Пламя — страница 10 из 11

Олаф СтэплдонСовременный волшебник






Они сидели друг против друга за чайным столиком в саду, у коттеджа. Небрежно откинувшись назад, Хелен изучала лицо Джима. Это было поразительно детское, почти инфантильное лицо, с высокими бровями, носом картошкой и надутыми губками. Детское — это да, но в круглых темных глазах мерцал огонек безумия. Она вынуждена была признать, что, возможно, ее тянуло к этому странному юноше отчасти именно из-за этой его предельной ребячливости и его неуклюже-невинных попыток ухаживания, но в какой-то мере — и из-за этого зловещего мерцания.

Наклонившись вперед, Джим что-то упорно доказывал. Он все говорил и говорил, но она уже не слушала. Она только что решила, что, хотя ее к нему тянет, он не очень-то ей и нравится. Почему она снова согласилась с ним встретиться? Он был неуклюж и эгоистичен. И, однако же, она пришла.

Что-то из сказанного Джимом привлекло ее внимание. Похоже, его сильно раздражало, что она не слушает. Он весь был словно на иголках. До нее дошли его слова:

— Знаю, ты ни во что меня не ставишь, но ты совершаешь большую ошибку. Говорю же, у меня есть способности. Я не собирался посвящать тебя в мою тайну, по крайней мере, пока, но, черт возьми, видимо, придется. Речь идет о власти ума над материей. Я могу контролировать предметы на расстоянии посредством волевого усилия и намерен стать современным волшебником. Я даже убивал уже всякую живность всего лишь за счет внушения.

Хелен, учившаяся на врача, была убежденной материалисткой и гордилась этим. Она с презрением рассмеялась.

Лицо его вспыхнуло гневом.

— О, прекрасно! Придется показать тебе.

В кустах пела малиновка. Взгляд молодого человека переместился с лица девушки на птичку.

— Следи за ней, — сказал он почти шепотом. Вскоре птичка перестала петь, на какое-то время печально втянула голову в тело, а затем свалилась с дерева, даже не раскрыв крыльев. Она лежала на траве лапками кверху, мертвая.

Пристально смотревший на жертву Джим триумфально вскрикнул. Затем перевел взгляд на Хелен, вытер бледное, одутловатое лицо носовым платком и сказал:

— Неплохо вышло. Прежде я на птицах не тренировался, только на мухах, жуках и лягушке.

Девушка молча вытаращила на него глаза, изо всех сил стараясь не выдать испуга. Он принялся рассказывать свою тайну, и теперь уже она слушала его с предельным вниманием.

Он сказал, что пару лет назад начал интересоваться «всей этой паранормальной ерундой». Ходил на спиритические сеансы и читал о психических исследованиях.

Он бы не стал утруждать себя этим, если бы не подозревал, что сам обладает необычными способностями. Впрочем, особого интереса к духам, передаче мысли на расстоянии и тому подобному он не проявлял. Что его пленяло, так это способность рассудка воздействовать непосредственно на физические объекты. Такая способность называется «психокинез», и известно о ней крайне мало. Но на теоретические задачки ему было наплевать. Он хотел единственно власти. Он рассказал Хелен о странных экспериментах, которые проводились в Америке с игральными костями. Вы раз за разом бросаете кости, мысленно желая, чтобы выпали две «шестерки». Обычно этого не случается; но когда, после сотен подобных опытов, вы суммируете результаты, то обнаруживаете, что «шестерок» выпадало гораздо больше, чем должно было бы исключительно при удачном раскладе. Все действительно выглядит так, будто разум способен — пусть и в самой незначительной мере — влиять на кости. Это открывает поразительные возможности.

Он начал и сам проводить небольшие опыты, отталкиваясь не только от выводов исследователей, но и от кое-каких собственных мыслей. Поскольку у него эта способность проявлялась чрезвычайно слабо, ему приходилось тестировать ее в ситуациях, когда даже малейшее влияние может дать очевидный результат, просто чтобы склонить чашу весов на свою сторону.

С игральными костями больших успехов он не добился, потому что (как сам объяснил), никогда в точности не знал, что должен делать. Кости выскакивали слишком быстро для него, поэтому ему удалось достичь лишь того минимального эффекта, о котором сообщали американцы. Пришлось придумывать новые, более перспективные в этом плане трюки. Уже обладая определенными научными познаниями, он решил попытаться воздействовать на химические реакции и простейшие физические процессы. Он провел сотни опытов и многому научился. Например, тому, как не допустить возникновения ржавчины на ноже в результате попадания на него капель воды или предотвратить растворение все в той же воде кристаллов соли. Ему удалось создать мельчайший кристаллик льда в капле воды и в конечном счете заморозить всю каплю за счет «мысленного удаления» из нее всего тепла, фактически — за счет остановки молекулярного движения.

Он поведал Хелен о своем первом успехе в убийстве, успехе в буквальном смысле микроскопическом. Он нагрел немного непроточной воды, поместил капельку на предметное стекло микроскопа и стал наблюдать за бесцельным кружением стаек микроорганизмов. В большинстве своем, они походили на короткие и толстые сардельки, держащиеся на воде за счет волнистых хвостиков. Они были самых разных размеров, и потому он представлял себе их слонами, коровами, овцами, кроликами. Замысел заключался в том, чтобы научиться останавливать химическое действие в одном из этих маленьких созданий и тем самым его убивать. Он прочел немало статей об их внутреннем устройстве и знал, какие именно ключевые процессы следует заблокировать. Однако же эти чертовы «сардельки» перемещались так быстро, что сосредоточиться на какой-то одной из них не получалось. Он то и дело терял свою жертву в толпе. В конце концов, тем не менее, один из «кроликов» заплыл в наименее густонаселенную часть стеклянной пластины, и ему удалось сосредоточить на нем свое внимание ровно на такой промежуток времени, какой требовался для удачного исполнения трюка. Он «пожелал» остановки важнейшего химического процесса, и тот действительно остановился. Крошечное создание замерло и, сколько он на него ни смотрел, больше уже не двигалось. Оно почти наверняка умерло. Этот успех, по словам Джима, позволил ему «почувствовать себя Богом».

Позднее он научился убивать мух и тараканов, замораживая их мозги. Потом попытался проделать то же с лягушкой, но потерпел неудачу: не слишком хорошо зная ее физиологию, не сумел определить, какой ключевой процесс следует заблокировать. Впрочем, прочитав кучу литературы по этой теме, в итоге он все же достиг цели — просто-напросто остановил, в определенных волокнах спинного мозга, нервный поток, контролирующий сердцебиение. Именно этот метод он применил и к малиновке.

— Это только начало. Вскоре весь мир будет у моих ног. А если присоединишься ко мне, то и у твоих тоже.

На протяжении всего этого монолога девушка слушала его крайне внимательно, раздираемая отвращением и непреодолимым влечением. Все это отдавало каким-то неприятным душком, но в наше время привередничать не приходится, да и потом, никаких нравственных принципов Джим в любом случае не нарушал. И все же он играл с огнем. Странное дело, но он даже будто бы вырос, пока говорил; на какое-то время избавился от своей обычной ребяческой застенчивости и неуклюжести. Крайнее возбуждение и осознание им того факта, что она понимает реальность его силы, придавали ему волнующе-зловещий вид. Но она решила быть начеку, сохраняя при этом прежнюю надменность и равнодушие.

Когда Джим наконец умолк, она изобразила усталый зевок и сказала:

— А ты умен, как я посмотрю! Ловкий провернул фокус, хотя и отвратительный. Не остановишься на этом — закончишь на виселице!

— Не всем же быть такими трусишками, как ты! — фыркнул он.

Колкая насмешка достигла своей цели.

— Да ты просто смешон! — возмущенно бросила она в ответ. — С чего бы мне, как ты выразился, «присоединяться к тебе»? Только из-за того, что ты способен с помощью какого-то гнусного трюка убить птичку?

В жизни Джима хватало событий, о которых он никогда не упоминал. Ему казалось, они не имеют никакого отношения к обсуждаемой теме, но на деле все обстояло не совсем так. Он всегда был «тряпкой». Отец, профессиональный футболист, презирал его и полагал, что слабоволие перешло к сыну от матери. Эта парочка жила как кошка с собакой практически с самого их медового месяца. В школе над Джимом издевались все кому не лень, в результате чего он глубоко возненавидел сильных и в то же время сам загорелся желанием стать сильным. Он был смышленым парнем и после школы поступил в провинциальный университет. Будучи студентом старших курсов, держался особняком, упорно работал ради получения научной степени и был нацелен на карьеру физика-ядерщика. Уже тогда его доминирующей страстью была физическая сила, поэтому он выбрал самое очевидное поле ее проявления. Но, так или иначе, планам не суждено было сбыться. Несмотря на довольно-таки серьезную научную подготовку, ему пришлось заниматься пустяковой работой в заводской лаборатории, работой, которую он выполнял на временной основе до тех пор, пока не получил должность в одном из ведущих научно-исследовательских институтов ядерной физики. В этой тихой заводи его природная угрюмость переросла в озлобленность. Он считал, что с ним поступают несправедливо, не дают проявить себя. Младшие, стоявшие ниже, постепенно обходили его, поднимались вверх. У него развилась своего рода мания преследования. Но правда заключалась в том, что он оказался плохим сотрудником и, в частности, не проявлял командного духа, столь необходимого в чрезвычайно сложной работе, связанной с фундаментальными физическими исследованиями. К тому же, не питая особого интереса к физической теории, он с раздражением относился к необходимости углубленного теоретического анализа. Чего он хотел, так это силы, силы для себя как отдельного индивида. Он признавал, что современные исследования — дело коллективное, и даже достигнутый в данной области высочайший авторитет не обеспечивает конкретную личность непосредственным влиянием и силой. С другой стороны, психокинез, не исключено, мог дать ему то, чего так страстно желала душа. Его интерес быстро переместился на более перспективное поле деятельности. Отныне работа в лаборатории стала для него лишь способом добывания средств к существованию.


