Пламя, или Посещение одиннадцатое — страница 26 из 46

елых три года, опять экзамены сдавать. Причём два раза – пятясь назад и возвращаясь в современность. Перемещение свободное, вот это да, это по мне. И место выбрал по желанию, и время. Курт Воннегут, я думаю, мечтал об этом же. Не он, наверное, один.

А те, кто пятиться не могут? Змеи и птицы, например. Что будет с ними? Ну, может, как-нибудь и приловчатся.

Проблема? Да. Обдумать надо.

С другой координатой всё же проще. С ней как-то можно всё же справиться. На самолёт – и на Камчатке. Лучше – в Ялани. Сел на ракету – на Луне… Ох, сорвалось. Пример неподходящий подвернулся, мало того, и оскорбительный.

Разобрать я разберу, конечно. Тот же будильник. Но вот собрать… Всегда детали остаются лишние. Как говорится, каждому своё. На этот счёт не убиваюсь очень-то, не посыпаю пеплом голову и чуб на ней не рву в отчаянии.

Машка есть – и ни к чему пока будильник.

Ткнула рукой в плечо меня и спрашивает сразу:

– Кушать будешь?

– Чаю бы выпил, – говорю, едва глаза открыв и не придя ещё в себя, так разоспался. Чуть ли не сутки на ногах провёл – неудивительно.

– Чаю так чаю, – говорит. Пошла на кухню. И продолжает на ходу: – Только что заварила. Свежий. Не со «слониками», правда, тот закончился… арзербаржанский.

Умылся я на кухне, над раковиной – ванной в нашей коммуналке нет, – зубы почистил. Стою смотрю в окно на мебельную фабрику. Гудит та – слышно – трудится. В поте лица. И Гена где-то там. Не покладая рук. Alles in Butter.

Ja, ja, naturlich.

Машка возле своего стола, от моего, всегда почти пустого, отделённого её же тумбочкой, забитой латками и сковородками. В зелёном фартуке. В косынке синей. Стакан гранёный полотенцем протирает. Второй такой же на столе стоит, уже протёртый. Чай раньше пили мы из чашек вроде…

– Будь другом. Не могу одна, – говорит Машка, кивая на стол. – А чай потом. Если захочешь. Ждала, ждала, когда ты выспишься…

В центре стола бутылка возвышается. Жёлтая этикетка: «Семь-Семь-Семь». Уже, смотрю, и распечатанная, но, понимаю, непочатая.

«Ну», – думаю.

– А? – спрашивает Машка. Ещё «сынок» бы не сказала. Глядит на меня пристально. Словно узнала, но никак не может вспомнить моё имя. Выражение лица страдальческое, будто зуб больной её тиранит. – Перебрали вчера с Генкой… Опохмелилась бы давно, ещё как встала, одной… ну как-то западло. «Агдама» не было, взяла «Три клюшки».

– У-у, – вслух я это, про себя ли? Вздохнул ли, выдохнул ли?

«Ай, – думаю. – Я почему такой податливый?.. Как глина».

– Ладно, – говорю. – Ради здоровья твоего.

И сам себе уже:

«Конечно».

Как-то легко, без боя сдался. Утром казалось, что я твёрдый, как кремень, мало того, непобедимый, как Суворов.

– Давай, – говорю. – Чуть-чуть, наверное, не повредит.

– Да повредит-то почему?! – похоже, сильно удивилась Машка. И брови вскинула. И говорит: – Не повредит. Уж я-то знаю.

– Уговорила.

– Суп, – говорит. – Вчерашний – рыбный, из кильки в томате, новый – с фрикадельками.

– Нет, – отказываюсь решительно. – Пока не хочется.

Не говорю: изжога после будет грызть, – чтоб не обидеть.

– Сала кусок туда ещё закинула свиного… Ну, фрикадельки – рыбные с перловкой… Не натощак же, – говорит. – Не алкаши.

– Да нет, конечно, – соглашаюсь. – Не алкаши.

– Не эти…

Закусываем. Выпили перед этим. Я – полный стакан, до ободка, Машка – наполовину. Она сама и разливала, мне не доверила.

