Пламя, или Посещение одиннадцатое — страница 44 из 46

Так вот и хочется провозгласить: бывшего счастья не бывает – с настоящим.

Провозгласил. Не вслух, конечно.

Тугой свет фар двумя лучами, как прожектор в песне на военную тему, шарит по – из-за месяца не очень-то и тёмному – пространству, то в одну сторону упруго ткнётся, то в другую – словно паук, мелькая лапами умело, сплетает сеть, – выхватывает из темноты то одиночную высоченную лиственницу, редкий строй сосен, елей или пихт, то опору электрическую с ярко-белыми или зелёными рядами изоляторов, то вниз, под самые колёса, на мгновение заглянет, то вовсе пропадёт в безбрежном небе среди звёзд, рассеявшись, а то опять, глядишь, кивает каждой выбоине на дороге, словно приветствуя их вежливо и кланяясь им низко.

Ну, значит, ралли-марафон.

Говорить Андрюхе сейчас, чтобы он хоть немного сбавил скорость, бесполезно, это как подливать в огонь солярку, только газку ещё добавит и посмеётся нам в лицо. При этом выдашь, что страшишься, тут уж его и пуще раззадорит. Сидим, притихшие, как мышки под курятником, не провоцируем кота – знаем давно его, Андрюху, и «норов» друга изучили: неукротимый. Но ведь мы сами, следует заметить ради справедливости, напросились «прогуляться» до Черкасс, и он не сразу дал согласие, сопротивлялся: спать, мол, хочу, вставать мне завтра рано, – пока «за дружбу» тост с ним не подняли. Тогда уж сам вскочил: «Друзья! Вперёд!»

«Вперёд, заре навстречу, товарищи в борьбе! Штыками и картечью проложим путь себе». Это уж Маузер пропел, крепко Андрюху обнимая.

Молчим, водитель (в данном случае – почти пилот, или космонавт) поёт с оглушительным выражением:

– «Не страшны тебе ни зной, ни слякоть, резкий поворот и косогор!..»

Да уж. Уместно, как нельзя. Это, наверное, единственная песня в репертуаре Андрюхи, которую он, разбуди его среди ночи, от начала до конца может исполнить. В школе он был примерным и беспечным двоечником по всем предметам, кроме труда, пения и физкультуры. Третий и пятый классы дважды повторил, не унывая. Начал с нами, а потом отстал, но дружить и играть в футбол с непременным мордобем во время или после «матча» из-за категорического несогласия одной из команд с результатом или по любому другому поводу, – разгорячённым-то, искры хватало малой, – с бывшими своими одноклассниками не прекратил. Восьмой закончив, поступил Андрюха в ДОСААФ. И в армию ушёл уже шофёром. Служил в Хасане. Написал мне оттуда всего одно, но на удивление длинное и патриотическое письмо (дело-то было вскоре после Даманского), когда я познавал азы морской службы ещё в «чистилище», то есть в карантине, хранится где-то. Не среди Таниных – отдельно.

Вот мы и… тут, в «седле». А так бы с кем? И кто б мы были без Андрюхи – пешеходы. Бродили бы, как малолетние барышни, под ручку с Маузером по Ялани, пока до бани бы его не добрались.

Едем. Летим. Или несёмся.

Я всё не мог понять, что это странно сзади нас скрежещет. И только до меня дошло, что это гравий в кузове так беспокоен. Сколько же за борт его вылетело на обочины и на дорогу, а было «с горкой».

– «Я хочу, шофёр, чтоб тебе повезло!..»

И не то что дальше ехать не хватило смелости, хватило бы, просто пешком пройтись мне захотелось. Срочно.

– Здесь тормозни! – кричу Андрюхе.

– Чё?! – отзывается, но смотрит на дорогу и продолжает голосить:

– «Выйдет к перекрёстку любовь и жена!..»

– Выйдут, выйдут! Обе выйдут!.. Тормози!! – кричу.

– А?! Чё случилось?!

– Ничего!

– Так чё тогда?!

– Останови!