* * *

После разговора в саду он практически полностью сосредоточился на своей рискованной затее, поставив целью приобрести еще более поразительные способности, чтобы произвести впечатление на Хелен. Он решил, что для него, по крайней мере, наиболее многообещающим направлением выглядит дальнейшее развитие навыков вмешательства в простейшие физические и химические процессы, связанные как с неодушевленными предметами, так и с живыми существами. Он научился предотвращать воспламенение спички при ударе о коробок. Он попытался пренебречь всеми достижениями ядерной физики, направив свои психокинетические способности на высвобождение энергии, заключенной в атоме. Но в этом захватывающем начинании потерпел полнейшее фиаско, возможно, потому что несмотря на всю свою квалификацию, не обладал ни достаточными знаниями теоретических основ физики, ни доступом к необходимому для проведения данного опыта аппарату. С биологической стороны, он преуспел в убийстве небольшой собачки за счет того же принципа, который применил к малиновке. Он не сомневался: еще несколько таких «тренировок» — и он будет в состоянии убить человека.

Он провел опасный опыт: решил попытаться остановить искрообразование в двигателе мотоцикла. Завел мотоцикл и волевым усилием попытался погасить искру. Сосредоточив внимание на электродах свечи зажигания, он постарался сделать пространство между ними непроходимым для разряда, своего рода изолятором. Этот эксперимент подразумевал, разумеется, куда более глубокое вмешательство в физические процессы, чем замораживание нервных волокон или опыт со спичкой. Он аж вспотел, пока бился над этой задачей. Наконец двигатель начал давать осечки, но тут нечто странное случилось с ним самим. Ужасно закружилась голова, подступила тошнота, и он потерял сознание. А когда пришел в себя, двигатель снова работал нормально.


Эта неудача стала для него своего рода вызовом. Он никогда всерьез не интересовался чисто теоретической, научной стороной своих экспериментов, но теперь, волей-неволей, ему пришлось задаться вопросом, что же в действительности происходит, когда он вмешивается в тот или иной физический процесс. Самое простое объяснение заключалось в том, что физическая энергия, которая должна была пройти между электродами свечи, перенаправилась на него самого, в результате чего он пострадал от электрического удара, как если бы прикоснулся к электродам. При всей простоте и логичности такого объяснения сомнения все же оставались, поскольку симптомы имели мало общего с теми, что наблюдаются при поражении электрическим током. Более близким к истине представлялось предположение, что торможение перемещения столь значительного объема физической энергии вызвало глубокие физические возмущения в его организме. Говоря проще, внешняя физическая энергия неким образом преобразовалась в психическую в нем самом. В пользу такой теории говорил и тот факт, что он очнулся в состоянии сильного возбуждения и умственной бодрости, как если бы выпил что-то стимулирующее.

Так или иначе он принял более простую версию и взялся за дело, имея целью отвести внешнюю энергию в сторону, дабы защититься и не пострадать от нее самому. После весьма рискованного эксперимента, он констатировал, что это получается, если концентрировать внимание как на свече зажигания, так и на каком-нибудь живом организме, на которого он затем «перенаправлял электрический заряд». Хватило небольшого воробушка. От удара электрическим током птичка умерла, тогда как сам Джим оставался в сознании достаточно долго для того, чтобы остановить двигатель. В другой раз он использовал в качестве «молниеотвода» соседскую собачку. Животное повалилось наземь, но вскоре пришло в чувство и унеслось прочь, оглашая сад истошным лаем.

Его следующий эксперимент оказался более захватывающим и намного более предосудительным. Выехав за город, он расположился на холме, с которого мог видеть довольно-таки длинный участок дороги. Вскоре показался автомобиль. Сосредоточив все свое внимание на свечах зажигания, он «пожелал», чтобы электрическая энергия перетекла в водителя. Машина замедлила ход, принялась вилять из стороны в сторону и в конце концов остановилась прямо посреди дороги. Он увидел сгорбившегося над рулевым колесом водителя. Больше в машине никого не было. До предела взволнованный, Джим ждал, что произойдет дальше. Через несколько минут появился другой автомобиль, двигавшийся в противоположном направлении, и, издав несколько возмущенных гудков, резко остановился, визжа тормозами. Выскочивший из машины водитель подбежал к бесхозному авто, открыл дверцу и обнаружил потерявшего сознание беднягу. Пока явно пребывавший в растерянности новоприбывший раздумывал над тем, что же делать, пострадавший с горем пополам пришел в себя. У них состоялся непродолжительный, но оживленный разговор, после которого машины разъехались в разные стороны.

* * *

Джим чувствовал, что уже готов впечатлить подругу. После убийства малиновки они эпизодически встречались, и он, по-ребячески неуклюже, пытался склонить ее к сексу. Она всякий раз отвечала отказом, но было заметно, что теперь он интересует ее куда больше, чем до случая с малиновкой. Пусть время от времени она и делала вид, что он ей глубоко безразличен, Джим, однако же, не сомневался, что втайне ее тянет к нему. Тянет непреодолимо.

Но в один из дней его ожидал неприятный сюрприз. Возвращаясь с работы домой, он едва успел войти в автобус и, поднявшись наверх, усесться, как заметил Хелен, сидевшую в передней части салона рядом с кучерявым молодым человеком в спортивной куртке. Они о чем-то оживленно болтали, едва не соприкасаясь головами. Вскоре Хелен рассмеялась (таким звонким и счастливым смехом, которого он никогда от нее не слышал) и повернулась к спутнику пылающим живостью и любовью лицом — по крайней мере именно таким оно показалось сидевшему в нескольких от них рядах ревнивцу.

Иррациональная ярость охватила Джима. Он был столь несведущ в девичьих повадках и столь возмущен тем, что «его девушка» (а именно таковой он ее и считал) могла обратить внимание на другого мужчину, что ревность в буквальном смысле застлала ему глаза. Он и думать ни о чем другом не мог, кроме как об уничтожении соперника. Прожигая взглядом ненавистный затылок сидевшего впереди парня, он лихорадочно вызывал в памяти образы позвоночника и узелков нервных волокон. Нервный поток должен остановиться, должен, должен остановиться. Спустя пару минут курчавая голова упала на плечо Хелен, а затем и все тело повалилось вперед.

Убийца поспешно поднялся со своего места и повернулся спиной к зарождающейся суматохе. Словно и не замечая случившегося несчастья, он покинул автобус.

Оставшуюся часть пути Джим проделал пешком, мысленно все еще празднуя свой триумф. Но мало-помалу исступление сошло на нет, и он проникся осознанием того, что только что стал убийцей. Он срочно напомнил себе: в конечном счете нет никакого смысла чувствовать себя виновным, ведь нравственность — не более чем суеверие. Но, увы, чувство вины, ужасной вины не давало покоя, — вины тем более тяжкой, что он ничуть не опасался того, что его поймают.

По мере того как один день сменялся другим, Джим метался между тем, что представлялось ему «иррациональной» виной, и опьяняющим триумфом. Мир в самом деле лежал у его ног — оставалось лишь правильно разыграть карты. К несчастью, чувство вины по-прежнему терзало его. По ночам он долго не мог уснуть, а когда наконец засыпал, то видел одни лишь кошмары. Днем опытам мешали фантазии о том, что он продал душу дьяволу. Сама эта мысль была столь глупой, что приводила его в бешенство, и однако же избавиться от нее никак не удавалось. Он начал довольно-таки сильно выпивать, но быстро понял, что алкоголь понижает психокинетические способности, поэтому решительно порвал с этой привычкой.

Другой возможной формой избавления от этой всепоглощающей вины являлся секс, но он почему-то не мог заставить себя предстать перед Хелен. Он иррационально боялся ее, хотя самой девушке, вероятно, было невдомек, что он убил ее любовника.

В конце концов они случайно пересеклись на улице. У него не было ни малейшей возможности избежать этой встречи. Ему показалось, что Хелен выглядит изнуренной, но она улыбнулась ему и даже предложила поболтать за чашечкой кофе. Раздираемый страхом и вожделением, он согласился, и вскоре они уже сидели в кафе. После парочки тривиальных ремарок она сказала:

— Ты должен меня успокоить! Недавно я пережила ужасный удар. Ехала в автобусе с братом, который три года жил в Африке, и мы как раз разговаривали об этом, как он потерял сознание и почти тотчас же умер. А выглядел таким здоровым! Говорят, причиной был какой-то новый вирус в спинном мозге. — Заметив, что Джим смертельно побледнел, она воскликнула: — Что с тобой? Уж не собираешься ли и ты умереть у меня на руках?

Быстро овладев собой, он заверил ее, что причиной этой внезапной слабости стало лишь его крайнее ей сочувствие. Ведь он так ее любит! Разве могла ее беда оставить его равнодушным? К его облегчению, Хелен, судя по всему, вполне удовлетворилась этим объяснением. Она даже наградила его — впервые за все время их знакомства! — той пылкой улыбкой, которую он видел на ее лице тогда, в автобусе.