– Музыка поменялась в голове, другое дело… Как? – спрашивает.

– Нормально, – говорю.

– Ну так а я… Вот видишь…То-то.

– Было адажио, теперь – ноктюрн.

– Ночью умолкают, – говорит, – все птицы…

– Ночью фонари лишь, – говорю, – искрятся…

– Всю жизнь на Ригу посмотреть хотела…

– Кто не даёт?

– Не молодая уж.

– Да ладно.

– Откаталась, отмоталась… Опять куда-то уезжаешь? – спрашивает Машка, меняя резко тему. Щёки у неё зарозовели, словно испачкались в малиновом варенье, пуще обычного глаза заголубели. Цветущий луг, а не лицо. Любуюсь. Простая Машка. Как сукно. Ну и, конечно, очень добрая.

Ярче ещё как будто сделались на ней косынка синяя, зелёный фартук. Губы накрасила. Сразу и гжель, и хохлома.

– Уезжаю, – говорю.

– Ещё на Рим и на Париж… И на Берлин, конечно. Но не Генкин. На тот, который мы завоевали. На Рехстаг… Надолго? – спрашивает Машка.

– Нет, – говорю.

– Может, тебе поесть в дорогу приготовить что-нибудь?

– Не надо.

– Пирожки могу напечь… С минтаем.

– Не ем в дороге. Нет привычки.

– Кости одни вон, истощал… Даже ключицы выпирают.

– Не истощал, а укрепился.

– Ага. Живот, как у собаки гончей, подтянуло.

– Ну а висел бы, было б лучше?

– Лучше не лучше, но солидней было бы. Как Генка… тоже плоский. Как фляжка или просигар. Ветром-то, ходишь, не качает?

– Нет, не качает, – говорю.

– Батон да чай, вся и еда… Жениться надо тебе, мальчик. Жена готовить вкусно будет… Не в забегаловке и не в столовке.

– Как сговорились…

– Кто?

– Я так… Не убежит, наверное. Успею.

– Куда б ни шло ещё, если бы с сахаром да с маслом… один батон…

– Сахар и масло – вредные продукты.

– Да уж куда там!.. Жизни не вреднее.

Опустошили мы бутылку. «777». «Три клюшки» – так называет Машка этот «неплохой» портвейн. Но предпочтительнее для неё – «Агдам». «Водка – горькая, коньяк – клопами пахнет».

Не повредило.

– Есть у меня ещё одна. Такая же, – говорит Машка. – А мой придёт, там ещё третья… На выходные запаслась. Чтобы не бегать в магазин. А побежишь ведь… Как обычно.

– Да уж… Хватит, – говорю. – Спасибо, Маш… Спасибо, Машка. Уже поправился… после вчерашнего…

– Ты, что ли, тоже? – спрашивает.

– Тоже.

– Я и гляжу… что как-то это… Всегда весёлый, а тут кислый.

– Пойду. Я, – говорю, – ещё вернусь.

– Уснём, – говорит Машка. – Кастрюля с супом на столе. Если проголодаешься. Поешь перед отъездом. И фрикадельки будут в холодильнике, достанешь. Отдельно выложила их в тарелку, под жёлтым блюдцем.

– Хорошо, – говорю. – Если проголодаюсь. Ну, я пошёл.

– На верхней полочке, под морозилкой… Одна не буду, – говорит, – ещё не конченая, как последняя… Генку дождусь, тот скоро должен появиться. Ужин ему готов. В ночную смену он, с утра – на сутки… Тебе оставить?

– Нет, – говорю, – не надо.

– И не останется, – говорит Машка. – Скорей всего…

– А мне хватило, – говорю.

«Не ври, – думаю. – И не идти бы, не лететь… Ему – хватило! Когда ты врать так научился? Ещё бы выпил».

Заусило?.. А что, приятно было посидеть. С душевной женщиной-то, и особенно. Это же – Машка.

Вышел я из квартиры. По лестнице спустился, о ней как о предметном знаке не подумав. Прошёл двором. Стоит во дворе кто-то, кричит вверх: «Джек!»

