воды участка дороги. Машины не ходят, дошёл пешком до Авиапорта, километров пятнадцать. Купил на вечерний самолёт билет, сдал как раз кто-то – так бывает.
Часов в одиннадцать я был уже в Исленьске.
Добрался на автобусе до общежития.
Иду сразу в комнату Марины. Дверь открываю.
Сидят за столом. Анна и Марина. Пьют вино. Смеются.
Марина, вижу, побледнела. Анну разглядывать не стал.
Развернулся. Вышел из комнаты. Из общежития.
Поймал такси, поехал в аэропорт.
Девятого мая отец умер. На моих глазах. Тихо, будто уснул. Так засыпают дети, набегавшись за день. Не смотрел на меня перед смертью. Будто не видел. Смотрел на маму. Потом – куда-то. Сказал последнее:
Иду, иду…
Ушёл.
К тому, наверное, кто звал. К Тому ли.
Не плакал, как обычно в этот день.
Похоронили.
Смерть отца многое заслонила, а что-то разрушительное для меня и вовсе из памяти стёрла.
Она, смерть, милосердна? Она есть? Её нет? Ну, если милосердна, значит – есть. Хотя у Бога все живые. Так, помню, кто-то говорил. Истома, может. Сказочник-читатель. А то и мать. Или – отец.
Не стал сессию сдавать, взял академический отпуск.
Работаю в Ялани на дорожном участке. Дистанция номер два. С друзьями. Весело. Спокойно.
В Ялани хорошо. Восход, закат. День, ночь. Пасмурно, ясно. Поляны, ельник, небо. Даль. Когда в дымке, когда чёткая. Не уезжал бы.
Но поеду.
В Исленьск.
Чтобы закончить то, что начал.
Правда, зачем – пока не знаю.
Но что-то: надо, – говорит.
Как и договаривались – сам на себя, что вовремя проснусь, не понадеялся я, – разбудила меня Машка в восемь вечера. «Как ты просил. Минута, – говорит, – в минуту». Знаю, что так, проверить мысли даже не мелькнуло. Она, моя соседка, обязательная. Не подвела ещё ни разу.
«Детдомовская, – говорит. – Там распорядок строгий. Быстро приучили. И человеком меня сделали. А то бы…»
Не договаривает, что «а то бы». Не спросил. Ну, что-то «то бы». Пусть уж.
«Мало ли, – говорит, – моих ровесниц и подружек по детдому по рукам пошло, а после сгинуло куда-то».
Я Машке верю.
На работу меня будит метроном – радио, прослушав музыкальную передачу «После полуночи», не выключаю, – а если днём решу вздремнуть и мне при этом надо непременно в определённый час подняться – Машка. Она теперь квартиру редко покидает, выходит только в магазин и ненадолго. Как замуж вышла за Васю-Очкарика и уволилась с Полиграфмаша, так стала домоседкой. А когда надо разбудить меня, и в магазин поход отменит, перенесёт ли на другое время. Ответственная. Слово держит.
Да, Машка – человек, а не «а то бы». Мы с ней ладим. Она мне: «Ты мне, Олежка, как сынок». Не отрекаюсь. Но «мама» ей не говорю. И в шутку даже.
Идти идёт, время показывает, но не звонит. Будильник. Сломан. Новый купить никак не удосужусь. Вышел на улицу и тут же про него забыл. А чтобы этот отнести в ремонт, всё не собраться. Починить самому – руки-крюки, растут не оттуда. Отец на это мне не раз указывал. Ему виднее. Правда, и он не мастер ювелирных дел. Тяжесть поднять, перенести – вот тут уж равного ему непросто подыскать. Возил он как-то на лошади, запряжённой в одноколку, брёвна еловые из леса. Для коровы стайку новую задумал до зимы поставить. И до сих пор стоит – поставил, кстати. Стайка. Корове в ней – как во дворце: тепло, раздольно. Вязьмин рýчей после ненастья долгого разлился. Увязла в нём по брюхо лошадь, рвёт постромки, но с места стронуться не в силах. Выпряг её отец, войдя по пояс в воду, и вывел на «твердо́е». После туда же одноколку вытянул гружёную. На берегу запряг опять, поехал дальше. Люди, бравшие в то время по ручью смородину и это наблюдавшие, рассказывали. Сам отец об этом и не помянул бы – было это для него обычно. Как после бани ковшик квасу выпить. Или побриться. Мама ему сказала после: «Коля, зачем и лошадь надо было брать, так на себе бы и таскал. Не надорвался?» – «Не надорвался», – только и ответил. Гирю двухпудовую через ворота он и нынче, в свои шестьдесят восемь лет, играючи перекинет. Я не могу. Как-то пытался. Ногу себе едва не отдавил. Скорбно отец тогда поморщился. Понятно. Наверняка подумал: «Не в Истоминских!»
Ну ладно.
Возраст назвал отца, и грустно сделалось мне. Старый. Мама его моложе на пять лет. И той уж много. «Старость не радость», – говорят. Я понимаю.
Выть порой хочется на Время (большая буква не случайна). Кому как, не знаю, мне – точно. По-настоящему. Голову круто запрокинув к небу, надрывая гланды. Так, как волк или собака воет на луну. Они вот воют, интересно, по какому поводу и на какую тему? И не на то, которого в быту хватает или не хватает. Не на то, которое «не замечаешь», если уж не «убить» которое, то как-то надо скоротать. А на то, которое течёт в одном лишь направлении – из прошлого, через настоящее, в будущее. Одну из двух координат вселенских. От безысходности. И от беспомощности перед ним, неумолимым и необратимым.
С другой стороны. Остановись оно, время, замрёт же всё, даже планеты на своих орбитах… Однажды видеть довелось: в прозрачный лёд по поздней осени в Бобровке вмёрз щурёнок – так же… Остановись оно, я и в Ялань не попаду. Это ж понятно. Тут вот, на Карповке, и «вмёрзну» в вечность, как щурёнок. И она, Машка, только что меня разбудившая, тоже «вмёрзнет» – в моей комнате. И Гена – тот с работы не придёт домой, так и останется, обернувшись на «Западный», в «Восточном Берлине».
Ну, уж как есть, пусть так оно и будет. Надо смотреть на время – как на звёзды. Не сдёрнуть с неба их, не погасить. Так же и время – не отменишь.
Вот что-то вроде.
А вспять пусти его… Только представь. Всё задом пятится. И все. Ну, кроме рака, тот… понятно.
До какого-то момента или какого-то промежутка времени попятился бы я. И с удовольствием. Пусть и неловко было бы физически исполнить это. До последних школьных летних каникул, например. Пережил бы их все заново, вплоть до секунды, до мгновения – от первой встречи… В десятом классе поучился бы. Недолго. Лучше не пятиться, а – перепрыгнуть. Из настоящего – и прямо на урок. Любой. И нелюбимой даже химии. И посмотреть налево, в сторону окна, там – Таня. Уже и вижу: записывает что-то, склонившись над партой, в тетрадь, глаза под чёлкой, чёлку то и дело отдувает. Поднимет голову и глянет в мою сторону – будто свечёй бенгальской заискрится… Потом – всё до секунды пережив – обратно. И тем же способом. А то опять служить придётся срочную, ц