Приободрившись, Джим решил ковать железо, пока горячо. Он сказал, что на все ради нее готов; они обязательно должны встретиться снова! И если ей все еще интересны его опыты, как-нибудь он продемонстрирует нечто действительно захватывающее. Они договорились съездить за город в ближайшее воскресенье. Про себя он уже решил повторить для нее трюк с автомобилем.

Воскресный день выдался по-летнему погожим и солнечным. Сидя в пустом железнодорожном вагоне, они мило беседовали о ее брате. Он находил этот разговор невыносимо скучным, однако же выражал горячее сочувствие. Она призналась, что даже не предполагала, что у него такое доброе сердце. Он взял ее руку в свои. Их лица сблизились, и они посмотрели друг другу в глаза. Она ощутила непреодолимую нежность к этому странному, слегка гротесковому, хотя и ребяческому лицу, в котором, сказала она себе, невинность детства смешивалась с взрослым осознанием силы. Она почувствовала скрытую жестокость и одобрила ее. Джим, в свою очередь, понимал, что она очень желанна. Теплый румянец здоровья вернулся на ее щечки. (Или то был румянец любви?) Пухлые, сладкие губы, добрые, проницательные карие глаза наполняли его не только физическим желанием, но и восторженной кротостью, совершенно для него новой. Воспоминание о былой вине и новый обман снедали его столь сильно, что эта душевная боль отразилась на его лице. Отстранившись от нее, он наклонился вперед, обхватив голову руками. Озадаченная и преисполненная сострадания, она обняла его и принялась целовать его волосы. Внезапно он разрыдался и с головой зарылся в ее пышную грудь. Она обняла его еще крепче и начала что-то напевать ему на ушко, словно он был ее дитя. Она умоляла его сказать, в чем дело, но он лишь бормотал сквозь плач:

— О, я ужасен! Я недостаточно хорош для тебя!

Позднее в тот же день Джим, однако, воспрянул духом, и они отправились рука об руку гулять по лесу. Он рассказал ей о своих последних успехах, в том числе и о случае с машиной. Она была глубоко впечатлена и одновременно шокирована, с нравственной точки зрения, той безответственностью, с которой он отважился на сей фатальный инцидент исключительно для проверки собственных способностей; очарована тем фанатизмом, который заводил его все дальше и дальше. Он же, явно польщенный проявленной ею заинтересованностью, был опьянен ее нежностью и физической близостью, так как они уже расположились на том холмике, с которого он намеревался проделать трюк с машиной, и теперь он лежал, положив голову ей на колени, глядя в лицо, в котором, возможно, собралась вся та любовь, что отсутствовала в его жизни. Он понял, что играет роль скорее ребенка, нежели любовника, но, казалось, ей это необходимо, и он был рад играть эту роль. Но вскоре дало о себе знать сексуальное желание, а вместе с ним — и мужское самоуважение. Он ощутил неконтролируемое желание проявить свою богоподобную натуру за счет какой-нибудь грандиозной демонстрации своих же способностей. Он превратился в примитивного дикаря, который должен убить врага на глазах у возлюбленной.

Взглянув вверх через развевающиеся на ветру волосы Хелен, он увидел небольшой движущийся предмет. На мгновение он принял его за комара, но затем осознал, что это аэроплан, все еще далекий, но с каждой секундой увеличивающийся в размерах.

— Взгляни на тот самолет, — сказал он, и она вздрогнула от резкости его голоса. Она посмотрела в небо, затем — снова на него. Лицо его было искажено усилием, глаза сверкали, ноздри раздувались. Ей захотелось оттолкнуть его от себя, столь жестоким он выглядел, но любопытство взяло верх.

— Не своди с него глаз, — приказал он. Она посмотрела вверх, потом вниз, на Джима, снова вверх. Она знала, что должна разорвать эти дьявольские чары. (Есть ведь нечто, что зовется нравственностью, но, вероятно, это всего лишь заблуждение) Непреодолимое влечение возобладало.

Через минуту-другую все четыре двигателя приближающегося аэроплана, один за другим, засбоили, а потом и вовсе заглохли. Самолет еще какое-то время планировал, но затем стало очевидно, что он уже не подчиняется управлению. Он покачнулся, зашатался и ушел в крутое, спиралеобразное пике. Хелен закричала, но ничего не сделала. Аэроплан исчез за ближайшим лесом. Спустя несколько секунд послышался приглушенный звук взрыва, и над лесом вьющейся черной струей начал подниматься дым.

Джим поднял голову с колен Хелен и, повернувшись, вдавил девушку в землю.

— Вот как я люблю тебя, — горячо прошептал он и принялся целовать ее губы, шею.

Хелен предприняла отчаянную попытку встряхнуться и воспротивиться импульсивному позыву этого безумца. Она изо всех сил вырывалась из его объятий, и вскоре они уже оба стояли друг против друга, часто и тяжело дыша.

— Да ты сумасшедший! — вскричала она. — Подумай, что ты наделал! Ты убил людей только для того, чтобы показать, какой ты умный. А затем пытался заняться со мною любовью. — Она закрыла лицо руками и зарыдала.

Джим, все еще пребывая в состоянии безумного ликования, рассмеялся, а затем принялся подначивать ее.

— Можешь сколько угодно называть себя реалисткой, но ты просто привереда. Что ж, теперь ты знаешь, какой я в действительности и на что способен. А самое главное — ты теперь принадлежишь мне. Я могу убить тебя в любой момент, где бы ты ни была. Могу сделать с тобой все что пожелаю. А попытаешься остановить меня — сгинешь, как та малиновка и… тот парень из автобуса.

Ее руки упали от заплаканного лица. Она уставилась на него в ужасе — и в то же время с нежностью.

— Ты совершенно безумен, бедняжка, — спокойно сказала она. — А казался таким милым! О, дорогой, что я могу для тебя сделать?

Воцарилась долгая тишина. Затем вдруг Джим повалился на землю, ревя, словно дитя. Она стояла над ним в полной растерянности.

Пока она раздумывала, что делать, и кляла себя за то, что не разорвала чары прежде чем стало слишком поздно, он терзался муками раскаяния и презрения к себе. Потом, во избежание худшего, попытался применить свою технику к самому себе, но это оказалось сложнее, чем казалось, так как, начав терять сознание, он утратил и контроль над всей операцией. Но он все же сделал отчаянное волевое усилие. Когда Хелен, заметив его неподвижность, склонилась над ним, он был уже мертв.



Олаф СтэплдонВосток — это Запад


Утром я покинул мою съемную квартиру в Западном Кёрби и проследовал вдоль эстуариевого берега к своему любимому купальному месту, где волны во время прилива не добивают всего нескольких ярдов до подножия глинистых клифов. Песчаный пляж, как всегда в жаркий воскресный денек, уже заполонили группки отдыхающих, купавшихся и принимавших солнечные ванны. Я разделся, бросился в воду и плыл до тех пор, пока берег не начал казаться всего лишь тонкой полоской между морем и небом. Там я довольно-таки долго пролежал на воде «звездочкой», позволяя солнцу пробиваться сквозь мои сомкнутые веки. В конце концов я ощутил легкое головокружение и тошноту, поэтому поспешил вернуться на берег. Во время относительно продолжительного обратного заплыва я был поражен тем фактом, что берег и скалы, которые я ожидал увидеть битком забитыми, фактически опустели. Единственная горка одежды, которую я смог заприметить и потому принял за мою собственную, озадачила меня своим цветом. Я пришел в еще большее недоумение, когда, выбравшись из воды и пройдя к этой горке, обнаружил, что кто-то, судя по всему, утащил мой фланелевый костюм, оставив вместо него чудаковатый «восточный» маскарадный наряд — напоминающие пижамные брюки и рубашку из богато расписанной синей парчи. Даже полотенце было украшено китайским или японским узором, но в одном из уголков помечено моими собственными инициалами. После тщетных поисков моей личной одежды я насухо вытерся и начал экспериментировать с маскарадным костюмом, дрожа и проклиная сыгравшего со мной столь грубую шутку юмориста.

Яркая серебряная монета, размером с флорин, выпала из одного из карманов. Я поднял ее и удивился: выглядела она весьма странно. При ближайшем рассмотрении я удивился еще больше, так как на аверсе был выбит суровый, но отнюдь не уродливый женский профиль, обрамленный легендой: «Godiva Dei Gra. Brit, et Gall. Reg.» Реверс, по всей видимости, представлял собой архаичную версию королевского герба, в котором наличествовали французские лилии, но отсутствовала ирландская арфа. На кромке я разобрал: «Один флорин. 1934». Имелись тут и какие-то японские буквы, которые, к моему изумлению, я тоже прочел. Они означали: «Королевство Британии. Два шиллинга». Другие монеты в карманах оказались столь же фантастичными. Нашел я там и надорванный конверт с письмом, написанным по-японски. Я сразу же определил, что на нем стоят мои собственные имя и фамилия — только в японской транскрипции. Адрес принадлежал известной судостроительной фирме из Ливерпуля. Известной? Собравшись с мыслями, я понял, что, пусть она и кажется знакомой, в действительности я ничего о ней не знаю.

К этому времени я был уже глубоко встревожен состоянием моего рассудка. Как так вышло, что я читаю по-японски? Откуда эта одежда? И что стало с воскресной толпой?

Раз уж письмо было адресовано мне, я прочитал его. Автор принимал приглашение погостить у меня несколько дней с его женой. Упомянув о различных судовых вопросах, которые дошли до меня с гнетущим смешением привычности и новизны, он подписался, если не ошибаюсь, «Адзуки Кавамура».