Песню, начатую в который уже раз, прервал, отвлёкся от дороги и, широко раскрыв глаза, Андрюха смотрит на меня, как будто я, как птица, хищница ночная, только что вот влетел к нему в кабину, готовлюсь клюнуть его в лоб. И лишь не спрашивает: «Ты здесь откуда взялся и ты кто?!» Берет у него на затылке, чудом на голове держится, усы и бакенбарды, как шерсть на испуганном кем-то или пугающем кого-то коте, распушились. Громко зубами заскрипел.

«Прямо как гравий в кузове», – подумал я и нервно передёрнулся.

– Останавливай! – кричу.

Затормозил Андрюха резко – как перед пропастью. Протащило машину ещё метров пять, а то и десять по грунтовке – вышли когда, не замеряли.

– А чё стряслось-то?!

– Всё нормально.

– Это мы чё, уже в Черкассах? Быстро, – чуть не расплющив о лобовое стекло нос, спрашивает Маузер и, напряжённо щурясь, пялится в окно. И сам себе: – Не узнаю… Да вроде нет… кругом вон лес.

– Нет, – говорю.

– А чё? – спрашивает.

– Приспичило, – говорю. – Отлить надо.

– Да! Надо! Надо!

– Надо! Надо!

Будто очнулись они, Андрюха и Маузер, разом.

Распахнув широко дверцы, спустились на землю. Мы с Маузером – как на обетованную. Стоим, в шеренгу выстроившись, спиной к машине, к кювету грудью, и шелестим пронзительно и дружно.

– Ох, красота-то!

– Красотища!

– А воздух-то!

– Не надышаться!

– И как люди, – то ли сам себе задаёт этот вопрос, то ли нас спрашивает Андрюха, – в городах живут?! В больших-то, а не в нашем Елисейске. Наш – деревня.

– Живут как-то, – отвечает ему Маузер.

– Легче уж сразу удавиться, чем так жить, – говорит Андрюха.

– А?

– Да я не про тебя…

– Так и понятно.

– Тебе-то всё равно, где резать…

– Ох, попадёшь ты мне под скальпель…

– Лучше уж ты под колесо мне!

– Ну вы даёте… Не ругайтесь.

– Да мы любя, мы не ругаемся.

Любя, конечно. Не ругаются.

Ни ветерка. Ночь. Звёзды. Месяц. Фары светят на дорогу. И в неподвижном свете фар мелькают совки расторопные. И войско мошек мелко вьётся. А в сами фары мотыльки стучатся глупо. Кругом безбрежная тайга. И в километре от дороги, по ходу слева, Кемь протекает, что нам известно, – едва-едва, но её слышно.

– Кемь?

– Кемь.

– Она, родимая. Она.

Инверсионный след от самолёта, его обрывок, плавно и медленно сдувает горним сквозняком к ясному месяцу, скоро согнётся, зацепившись за него, в скобу, но не порвётся, – с запада на восток, мигая, пролетел. Гул отстаёт, надсадно догоняет.

Утих и гул.

Где-то лисята звонко звягают. В кемской низине, спрятанной туманом, неведомое существо бубнит уныло и однообразно: «Уп-уп, уп-уп».

– Заело.

– Ну.

И филин ухает, мышей пугая. Всё как обычно.

– Пешком, – говорю, – дойду.

– Да тут осталось-то, уж довезём! Ты чё?! Два поворота – и деревня! – не говорит, кричит Андрюха. – Хреновиной-то, парень, не страдай!

– Нет, – говорю. – Так мне, ребята, надо.

– Я с тобой, – говорит Маузер.

– Нет, – говорю. – Пойду один.

– А вдруг медведь!! – дуэтом вскинулись.

– Скажу ему, что вы тут рядом, вас позову – он испугается.

– Ага!

– Смешно… Так сколько ждать тебя?

– Не ждите.

– Ну, на дорожку.

– Нет, не буду.

– А мы, – говорит Андрюха, – малёхо примем. А, Витёк?

– Обязательно, дружище, – говорит Витёк. – Обязательно примем. И не малёхо, – шутит, – по чуть-чуть.

Обнялись за плечи. Лыбятся. Как объективам многочисленных фотоаппаратов, на них нацеленных. Просто красавцы в свете месяца. Блестят глазами и зубами, как голливудские актёры.