Ну, думаю. Мне тоже, что ли, крикнуть? Поздно.

На улице уже.

Чувствую…

Как только вышел из квартиры и по лестнице спускаться начал, сразу и чувствовал. Из-за стола вставал – уже тогда. Если точнее быть, то – незадолго… Когда в честь Машки тост произносил.

Когда – неважно. Важно – как. Ну и, конечно, что – немаловажно.

Дождик. Мелкий. Ситный. Сеет, как из распылителя. Машка цветы домашние таким опрыскивает. «Бабьи сплетни» и фиалки. Буси́т, сказали бы в Ялани. И я подумал так:

«Буси́т».

Привычно. Ещё: мокро́тит. На тёмном фоне – нет, на светлом – виден.

«Он подаёт куда как скупо свой воробьиный холодок – немного нам, немного купам, немного вишням на лоток…»

Только вот тёплый. И не московский – ленинградский. Лицо ему с охотой подставляю – радует. Тучи низкие. Сплошные, без единого разрыва, словно сшиты или, как «столовские» пельмени переваренные, склеились. Не растянуть. Проткнуть – вот запросто. Не вилкой, конечно, нет, а палкой, лыжной, например, или зонтом дотянешься. Гонит их через залив, от Скандинавии, от «викингов», – пообтрепались. Снизу, серые, подкрашены разнообразно – фонарями и рекламой. Хоть и мрачные, но не страшат: грозы не будет – истощились. И ливня тоже. Но по мне-то…

Лишь бы рейс не отменили. Вряд ли. Шторма нет, погода тихая. Если только по загадочным «техническим причинам». Тех, надеюсь, не случится. А случится – так, как мама бы сказала, барин не велик, и подожду. Билет-то куплен.

Огни, огни. Они, огни, глаз веселят и с мокрого асфальта. Сейчас – и вовсе.

«…Огни, огни, огни. Оплечь – ружейные ремни. Электрический фонарик на оглобельке».

Ну, без «оглобельки» тут.

«Мне хорошо?» – сам себя спрашиваю. И сам себе же отвечаю: «Куда уж лучше!»

Маму вспомнил. И тут же – отца. На ум они поодиночке не приходят: он – тут же и она, она – следом и он. Я рад им. Как у него рана на ладони? От гвоздя. Ещё и ржавого, наверное. Или от проволоки. Зажила, нет ли? – беспокоюсь. В больницу он, конечно, не пойдёт, там – «коновалы». С фронта ещё почему-то медиков, не скажу про санитарок, недолюбливает. Если только «под конвоем поведут». Своими снадобьями лечится. Народными. Мама «пластырь» ему варит. С воском, маслом сливочным, смолой еловой, «серой». Лист герани, лук, обжаренный легко, и подорожник – не без этого.

И меня лечила она этим. Помогало. Как «пластырь» пахнет, помню до сих пор. Приятно.

Подумал:

«Мама».

И:

«Отец».

Двумя жизнями живут: одну – в Ялани, другую – в моём сердце. Пусть.

Вчера, позавчера и утром ещё сегодня было оно, это беспокойство за родителей, горьким, стало вдруг сладостным – им, беспокойством этим, наслаждаюсь.

Вот, человек. Да не подлец ли?

И понятно.

Чувствую…

Ну, так ещё бы. «Клюшки»-то три. По очереди подступают. Машка к тому же меньше вдвое себе наливала.

«Машка, ты чё?»

«А чё? Ничё. Ты не равняйся, я же не мужик!»

«Ты, Машка, чудо…»

«Чудо… в перьях!»

«Райских… За тебя!»

Пожалуй, с этого момента.

Направляясь к Яне, обычно следую по Кировскому. Так «натопталось». Сворачиваю на Большой. И там почти до памятника Добролюбову, чуть дальше тот и справа остаётся. С раскрытой книжкой, вряд ли – Библией, не на прохожих – в будущее смотрит революционный демократ. А тут – по Карповке решил пройтись, потом – по Чкаловскому часть пути проделать. И здесь пойду не в первый раз – с Яной не день знакомы мы и не неделю. Уже наметилась «тропа», пока ещё не «натопталась».