Похолодев от испуга, я напялил на себя одежду, при этом отметив, что каждое движение исполнялось с легкостью укоренившейся привычки, а не с неуклюжестью человека, всячески старающегося влезть в причудливый маскарадный костюм.

Поспешно зашагав вдоль берега в направлении Западного Кёрби, я с новым шоком обнаружил, что далекие здания выглядят совершенно по-другому. Успокаивало хотя бы то, что остров Хилбри был более или менее таким, каким ему и следовало быть, да и очертания валлийских холмов по ту сторону эстуария вполне соответствовали себе прежним. Чайки также мало чем отличались от тех, какими мне помнились. С полдюжины пеганок, плававших в отступающем приливе, выглядели как и должно.

Ко мне приближались две фигуры. Что они подумают о моем маскарадном наряде? Но, судя по всему, это был не маскарадный наряд, но традиционный костюм джентльмена. По мере продвижения вперед парочка все больше проявлялась как мужчина и девочка, шествовавшие рука об руку. За несколько шагов до меня они разъединились. Он приподнял шляпу, она сделала реверанс. Равнодушно, почти с презрением, я ответил на это приветствие. Мы разошлись.

Меня поразил тот факт, что их одежда не была ни современной европейской, ни восточной, как моя. Она являла собой очень неточный и небрежный вариант костюма елизаветинской Англии, какой носил в те времена простой люд. Но мужчина курил сигарету, а девочка укрывалась от солнца поблекшим японским зонтиком.

По прибытии в город я обнаружил, что это вовсе не Западный Кёрби, не тот Западный Кёрби, который я знал. Природная обстановка была нормальной, но творения человеческих рук выглядели совершенно неузнаваемыми. С несокрушимой уверенностью я прошел по абсолютно незнакомой набережной. Дома, в большинстве своем, тут были фахверковые. Попадались даже соломенные, но прочие безошибочно свидетельствовали о влиянии японской или китайской культуры — по форме все они напоминали пагоду. Имелась здесь и парочка высоких железобетонных строений, благодаря широким оконным проемам походивших скорее на хрустальные дворцы, но даже в их декоре чувствовалось нечто азиатское. Складывалось впечатление, что Китай или Япония вдруг стали эффективными центрами «американизации».

Набережная была заполнена людьми всех возрастов и обоих полов, одетых, по большей части, в полуазиатском стиле. В некоторых случаях исконный английский наряд дополнялся чем-то иноземным — то китайским шарфиком с драконами, то цветным зонтиком от солнца. Самые элегантные женщины носили то, что я бы описал как шелковое кимоно, но многие из этих одеяний были безрукавными, и не одно из них не опускалось до лодыжек. Они демонстрировали шелковые же чулки того типа, которые в моем собственном мире — если бы не их величайшее разнообразие и яркость расцветок — вполне могли бы счесть европейским и современным. Одна или две женщины, очевидно, самые смелые, щеголяли очень яркими шелковыми брюками и маленькими блузками без воротника и рукавов. Свободные парчовые мужские костюмы были, как правило, более темных расцветок. Я с удивлением заметил, что лица многих даже самых нарядных гуляющих усеяны оспинами. Поразило меня и большое число щеголеватых мужчин в униформе, судя по всему, армейских офицеров, — все они были в зеленых, «робингудовских» туниках и широкополых шляпах. Абордажные сабли с широким эфесом и пистолеты в изящных кобурах, закрепленные на бедрах, сочетали средневековое с современным.

Разговаривали все эти странные люди на вполне узнаваемом английском, но какого-то гротескного и отчасти архаичного, как мне показалось, типа. Иногда, но не очень часто, звучали и слова японского происхождения. Более специфические, представляли собой, пожалуй, английские переводы японских или китайских оригиналов. На крошечной железобетонной постройке, оказавшейся телефонной будкой, я заметил фразу «Общественный пункт мгновенной связи», а под ней — выведенное японскими буквами японское же слово «дэнва».

Автомобилей там тоже хватало, но попадались и конные повозки, и даже паланкины. В открытом море я увидел античное парусное суденышко с высокой кормой, а на горизонте — огромный океанский лайнер, оставляющий после себя облако черного дыма.

Спустя минуту-другую я свернул с набережной и прошелся по парочке улиц, заполненных лавками и бутиками всех мастей. Окна их были занавешены по случаю выходного дня. На многих из крупных магазинов английские вывески соседствовали с китайскими и японскими. Я миновал азиатское строение, которое принял за буддистский храм. Ознакомившись с печатными извещениями, вывешенными у входа, я решил, что он ориентирован не только на посетителей-азиатов, но и на новообращенных англичан. Вскоре я очутился в более бедном квартале и был шокирован тем, сколь перенаселенной и запущенной оказалась эта часть города. Стайки желторотых оборванцев в исконно английских одеждах играли у каждой сточной канавы. Они имели неприятную склонность разбегаться во все стороны при моем приближении, хотя были и такие, которые оставались на месте, угрюмо почесывая свои вихрастые шевелюры. Многие из них страдали рахитом или были покрыты гнойными язвами. В самом сердце этого нищенского квартала я наткнулся на старый готический храм, оказавшийся приходской римско-католической церковью. Постоянный поток верующих, облаченных чаще всего в поношенные и ветхие одежды, втекал в храм через одну дверь и вытекал через другую.

Через какое-то время улицы начали, если можно так выразиться, «улучшаться», и вскоре я вышел на широкий проспект, окаймленный садами и причудливыми домами того типа, который я теперь уже признал как азиатский и вместе с тем современный.

Один из этих экзотичных особняков, судя по всему, был моим собственным, так как я вошел в него без разрешения. Это было восхитительное, даже роскошное здание, и мне подумалось, что, изменив свой мир, я поднялся и по социальной лестнице.

На шум моих шагов появился камердинер в чем-то напоминающей «бифитерскую» ливрею. Бросив ему мой купальный костюм и полотенце, я открыл дверь прихожей и прошел в гостиную. Прежде чем я успел рассмотреть ее, с разбросанных по полу подушек поднялась женщина и заключила меня в объятия.

— Какой же ты, Том, однако, негодник! — сказала она с широкой улыбкой. — Не прошло и месяца, как мы поженились, а ты уже изволишь опаздывать к воскресной трапезе! Но сама, дурочка, виновата: не следовало отпускать тебя на эти порочные азиатские водные процедуры одного, без присмотра!

Будучи холостяком, я должен был бы прийти от такого приема в некоторое замешательство, но обнаружил, что обнимаю ее с самоуверенностью собственника и целую ее губы с жаром.

— Бегги, любимая, дай-ка мне как следует тебя рассмотреть, — сказал я. — Хочу убедиться, что ты по мне действительно скучала.

Итак, это была моя жена, звали ее Бетти, мы поженились с месяц назад и, похоже, еще не приелись друг другу. Она была блондинка, роскошный образец нордического типа. За блеском смеющихся глаз я различил неподдельную искренность. Высокая; под зеленым шелковым кимоно скрывалась фигура амазонки. Когда она наконец разомкнула объятия и, улыбаясь через плечо, упорхнула в соседнюю комнату, я спросил себя, как мне удалось убедить столь чудесное создание выйти за меня замуж.

Прозвучал гонг (китайская бронза), призывая к воскресному обеду. Я бросился наверх, чтобы принять душ, но на лестничной площадке встретил наших японских гостей. Он оказался стройным, средних лет мужчиной в парчовом костюме сдержанного серого цвета; она, гораздо более молодая, — изящной женщиной в темно-синих чесучовых брюках и малинового цвета блузке. Она уже прошла освещенное место, и потому ее лица я практически не видел.

Я глубоко поклонился и заговорил по-японски. Было довольно-таки страшновато наблюдать, как подходящие мысли возникают в моем мозгу и гладко излагаются на совершенно незнакомом, как я полагал, мне языке.

— Надеюсь, сэр, утро выдалось для вас удачным, и сегодня вам не нужно будет снова нас покидать. Мы хотели бы представить вас кое-каким нашим друзьям, которые давно мечтают свести с вами знакомство.

Супруги ответили на мое приветствие, но как-то невесело. Вскоре я обнаружил, что для уныния у них действительно имелась причина.

— Увы, — сказал гость, — наш утренний опыт подсказывает, что лишний раз на публике показываться не стоит. С тех пор как разразился кризис, ваши соотечественники не очень хорошо относятся к людям с желтой кожей. Если позволите, мы поживем у вас, пока я не улажу дела, и наш корабль не будет готов к отплытию; но ради вашего и нашего собственного блага будет лучше, если мы постараемся избежать возможных неприятностей.

Я хотел было возразить, но он поднял руку, улыбнулся и увел жену вниз.

Помывшись в выложенной плиткой ванной с хромированными кранами (они закручивались в противоположную сторону), я поспешил в нашу спальню — причесаться. Увидеть в зеркале привычное лицо было для меня огромным облегчением; но, то ли вследствие освежающего купания, то ли действия причин более продолжительного действия я выглядел более здоровым и процветающим, нежели в другом моем мире.

На туалетном столике лежала газета. Основная ее часть была на английском, но парочка колонок и несколько рекламных объявлений — на японском. Я смутно помнил, что читал ее в постели за чашкой утреннего чая. Называлась она, кажется, «Санди Уочман». Я развернул ее и на первой же странице увидел крупный заголовок: «УЛЬТИМАТУМ ЖЕЛТОЙ РАСЕ. РУКИ ПРОЧЬ ОТ ЕВРОПЫ. БРИТАНИЯ ВСТАНЕТ НА ЗАЩИТУ СВОИХ СОЮЗНИКОВ».