– Ваше дело, – говорю. – Ковбои. Я бы и вам, конечно, не советовал… Не день. Темно.

– Да ладно! – говорит Андрюха. – Помимо не нальём! В кабине свет…

– Я не об этом…

– Холодно чё-то, – говорит Маузер. – Иней вон на траве… В одной рубахе.

– Нормально, – говорит Андрюха. – Дёрнешь водки и согреешься. Да и в кабине-то тепло!

– А там что, водка?

– Не моча же!.. Ты чё, забыл?!

– Припоминаю. А спирт? – спрашивает Маузер.

– А спирт – на опохмелку, – говорит Андрюха.

– А мы не выпили его?

– Ты ж не принёс, только хвалился…

– Ну – на похмелку.

– Не прокиснет.

Залезли они в кабину. Дверцами за собой одновременно хлопнули. Смотрю, у Маузера и стакан уже в руке, а у Андрюхи – бутылка. Срывает он с неё зубами пробку. Смеясь, о чём-то говорят. Может, о том, что я «того маленечко»…

Пусть не «маленечко», а много.

Крикнул Маузеру:

– Витька, ты Бисмарка читал?!

Опустил стекло Маузер.

– Я не расслышал, – говорит. – Ты там о чём?

– Бисмарка, спрашиваю, читал?

– Немец?

– Немец, – говорю.

– Нет, не читал, – говорит Маузер, поднимая стекло. – У тебя всё?

– Всё.

– Шуруй. Дорогу знаешь, не заблудишься.

Помахал друзьям рукой – не до меня им, не ответили, не проводили даже взглядом, – пошёл я.

Чувствую… Не «клюшки». Как от меня душа моя взмывает.

Представляю.

Боже…

Сколько тут хожено-исхожено. В любое время года и суток. Во всякую погоду, в мороз, метель или грозу. Пару-то каблуков сточил о полотно дороги, подошвы валенок протёр. Сколько тут езжено-изъезжено. На мотоцикле и велосипеде, на попутках. Один раз даже прискакали вместе с Рыжим верхом на лошади, которую угнал он, Рыжий, специально для меня у каких-то кержаков, приехавших в Ялань к единоверцам. Он же, Рыжий, и вернул её, лошадь эту, под утро и привязал к столбу, где она стояла ещё вечером. Никто о краже, об «угоне», так и не узнал. Крепко, похоже, выпив медовухи, гость и хозяева уснули.

Одет легко я – зябнуть начал. Не без добра – зато трезвею окончательно.

Ускорил шаг. Не только для того, чтобы согреться, – вроде железный я – вперёд меня будто магнитом тянет.

Магнитом бы, а то… и не упрёшься, медью, свинцом… чем там ещё… не заслонишься.

Словно плотину в прошлом прорвало, воспоминания нахлынули. Честно сказать, не отступали. С ними живу и как-то договариваюсь, в ладу я с ними. Без них себя и не представлю, без них – я был бы и не я.

Но не обсессия, конечно. Ну йё, Андрюха бы сказал.

И вдруг из общего потока вынырнуло, всё остальное оттеснив, ясно, отчётливо предстало.

Солнечный жаркий день. Июнь, конец его, начало ли июля. Яр кемской, высокий и крутой, между Яланью и Черкассами. Так он и называется: Верхний Крутой. Есть, соответственно, и Нижний. Есть и Средний. Этот самый примечательный – с выходом скальника, почти отвесный. Сосновый, пряный бор. Пахнет удушливо багульником, терпко смолой. И – чем-то… как от оттаявшей после зимы и просыхающей земли – от тела. Тела желанного, любимого. Кемь далеко внизу, слепит с шумного и длинного переката острыми, как битое стекло, отблесками. Из «Спидолы», висящей на сухом обломке старого сука толстой реликтовой сосны, поёт испанский Рафаэль. «Пусть говорят». Томительно. Стоит Таня – ленивый ветерок качает прядь её волос возле виска – спиной к обрыву, в шаге от него. Тонкими и ловкими пальцами медленно, еле з