Пламя, или Посещение одиннадцатое — страница 39 из 46

«На загляденье».

Выйдут из ельника коровы на покос, зароды точно не минуют, сена из них надёргают, не столько и съедят, сколько стопчут. В толк не возьмут, что дурно поступают, себе к тому же и в ущерб. Тут же и наша Зорька будет непременно. И объясни им. Палкой лишь по хребту, но догони их. Сломаешь ноги. Ни за что.

Буска навстречу мне бежит, хвостом виляет. Дальше уж следуем с ним вместе. Он впереди, как поводырь, а я, ведомый будто, сзади.

Вижу отца.

Не маскируется. С природой пёстрой, как волк, не сливается. Скорее – выделился – как медведь. Того-то точно вот напоминает, во всяком случае – походкой. И телом – «кряжистый». И силой. И мама говорит о нём: медведь медведем. А он в ответ: какой, мол, есть. Какой уж есть на самом деле. Отец, и всё тут. В расстёгнутом и широко распахнутом – сопрел, наверное, работал – старинном пиджаке, как его сам он называет, повседневном, линяло сером, вроде твидовом. Под пиджаком рубашка ярко-голубая, трикотажная. В не менее, чем пиджак, древней кепке-восьмиклинке, когда-то чёрной, теперь бурой, на солнце выгорела так. Без сетки, как и я, – нет ни мошки, ни комаров, ни мокреца – «вот красота-то!». За лето так они изводят. В кирзовых сапогах отец, с расправленными голенищами, без заворотов, с давным-давно стоптанными на внешнюю сторону каблуками. Я, кстати, снашиваю так же, правый – особенно, на нет, подковки даже не спасают, кто будто стачивает наждаком их. В тёмно-синих, заправленных в сапоги, «шавьётовых» штанах. Сидит на кочке, едва заметно улыбается мне – чуть только губы растянул – серо-зелёными сейчас глазами. Бывают серо-голубыми. От освещения зависит. От настроения – не меньше.

Сердце моё возликовало тихо или не сердце, а душа:

Отец!

А с языка слетело:

«Папка!»

Как я люблю их. Отца и маму. Пусть и по-разному, но сильно.

Низко, на самой кошенине, даже и подстелив траву или фуфайку, как поступаем мы обычно, сидеть – из-за простреленных на фронте ног – отец не может. Устраивается он как можно выше – или на кочке земляной, или уж на колоде, в лесу которую отыщет и, на плечо взвалив, доставит к табору, к костру. Но чаще стоя «перекуривает». Мама ему: «Коля, ты сядь, перед лицом-то не маячь, ноги не мучай, они так разве отдохнут». Молчит отец, не отвечает.

Разобрал он уже оба старых остожья. Нарубил новых заместо сгнивших жердей, кольев и таловых прутьев для оплётки. Стаскал к зародам. Колья из-за больной руки вбивать не стал, не смог, вернее. Но, не дождись меня, он сделал бы и это. И одной рукой как-нибудь управился бы – «настырный сибиряк».

Снял я куртку, взялся за работу.

Земля после дождей влажная, воды в лунки подливать не надо, колья в неё и без того, как в масло, входят. Отец их остро надрубил.

Я колья вбиваю. Отец оплётку делает и жерди кладёт.

Когда вместе трудимся, не разговариваем. Только «подай» или «возьми», и то если кивком или жестом не обойтись. По делу, на «пустое» слов не тратим. Всегда так. Это когда мы с братом, Николаем, совместно что-то делаем, тогда почти не умолкаем. И Николай, когда работает с отцом, безмолвен. Не в нас, значит, дело, а в отце. Но и о чём, подумаешь, ему с нами толковать?

Вбил я колья вокруг первого зарода, пошёл к другому. Колья и тут уже заострены, как пики.

К обеду управились.

Взявшись здоровой рукой за изгородь, начал отец её шатать. Обычно.

Пошатал и отступился. Доволен, нет ли, определить по лицу его трудно.

– Коровы, – спрашивает, – не завалят? – хотя и сам знает ответ.

– Какие, – говорю – коровы… Трактором не спихнёшь.

И повторяется всё это ежегодно.

Люди наши копны, зароды и остожья называют «истоминскими». Это как знак качества. Отцу благодаря. «Либо совсем не браться, – как он говорит, – а взялся делать, так уж делай». Ну и понятно. Я с ним не спорю. И я, чтоб честь семейную не уронить, стараюсь. Как могу.

– Пойду, – говорит отец. Топор под мышку сунул, зажал рукой его – не выпадет.

– Я, – говорю, – спущусь в согру, смородину проверю.

– Нет там смородины.

– А ты как знаешь?

– Был.

– На кедры гляну, шишка есть?

– Маленько было… Кости намять, иди, раз хочешь.

Пошёл отец, с ноги на ногу переваливаясь. Смотрю ему вслед. Старый. Сердце заходится. И думаю:

«Медведь медведем… И я, наверное, такой же, со стороны ж себя не вижу».

Не бывают от осинки апельсинки…

Сходил я в болото. Шишка какая и была, её давно кедровка сбила. Не нашёл даже и паданки, гнус растащил.

Значит, зимой будет бескормица. Сюда и соболь «баргузинский» не придёт из-за Ислени. Бить будут местного охотники.

Домой вернулся.

Отец уже и в бане побывал. Сидит за столом. С жёлтым вафельным полотенцем на плечах. В белой распущенной нижней рубахе. Волосы мокрые, причёсаны на правый бок. И вид счастливый у него – явно, что «медоухи» уже «тяпнул». Зелёная эмалированная кружка, с золотым от перги краем, на столе перед ним – доказательство. И на здоровье. Дело-то сделано – загородили.