Звонкий голос Бетти предложил мне поторопиться и не «заморачиваться» так моим туалетом.

Когда я спустился вниз, она объясняла гостям, на своем сносном, но довольно-таки небрежном японском, что снова поймала их на слове и распорядилась приготовить для них типичную английскую пищу.

— Хотя, — добавила она с едва заметной эмфазой, — сами мы уже привыкли к восточной диете.

Пришлось мне нарезать на кусочки старый добрый английский ростбиф и одновременно вести пустой разговор на японском. Судя по той легкости, с которой я сочетал эти два действия, и то, и другое, вероятно, были мне привычны.

И все же каждый момент этого жизненного опыта был совершенно новым и фантастичным. С любопытством, но притом и привычностью, мои глаза блуждали по комнате. Обеденный сервиз (как и сама обеденная церемония) оказался китайским, хотя, ради соответствия якобы исконному блюду, ему следовало бы быть оловянным или деревянным. Немного позабавили меня наши изящные, на тоненьких ножках, и широкие, почти плоские чашечки для саке — серебряные, с золотой инкрустацией. Я приобрел их в Нагасаки в мой последний визит на Восток. Судя по всему, жена не устояла перед соблазном похвастаться ими, хотя, в рамках типичной английской трапезы они выглядели абсолютно неуместными. Мебель, с определенной натяжкой, можно было назвать позднеготической. На стенах висели окрашенные шелка, японские и китайские, насколько мне было известно, хотя некоторые из них смутно напоминали модернистское европейское искусство из моего другого мира. С особой гордостью и любовью я обвел взглядом высокое шелковистое панно, на котором очень утонченно и абстрактно был изображен небольшой водопад, окруженный осенними деревьями. Более отдаленная растительность утопала в завитках легкого тумана или водяной пыли. Выше и еще более далекие, неясно вырисовывались среди туч, одна над другой, куполообразные верхушки лесов. «За лесом лес навис над головой»[7], — пробормотал я про себя и задался вопросом: сколь прочны позиции Китса в моем новом, странном мире. Это столь дорогое моему сердцу панно, этот шелковистый лес медно-красного, золотистого и жемчужно-серого цвета я купил у одного токийского художника.

Компания была столь же разнородной, как и комната. Две служанки-англичанки в домашних чепцах и шнурованных лифах скромно держались в глубине залы. Напротив меня сидела моя изысканно английская жена; теплый тон ее загорелых рук резко контрастировал с холодной, пергаментоподобной кожей японской леди. Степенный и слегка седоватый господин Кавамура оказался типичным — я наполовину предполагал это, наполовину помнил — респектабельным японским бизнесменом. Он был «судовым директором» (что является японским эквивалентом судовладельца), то есть чиновником, контролирующим ту или иную судоходную линию. В Японии, как мне припоминалось, все средства производства теперь принадлежали государству.

Этот факт, наряду с другими, всплывавшими по ходу разговора, заставил меня пересмотреть взгляд на взаимосвязь между моим новым миром и миром старым. Похоже, Япония и Британия просто-напросто поменялись ролями. Но, судя по всему, ситуация была гораздо более сложной, так как Япония стала в какой-то мере социалистическим государством. Вскоре я получил новое доказательство этого осложнения.

Мое жгучее любопытство касательно каждой незначительной мелочи и беспокойство о том, как бы мое собственное поведение не выдало меня с головой, обещали отступить перед третьим интересом, а именно: гипнотическим очарованием личности госпожи Кавамуры. Сначала я склонялся думать о ней как об осовремененной и всемирно признанной реинкарнации леди Мурасаки[8], но вскоре я узнал, что на самом деле она — уроженка не Японии, но Китая. Хотя ее блестящие черные волосы были коротко подстрижены, а ее манера держаться, как и одежда, — откровенно современной, черты ее кремового цвета лица, как и его серьезное, осмысленное выражение наводили на мысль о древней культуре ее расы. Несмотря на короткую стрижку «под фокстрот» и обнаженные руки, она напоминала мне тонкую, изящную китайскую миниатюру, вышитую на шелке. Как-то, давным-давно, я наткнулся на нее в моем другом мире, и ее бледное, безупречное лицо стало для меня символом всего самого лучшего, что есть в Китае. По сравнению с ним, лицо госпожи Кавамуры казалось даже более ухоженным и одухотворенным. Тяжелые веки придавали ей выражение постоянного созерцания. Приятная и легкая насмешка светилась в ее глазах, играла на ее губах. Но больше всего меня заинтриговала ее манера жестикулировать руками и поворачивать голову. Все ее поведение напоминало мне действия художника, выполняющего некую тонкую работу кистью, каждое действие отличалось точностью и при этом плавностью.

В перерыве между блюдами госпожа Кавамура достала из своей плоской дамской сумочки портсигар и спросила, разрешается ли курить на столь ранней стадии английской трапезы. После крошечной паузы Бетти поспешила ответить: «Ну конечно; в домах тех, кому доводилось путешествовать». Ровно до этого момента я играл мою роль без малейшей оплошности, но тут наконец дал маху. Чисто автоматически вытащив из кармана спичечный коробок, я зажег спичку и взглядом предложил гостье прикурить от нее. Поколебавшись секунду-другую, госпожа Кавамура посмотрела мне прямо в глаза, бросила быстрый взгляд на мою супругу, потом с улыбкой покачала головой и воспользовалась собственной зажигалкой. Бетти залилась румянцем, но постаралась ничем не выказать смущения и неловкости. До меня мгновенно дошло, что в Англии (этого нового мира) огонек к сигарете женщины может себе позволить поднести лишь тот, кто находится с нею в близких отношениях. Я забормотал слова извинения, но госпожа Кавамура спасла ситуацию, рассмеявшись и сказав Бетти: «Ваш муж забыл, что он уже не в Японии, где этот поступок считается элементарной вежливостью». Я ухватился за эту отговорку. «Я как-то уже и привык к этому. А сегодня еще и на солнце перегрелся». Тут уж пришел черед Бетти рассмеяться, что она охотно и сделала. Перейдя на английский, она заметила: «Восточные обычаи не перестают меня удивлять, Том, но я надеюсь, что тоже смогу с ними свыкнуться». И она добавила по-японски: «Конечно, мы, англичане, кое в чем ведем себя довольно-таки глупо».

Госпожа Кавамура наклонилась к Бетти и слегка коснулась руки, что все еще нервно крошила кусочек хлеба. В этом жесте не было ничего покровительственного, а если даже и было, то он выглядел совершенно безобидным по причине искреннего и весьма робкого уважения культуры, которая уже вступила в золотую пору своего расцвета, к культуре, которой лишь предстояло развиться.

— Перед вами, английскими женщинами, — сказала она, — стоит великая задача. Вы должны проследить за тем, чтобы ваши мужчины сохранили то лучшее, что есть в Англии, перенимая при этом то лучшее, что есть на Востоке. — Улыбнувшись мужу, она продолжала: — Мужчины — они все, как дети. Гоняются за яркими, безвкусными новинками, выбрасывая испытанные старые вещи. Вот и Адзуки, к примеру, гораздо больше интересует его новый турбоэлектрический лайнер, нежели несравненная литература моей страны.

Эта злорадная реплика, похоже, достигла своей цели, так как господин Кавамура ответил с добродушным негодованием, заявив, что он как раз таки любит читать, и добавил, что если бы никто не думал о кораблях и прочих практических вопросах, то едва ли кто-либо мог бы позволить себе наслаждаться на досуге китайской литературой.

До сих пор разговор не касался той темы, которая занимала все наши умы, — международного кризиса. С общего согласия мы обсуждали лишь вопросы личного характера, например, обучение племянника Кавамуры в Кантоне и младшей сестры Бетти в ориентализированной школе в Лондоне. Но теперь беседа окончательно свернула на различия между Востоком и Западом. Наши гости благородно превозносили смелость и предприимчивость, которые всего за восемьдесят лет превратили Британию из феодального государства в одно из наиболее развитых современных индустриальных обществ. На это я вежливо ответил, что мы лишь позаимствовали то, что было создано гениальной японской нацией, — ведь это же японцы были пионерами of технических изобретений и коммерческой организации на протяжении четырех самых важных веков человеческой истории.

— Если бы на рассвете нашей эры, после падения Рима, мы, англичане, были столь же великими мореплавателями, какими всегда были японцы, мы могли бы опередить вас. Но хотя нордические пираты внесли свой вклад в наше расовое племя, мы не сохранили их морского образа жизни. Как не сохранил его и весь европейский континент.

Эти слова легко слетели с моих уст, но они были пугающе новыми для моего разума.

Госпожа Кавамура заметила, что на Востоке сейчас бытует убеждение, что меркантилизм и механизация в действительности принесли больше вреда, нежели пользы. Из-за них очень многие перестали обращать внимание на все то, что является самым желанным и приятным в жизни. Разве не ставят сейчас англичане под угрозу уничтожения собственную восхитительную родную культуру, спеша доминировать в мире благодаря своей новой индустриальной мощи?

— Нам представляется ужасным, — сказала она, — что, несмотря на наш трагический пример, вы безрассудно погружаетесь в современные варварство и грубость, из которых мы сами только сегодня начинаем потихоньку выбираться. Неужели сейчас, как раз в то самое время, когда мы наконец подобрались к истокам мира, мудрости и всеобщего счастья, когда китайские народы забывают наконец о многовековой вражде, когда вся желтая раса уже почти примирилась с полуевропейской, но созревающей культурой России, мы окажемся втянутыми в этот страшный конфликт между вами и Новой Японией? Если начнется война, смогу ли я думать о вас, столь приятной и милой английской чете, как о моих врагах?

При упоминании Новой Японии я вдруг с удивлением вспомнил великую независимую Федерацию, включавшую в себя всю Северную Америку. Эти обширные земли некогда являлись самой успешной из японских колоний, а недавно стали самой могущественной из всех «Восточных держав».

— Но зачем, — спросил я, — вам вообще вмешиваться в этот спор? Напрямую он вас никак не касается. За исключением Гибралтара, который вы тоже вот-вот продадите нам, у вас больше нет никаких европейских владений. Ваша империя распадается, и вам без нее даже лучше. С сокращением населения вы становитесь гораздо менее зависимыми во внешней торговле, чем прежде. Ваша традиционная защита угнетенных должна склонить вас на нашу сторону или по крайней мере не на противостоящую. Да и что вы выиграете, ввязавшись в конфликт? Вашим социальным условиям завидует весь Восток, да и Запад тоже. И хотя ваше политическое влияние ослабло, вы по-прежнему делите с Северным Китаем культурное лидерство в мире. Война разрушит все это. Если вы вмешаетесь, то просто-напросто будете использованы как орудие вашими более могущественными и менее цивилизованными сородичами. Но почему вообще встает вопрос о вашем вмешательстве?

— Почему? — переспросил господин Кавамура и, после небольшой паузы, ответил: — Истинная причина, полагаю, заключается вот в чем. Пусть мы потеряли нашу империю, но мы все еще с ней связаны. Наши бывшие доминионы в Южной Африке и Южной Японии (последнее название, как я понял, относилось к Австралии) и наш союзник Королевство Маори твердо держались за нас. Почти вся наша внешняя торговля (а мы по-прежнему в ней нуждаемся) — это торговля с ними. Так вот, некоторые из этих бывших доминионов ужасно боятся вашего возрастающего могущества. Они располагают огромными незанятыми территориями, тогда как Англия и ваш неразлучный союзник Ирландия перенаселены. Мы давным-давно научились контролировать прирост населения, но вы настойчиво продолжаете отказываться от этой необходимой меры. Вместе с Ирландией и при поддержке зависимых от вас европейских стран вы представляете значительную военную силу. — Здесь он замялся, но лишь на мгновение. — Ваш империализм по меньшей мере столь же жесток и беспощаден, сколь жестоким и беспощадным был и наш когда-то. Наши прежние колонии прекрасно осознают, что рано или поздно вы на них нападете. И лучше раньше, прежде чем вы станете непобедимыми.

— Но вы ведь, несомненно, понимаете, — вступила в разговор Бетти, — что мы должны освободить Европу. Я знаю, что наша политика часто была агрессивной и раздражающей — я не из тех, кто полагают, что мы всегда правы, — но на сей раз мы должны проявить твердость. Это наш священный долг.

— Что ж, — произнес господин Кавамура, — в общем и целом, это довольно-таки веские аргументы, хотя мы, конечно же, не верим, что вы намерены освободить Европу. Вы собираетесь отстранить Новую Японию от управления Европой, взяв эту функцию на себя. Именно такова реальная цель ваших заслуженных государственных деятелей. Как бы то ни было, лично я согласен, что для Японии вступать в войну — безумие. Но расовые чувства задеты и возбуждены, отчасти вследствие пропаганды торговых интересов в Новой Японии, отчасти из-за публикаций в английской прессе. Да и ваша королева, ваша великая, но опасная королева, произнесла слова, которые не могли не привести в бешенство наименее уравновешенные слои нашего населения.

— Ты прав, Адзуки, — сказала госпожа Кавамура. — Но едва ли наименее уравновешенные слои населения могут сейчас хоть как-то повлиять на действия правительства. В конце концов, после наших Великих Перемен мы быстро становимся достаточно цивилизованными и космополитическими, чтобы посмеяться над немногочисленными язвительными выпадами. — Она остановилась, неодобрительно улыбнулась Бетти и продолжила: — Нет, если бы наше правительство пожелало остаться в стороне, оно бы смогло. Но, похоже, ему просто не хватает на это смелости. Я даже думаю, уж не имеет ли Новая Япония некого ужасного тайного финансового контроля над нами. Вряд ли, вступив в войну, мы сможем сейчас оказать им существенную помощь. Но богачи Новой Японии склонны ненавидеть нас за то, что мы усвоили урок, который сами они заставить себя усвоить не могут. Они знают, что война разрушит наше скромное благосостояние и превратит в ничто нашу новую, с таким трудом завоеванную культуру. Может, они втягивают нас в войну просто-напросто нам назло?

Ее муж вскинул брови, но ничего не сказал. С десертом было уже покончено, и мы перешли в нашу «гостиную». Там чувствовалось еще большее японское влияние, чем в столовой. Мебель была покрыта лаком, однако большой каменный или бетонный камин все же указывал на английский характер дома.

Чай подали в чашечках из тончайшего воздушного фарфора (известного под названием «яичная скорлупа»), по поводу чего госпожа Кавамура тактично выразила свой восторг. Бетти, немного смущаясь, пояснила, что, хотя чай и не входит в традиционную английскую диету, мы очень пристрастились к этому чрезвычайно живительному восточному напитку и теперь уже не обходимся без него после воскресного обеда. Эта привычка действительно становилась неистребимой.

Перед тем как усесться в кресло, я подхватил большую книгу, которая, как я и предполагал, оказалась атласом. Во время последующего разговора я листал ее страницы. Сначала на глаза мне попалась карта Британских островов. «Королевство Ирландии» было выкрашено в зеленый цвет, Королевства Англии и Шотландии — в красный. Города, горы и реки, по большей части, носили знакомые имена. Карта плотности населения показывала хорошо знакомые концентрации вокруг Лондона и на промышленном Севере, но города и сельские районы были гораздо более густонаселенными, чем в моем «другом мире». В Ирландии, ко всему прочему, проживало почти столько же людей, сколько и в Англии, вероятно, потому, что на протяжении всей своей истории она развивалась как независимое сообщество. Общая численность населения Британских островов превышала семьдесят миллионов.

Перейдя к карте Европы, я обнаружил северную часть Франции помеченной как «Королевство Франции» и раскрашенной красным, как и Британия. Нидерланды и вся прибрежная полоса Западной Балтики предстали розовыми под названием «Освобожденные Скандинавские Княжества». Розовый оказался цветом «Британских протекторатов и зависимых территорий». Большинство из этих княжеств, вместе с изрядной часть Центральной Европы и Италией, были окрашены в малиновый цвет. Этот регион, то есть большая часть Европы, был разделен на мозаичные княжества, герцогства, вольные города. Разбросанными вокруг всех побережий континента оказались маленькие лоскутки желтого, наибольший из которых включал в себя Гамбург. Условные обозначения определяли желтый как «Территории, захваченные Новой Японией». Обширные участки на Пиренейском полуострове, Балканах, в Западной России и западные пограничные области Империи были выкрашены в светло-коричневый цвет и обозначены как «Военные Диктатуры», «Отсутствие устойчивого правительства» или «Советы Рабочих». Восточная часть Россия называлась «Союзом Социалистических Соборных Республик».

Карта мира показывала этот «Советский» Союз (если это можно так перевести) тянущимся до самого Тихого океана. Его центр, судя по всему, находился далеко на востоке, так как столицей был город, располагавшийся недалеко от китайской границы и носивший незнакомое мне название. Китай состоял из трех больших республик. Корея и Маньчжурия были независимыми «империями», Индия являла собой объединение туземных штатов. Через весь субконтинент тянулась надпись: «Арийские народы, освобожденные от Японии», с соответствующими датами. Многие другие были раскрашены желтым цветом Новой Японии. Эта, самая внушительная из «восточных» держав, растянувшаяся от Арктики до Мексики, была сплошь покрыта японскими названиями. Ее столицей являлся некий город, располагавшийся там, где должен был находиться Сан-Франциско. В Южной Америке, разрезанной на множество государств, все те названия, которые не были местными, очевидно, имели китайское происхождение. На месте трех крупнейших британских доминионов Южного Полушария возникли независимые государства «Африканская Япония», «Южная Япония» и «Королевство Маори».

Я все еще листал атлас, когда зазвонили церковные колокола. Бетти встала, сказав гостям:

— Сейчас будет выступать королева. Надеюсь, вы извините нас, если мы ее послушаем, так как ознакомиться с сегодняшней речью ее величества — святой долг всех британцев.

Супруги Кавамура заверили ее, что, хотя они и не понимают по-английски, они с удовольствием послушают известный на весь мир голос. Бетти поблагодарила их, включила радио и вернулась на свое место.

Последние новости были прочитаны хорошо поставленным английским голосом. Язык представлял собой такую разновидность английского, которую в «другом» моем мире я бы счел фантастической помесью напыщенной английской речи чиновников-индусов и английским языком времен королевы Елизаветы. Знакомые слова имели необычные, хотя и доступные для понимания значения либо приобретали пикантно-неправильную форму. Слушая, я переводил ту или иную сентенцию на японский для наших гостей. Если я верно помню, услышанное мною сводилось примерно к следующему (хотя многие лингвистические чудаковатости оставались для меня полнейшим темным лесом).