– Ну вот, – говорит мама. – Слава богу. То хоть самой сиди там, карауль. Эти коровы…

– Сломают, наверное? – говорит отец. И на меня взглянул. Не улыбается.

– Ага, сломают, – отвечает мама. – Смеёшься, чё ли?

– Кто его знат…

– Да ладно уж… Загородили. Теперь спокойно на душе.

И это повторяется из года в год. И повторялось бы, и повторялось – не надоест.

Тебе и вечность: смотрю на них – на маму и отца, – не наглядеться. Отец и мама.

Пообедал я. И медовухи кружку прежде выпил. От ещё одной, предложенной отцом, отказался. Напиток хитрый и коварный. Вроде и трезвым, выпив, пребываешь, а ноги ватными становятся – пойдёшь куда, и подведут, – и нападает на тебя веселье беспричинное. Кто настоящую не пробовал, тому не объяснишь. А остальное – просто бражка, пусть и с мёдом.

Мама:

– И хватит ему. Ему ж идти.

Отец:

– Да чё уж там, пока парная-то… так, для жалутка в качестве лекарства.

– Но, я и вижу, – мама говорит. – Если язык уж заплетается… Лекарство.

– Не сочиняй-ка… Заплетается. Наскажешь.

Вытер ладонью с губ отец пергу и говорит:

– Она всё видит… ну и баба.

А я сижу и думаю:

«Как хорошо-то».

В баню, решил, схожу вечером. Если и выстынет совсем, отец подбросит дров, пообещал. Пошёл к двери.

И мама:

– Опять куда-то?

– На рыбалку.

– После работы, отдохнул бы.

– Вот на реке и отдохну.

– Ну, неуёмный. Не будь там долго.

– Как получится.

– Не как получится, а постарайся…

– Постараюсь.

– С Богом.

В кладовке спиннинг взял, отправился на Кемь.

Спустился под крутой, высокий яр, обсыпанный хвоей сосновой, меньше зелёной, больше бурой. Сел на бревно, изрезанное письменами: «А» плюс «Б» – равняется любви, конечно. Сижу и млею. Здесь бы и жил, не уходил бы. Вода в реке – как изумруд. «Цветёт». Тину лохмотьями проносит. Будет мешать блесну проводить, думаю, за якорем тащиться станет.

Прыснули мальки на середине плёса, словно сок из сжатого лимона брызгами. Окунь, понятно, или щука их гоняет.

Собрал спиннинг, стал прокидывать. Сразу же, со второй проводки, и взяла. Леска крепкая, не заморачиваюсь, ходом вытащил на берег рыбину, до усталости её не изводил. Три или четыре килограмма, нормально.

Тут же, на этом плёсе, вытащил ещё одну, такого же размера. И как обрезало.

Камешником береговым поднялся выше. В курье Лешего, так её в народе называют, ещё двух выловил. После схватил какой-то «крокодил» и, несмотря на леску прочную и крепкий поводок, блесну «уловистую» оторвал – дзинькнула леска, как струна, и только. Другой блесны с собой не захватил. Домой подался.

Блесна была такая – «черноспинка». С нею в губе теперь походит хищница, а то и в пасти. Ладно, что не таймень с блесной уплыл, тому так навредить было бы жалко. Буду искать такую же. Там, в Ленинграде.

Щук, чтобы Буска их не растерзал, в сени занёс, спиннинг поставил в кладовку. В дом захожу.

Отец в горенке, телевизор смотрит. «Международную панораму». С чем-то, слышно, соглашается, а с чем-то – нет, категорически.

– Утешился? – спрашивает мама.

– Не совсем, – говорю.

– Так на реке, наверное, и жил бы?

– Жил бы, – говорю.

– Дак оставайся.

– Не могу.

– А чё так?

– Дела великие ждут в Ленинграде.

– Ну, раз великие, тогда – конечно… Друг твой к тебе заходил, – говорит мама.

– Какой? – спрашиваю. – Андрюха Есаулов? Или Рыжий?

– Да нет, не эти. Витя Гаузер.

– Он что, приехал?

– Был-то раз здесь, приехал, значит… Ждёт тебя дома, баню топит.

– Вот и отлично… Там щуки, в сенях. Выпотрошишь?

– Хорошо.

– Можно поджарить.

– Разберёмся. А ты-то будешь есть?

– Да я же к Маузеру, в баню.

– И до утра?

– Да ну, ты что? Дверь, – говорю, – закрой, чтобы не ждать меня, на всякий случай, а окно моё оставь открытым.

Улыбается:

– Так, значит, парень, до утра.

– Ой, мама, мама, как получится.

– Когда, Олег, ты повзрослеешь?

– Старик уже. Куда взрослее?

– Ну, остарел, как мы с отцом… А как получится, я знаю. Красивыми-то мы, может, и не были, а молодыми быть пришлось.

– Вы и сейчас ещё ничё.

– Дак и понятно.

– И красивее нет вас.

– Кто бы спорил.

– Ну, я пошёл.

– В таких штанах?

– А чё штаны?.. Штаны нормальные.

– Сынок, хоть нас бы не позорил.

– Скоро стемнеет, кто увидит?

– Как не стемнело бы, а разглядят. И в клуб, наверное, пойдёте…

– Мне, мама, не во что переодеться. Я ничего с собой не брал.

– Нашли бы чё-нибудь уж. Кольчины… в шкафу какие-то висят.

– Не надо Кольчиных.

– Или отцовские вон, от кустюма…

– Мне ж не на свадьбу… Я пошёл.

– Вредный какой… Иди, иди. Не загуляйся.

– Буду скучать.

– Давай, давай… Он не на свадьбу… И пора бы.

– Чё, мам, созрел?

– Не перезреть бы… Холостяком так и останешься.