В лондонском Ист-Энде, уверял нас голос, волнения прекратились. Осознавая угрозу внешнюю, лорд-шериф на корню пресек угрозу внутреннюю. Преисполненный решимости, он убеждал доверчивых местных жителей в том, что их ввели в заблуждение иностранные подстрекатели, и что благоразумные британцы не потерпят измены. Всем добропорядочным европейцам следовало помнить, что, хотя Россия отчасти относится к Европе, опасные политические идеи Соборного Союза и его эмиссаров являются всецело азиатскими. Вследствие этого лорду-шерифу пришлось окружить весь мятежный район военным поясом. Два военных корабля, дислоцированных на Темзе, обстреливали Поплар и Кеннинг Таун из артиллерийских орудий до тех пор, пока все прибежища повстанцев не были разрушены. С рассветом верные властям войска перешли в наступление, сжимая кольцо окружения и не встречая никакого сопротивления. Мятежники сложили оружие, и двенадцать зачинщиков восстания были закованы в цепи. Их осудили, а затем, в установленном порядке, предали повешению, колесованию и четвертованию на глазах у восхваляющей Господа толпы. Несколько тысяч менее выдающихся бунтовщиков были помещены в расположенные в Эссексе временные центры содержания, где теперь ожидают «благоусмотрения» ее величества.

После короткой паузы, голос глубоко почтительным тоном, призванным свидетельствовать о сдерживаемом с трудом волнении, объявил, что сейчас радиослушатели услышат живой голос монарха. Когда диктор торжественно повелел всем, кто его слышит, встать, мы с Бетти торопливо поднялись. Гости, озадаченно переглянувшись, последовали нашему примеру. Голос благоговейно возвестил: «Ее Чистейшее и Непобедимое Величество, Годива, Божьей Милостью Защитница Христианской Веры, Покровительница Священной Римской Империи, Королева».

После новой паузы заговорил уже другой голос — чуточку хриплое, но величественное и, вдобавок, соблазнительное контральто.

— Мои подданные! Мои самые надежные друзья, англичане и шотландцы! И вы, немногочисленные, но верные валлийцы! Все, все, чей дом — Британия, этот полурай, как ее называет наш бессмертный Стронгбоу[9], этот остров, возникший в серебристом море. И вы, мои галантные французы! И все мои неутомимые тевтонцы! И вы, мои возлюбленные соседи с Зеленого острова[10], подданные моего дорогого кузена Шона! И не только к ним я обращаюсь, но и ко всем европейцам, к какой бы нации или сословию они ни принадлежали, — ведь всем, всем нам сейчас угрожает страшнейшая и прямая опасность. О мои народы, мои по духу, хотя и не по праву! Сейчас мы должны позабыть о наших внутренних различиях и помнить лишь то, что все мы — одна семья, собравшаяся наконец вместе для того, чтобы выступить против коварной, безжалостной, развратной Желтой Расы!

Столь недипломатичные формулировки выглядели удивительными даже с учетом того, что звучали они из уст нашей всегда прямой и откровенной королевы. Впрочем, объяснения тому долго ждать не пришлось.

— Прошло не так много времени с тех пор, как великая война распростерла свои темные кровавые крылья над нашим континентом. Я сама, хотя и не достигла полной женской зрелости (при этих словах на лице Бетти отразилось удивление), помню победоносный жест британских и французских армий в отношении героических, но несознательных германцев, которых попутали чужеземные дьяволы. Я прекрасно помню тот день, вскоре после заключения мира, когда, будучи еще ребенком, я, Королева Британии, была восторженно встречена радостными парижанами и возведена на французский престол, вернув былой титул моих предков. Я помню, как северо-германские лорды, свергнувшие к тому времени своих предательских правителей, охотно и с радостью складывали у моих ног, моих маленьких, обернутых атласными тканями ноженек, свои короны.

Здесь королева сделала паузу. Госпожа Кавамура воспользовалась ею для того, чтобы стряхнуть с сигареты длинный и едва уже на ней державшийся столбик пепла. Наши глаза встретились. Она не знала английского, но уже по одному только тону королевы почувствовала характер ситуации. Никогда не забуду, как, когда я скорчил насмешливо скорбную мину, ее вежливый взгляд оживился огоньком облегчения и печального изумления.

Королева продолжала:

— О, Великие Белые Народы, с тех пор, с той войны, много воды утекло, много чего случилось. На протяжении всех этих лет я стремилась справиться с той благородной задачей, которую возложил на меня с мечом пришедший в этот мир Спаситель, — освободить Европу. Давайте вспомним одну хорошо известную истину.

Во всех наших храмах наш божественный и храбрейший Капитан висит распятым на клинке и рукояти Меча. Того самого Меча, который он сам взял, восстав из мертвых, и высоко несет сегодня, ведя за собой Правоверных. Он явился не для того, чтобы принести мир. И я, хотя до сего дня и подкрепляла свои праведные намерения переговорами, являюсь его лейтенантом. И пусть только посредством переговоров и тонких интриг мне и моим советникам удалось убрать японцев из всех портов, открытых им по условиям договора о внешней торговле, именно упругая сила моей армии, флота и авиации придала этим мирным аргументам убедительности. Но сейчас, сегодня, аргументы уже не действуют; и я здесь для того, чтобы призвать вас, все Белые Народы, всерьез взяться за оружие, так как настал тот час, когда мы должны вынудить Новую Японию вернуть награбленное, иначе мы предадим безвозвратно то дело, за которое боремся вместе.

Странно, подумал я про себя, еще вчера, перед тем как мне приснился странный сон о другом мире (а я уже начинал пересматривать мое мнение о том, какой мир был реальным, а какой — воображаемым), я бы аплодировал этой апологии королевы! А рядом, внимая королевским словам и не испытывая при этом ни малейшего дурного предчувствия, стояла Бетти, до сих пор — мой духовный близнец.

Королева продолжала:

— Недавно и на абсолютно законных основаниях я заявила права на Гамбург — от имени немцев, Бордо — от имени французов, Геную — от имени ломбардцев. Как вы, европейцы, уже могли понять, переговоры ни к чему не привели, поэтому я, помолившись, предъявила ультиматум. Но то, что я скажу вам сейчас, мои народы, станет для вас откровением. Отчетливо предвидя отклонение ультиматума, я предвосхитила ответ Новой Японии и нанесла удар. И вот сейчас, прямо в момент этого моего выступления, мне доложили, что оборонительные сооружения Гамбурга уничтожены моей бравой авиацией. Доблестный поступок и вдохновляющая новость, не так ли, Желтая Раса? Но не стоит обольщаться. Нас ждут суровые дни. Новая Япония и Китайская Республика, а возможно, еще и Япония, обрушат на нас всю свою мощь. Наше спасение в беззаветной храбрости.

Королева сделала новую паузу. Глаза Бетти искали мои, но я как мог отводил взгляд. Госпожа Кавамура, решив отвлечься, разглядывала через окно какую-то птичку. Ее муж, судя по всему, прикидывал, не оскорбит ли он ее величество, если присядет.

— О, мужчины и женщины Европы! — продолжал королевский голос. — Всех нас ждет величайшая и суровейшая из войн. С небес прольются огонь и яд. Миллионы погибнут. Но, европейцы, пусть те, что умрут, умрут славя меченосного Христа, чью правду мы защищаем. Пусть те, что выживут, живут с ненавистью к желтым народам до тех пор, пока побережья Европы не очистятся от этих узкоглазых восточных торгашей, которые высасывают и безрассудно растрачивают природное богатство нашего континента, которые ослабляют исконную крепость наших тел, приучая нас к своей спокойной, вялотекущей жизни; которые ослабляют силу наших душ, утверждая, что наша святая Церковь построена на лжи, и что наш Христос, как их собственный Будда, ценил мягкость превыше силы духа. Они дали нам опиум. Они искушали совокупляющихся любовников непристойными знаниями, дабы предотвратить священное бремя материнства и сократить тем самым нашу численность. Женщины Европы, учтите: в Японии мужчины настолько не ценят добродетель, что мужья предлагают своих жен на ночь каждому гостю. А какие там жены, женщины — изрисованные, бесстыдно выставляющие напоказ свою желтую грудь и…

Я встал и выключил радио.

— Том, Том! — вскричала Бетти, вцепившись мне в руку. — Что ты делаешь? Это же ее величество! Если кто-то узнает, что ты отключил ее…

И тут меня охватил безудержный смех. Госпожа Кавамура улыбнулась — улыбкой недоуменной и сдержанной. Туманы и неуместные очертания поплыли у меня перед глазами. Все еще смеясь, я очнулся в моем «другом мире». Я сидел в набитом конским волосом кресле у камина, в гостиной моего съемной квартиры. Моя хозяйка, убиравшая мой воскресный обед, тоже смеялась, судя по всему, над тем, что я только что сказал или сделал, так как она заметила:

— Ну и чудак же вы!

У открытого окна трепетали кружевные занавески. В саду, на веревке, раскачивались мой купальный костюм и полотенце.



Олаф СтэплдонВзбунтовавшиеся руки






Сэр Джеймс приготовился написать судьбоносное письмо. Вывел дату и начало: «Дорогой советник Сондерсон». И тут рука его застыла в воздухе. Последующие слова уже сформировались в мозгу, но рука отказывалась двигаться. Ручка выпала из ослабших пальцев и откатилась в сторону. Он попытался поднять ее, но правая рука не слушалась.

Изумленный и встревоженный, он, однако же, ощутил — и быстро подавил — проблеск веселья: написание письма откладывалось. Он встал из-за стола. Рука плетью висела сбоку, болтаясь, словно шея только что убитой птицы. С некоторым беспокойством он проверил остальные конечности: все они функционировали нормально. Но правой рукой он теперь мог пошевелить не больше, чем сдвинуть гору. Он пересек комнату и рухнул в мягкое кресло. Парализованная рука раскачивалась перед ним, поэтому он грузно сел прямо на ее кисть. Ослабшая конечность не отозвалась ни болью, ни каким-либо другим ощущением.

Сэр Джеймс Пауэр был успешным и уважаемым гражданином. Нынешнего своего положения он достиг за счет упорного труда и расчетливого ума. Управляющий директор и главный акционер большого магазина в крупном провинциальном городе, он гордился не только эффективностью своего бизнеса, но и своим обращением со служащими. Они имели все, чего только могли желать: хорошие условия, хорошую зарплату, систему участия в прибылях, качественный уход в случае болезни. Конечно, он ожидал от них добросовестной работы, четкого исполнения его предписаний и такой же преданности фирме, какую сам всегда демонстрировал. Он неустанно внушал им, что они государственные служащие, а не просто работники частной фирмы. Однако его увещевания не приносили того эффекта, на который он рассчитывал. Лишь очень немногие из персонала действительно отвечали преданностью, да и то скорее не из-за лояльности фирме и ее социальной функции, а вследствие личного к нему уважения. Но остальные, фактически большинство, похоже, цинично заботились о собственных интересах, судя по всему, полагая, что на самом деле общественное благоденствие заботит его не больше, чем их самих. В его призывах они усматривали обычные хитрости сурового начальника, преследующего меркантильные цели. Лишь нескольким работникам (по его ощущениям) хватало воображения, чтобы понять: весь его упорный труд мотивирован служением обществу. Еще меньше они понимали, что он печется об их собственном благосостоянии, словно все они его дети.

Именно из-за своего общественного положения он счел себя обязанным написать письмо. Он должен возразить против методов, примененных полицией в отношении некоторых горячих юношей; и его первым шагом должен стать личный протест, заявленный члену городского совета, который, согласно его информации, и побудил полицейских к этим действиям. Будучи безработными, молодые люди как раз таки и вызвали гнев властей тем, что организовали демонстрацию безработных. Им удалось пробудить в народных массах до-вольно-таки сильную ненависть к крупной сталелитейной фирме, в которой они раньше работали. Советник Сондерсон являлся главой этой фирмы. Лидеры протестного движения действовали весьма осмотрительно, стараясь не допускать даже малейших нарушений закона. Полиции долгое время не удавалось найти обоснованной причины для вмешательства. Но в конечном счете она совершила рейд на штаб-квартиру движения и обнаружила большое количество листовок, которые, при соответствующем полете фантазии, могли быть интерпретированы как мятежные и, более того, как обращенные к войскам. Но странное помешательство сэра Джеймса было вызвано не столько подробностями этого дела, сколько тем, что молодые люди в итоге угодили в тюрьму, и сразу несколько достойных обществ обратились к сэру Джеймсу, непреклонному защитнику прав человека, с призывом использовать, от их лица, все его влияние. Самому ему не очень хотелось что-либо предпринимать. Он всегда утверждал, что его интерес в политике ограничивается защитой личной свободы и частного предпринимательства. Отсюда — и его выбор политической партии. Но насильственные идеи коммунизма, очевидно, вызвали в недовольных кругах общества волнения, которые следовало подавить прежде, чем ситуация обострится. Он ничего не знал о коммунизме как о политической теории, да и не хотел знать, но не сомневался в одном: в этот критический период революционные идеи очень опасны. Более того, его собственный опыт общения с людьми учил тому, что частное предпринимательство, направленное на достижение личных целей, является источником жизненной силы общества. Что же до безработицы, то, к сожалению, ее приходилось терпеть во времена депрессии для того, чтобы во времена процветания иметь достаточный резерв рабочей силы.

В силу вышеуказанных причин сэр Джеймс и не мог никак заставить себя взяться за письмо. Присущая Пауэру преданность идее свободы призывала написать его, но, будучи приверженцем закона и порядка и сторонником существующего социального устройства, он выступал на стороне властей против безответственных лиц, призывающих к массовым беспорядкам. К тому же, написав письмо, он неизбежно вступил бы в конфликт с высокопоставленными гражданами и могущественными силами. Он прекрасно понимал, что написать письмо — значит встать в один ряд с отбросами общества, противопоставив себя весьма уважаемым лицам, с которыми ему всегда удавалось оставаться в хороших отношениях. Его поступок будет расценен как объявление войны. И потом, публичное расследование, которого он должен потребовать, может открыть кое-какие факты его собственной карьеры, факты, которые, хотя в них и не было ничего незаконного, так или иначе выглядели бы не вполне совместимыми с образом исключительно честного человека и поборника справедливости. Его врагам, разумеется, не составит труда придать им дурную интерпретацию.

Дело в том, что сэр Джеймс и сам иногда бывал безжалостен со своими работниками. В своих поступках он руководствовался тем принципом, что, во избежание строптивости многих, иногда можно раздавить нескольких, пусть даже и не одобренными публично методами. Года два-три назад с полдюжины его служащих начали распространять среди коллег коммунистические взгляды. Им удалось пробудить некоторое недовольство, что со временем могло привести к подрыву морального духа всего персонала. Сэра Джеймса, когда он решил вмешаться, заботила, конечно же, не политика, но исключительно эффективность бизнеса. Проблема была весьма щекотливая. Больше всего ему хотелось избежать обвинения в том, что он уволил агитаторов из-за их политических взглядов, поэтому он искусно подстроил все так, чтобы перед ними встал непреодолимый соблазн. Подробности, опять же, не имели значения. Достаточно сказать, что им представилась возможность украсть имущество фирмы, причем в крупном масштабе. Двое из них не устояли перед искушением, но были пойманы на месте преступления, осуждены и заключены в тюрьму. Уволить остальных как подозреваемых было проще простого.

К несчастью, некоторых из тех, кто помогали расставлять ловушку, сэр Джеймс уже не контролировал. Они попытались навредить его репутации, предав огласке эту историю, но до сих пор никто им не верил. Да и можно ли ожидать, что-то кто-то поверит в обвинения, выдвинутые против высокоуважаемого олдермена людьми, которые, судя по всему, имеют на него зуб. Новые враги сэра Джеймса, однако, были бы только рады использовать эту информацию для того, чтобы поднять скандал. Во многом еще и поэтому ему было так трудно заставить себя написать письмо.

И вот теперь, в самый последний момент, ему воспрепятствовал в этом странный фатум.

Какое-то время сэр Джеймс просто сидел в своем большом кожаном кресле, размышляя, не случился ли с ним удар. Очевидно, ему следовало сразу же позвонить доктору, но почему-то он этого не сделал. Он гордился своим исключительным здоровьем и способностью справляться с легкими недомоганиями методами скорее духовными, нежели медицинскими. Он не был последователем «Христианской науки», но верил, что лучшим лекарством от большинства болезней является сочетание молитвы и отказа признавать сам факт заболевания. Основная причина для подобных верований, вероятно, как раз таки и заключалась в его отменном здоровье. Медицина, по убеждению сэра Джеймса, являлась сущим шарлатанством. Свежий воздух, упражнения, воздержанность в еде и полный отказ от употребления алкоголя — вот и все, что необходимо со стороны физической. В остальном, если вы можете предстать перед Богом с чистой совестью, Он поддержит вас в тонусе.

Но откуда этот внезапный недуг? Несомненно, он еще слишком молод, чтобы начинать чахнуть. Хотя сэр Джеймс давно уже перешагнул сорокалетний рубеж, все говорили, что выглядит он лет на десять моложе. Конечно, в последнее время он сильно переутомлялся из-за расширяющегося бизнеса и более активного участия в общественной жизни, а текущая и предыдущая недели вовсе выдались исключительно беспокойными, что в итоге и вылилось в необходимость написания данного письма. Мучительно желая уклониться от этой обязанности, но он не мог просто взять и наплевать на все. Да, тогда люди будут знать, что он умышленно промолчал и предал то, за что выступал в приходской жизни, все те проповеди, в которых говорил о деловой нравственности и попечительстве крупных промышленников и отцов города.

Задуманное нужно довести до конца. Он решительно выбил из пачки сигарету и внезапно осознал, что делает это правой рукой. Он пошевелил пальцами, чтобы проверить ее. Встал и подхватил стоявший рядом стул. Подержал его какое-то время на вытянутой руке. Похоже, все снова было в порядке, и на какой-то миг сэр Джеймс даже поверил, что эта непродолжительная немощь ему только почудилась.

Он снова сел за стол и, тяжело вздохнув, взялся за ручку. С минуту-другую размышлял над тем, как лучше начать, но вскоре мысли унеслись вдаль. Затем он вдруг с удивлением обнаружил, что после слов «Мой дорогой советник Сондерсон» написал следующее: «Вы правильно поступили с этими молодыми свиньями и можете рассчитывать на мою поддержку. Если люди, вроде нас, не будут действовать энергично и держаться вместе, мы потеряем контроль. Удачи, приятель!»

Сэр Джеймс схватил письмо левой рукой, скомкал и бросил в огонь. Потом взял новый лист и начал заново. «Мой дорогой» — и тут правую руку снова парализовало. Он встал и прошелся по комнате, а через некоторое время заметил, что прочищает нос правой рукой. Рука снова стала нормальной.

Вошедшая в кабинет секретарша попросила объяснить один вызвавший сомнение пассаж в небрежно написанных им заметках, которые он попросил ее напечатать на машинке. Мисс Смит, Милдред — для родни, была для него чем-то большим, нежели просто идеальной секретаршей. По телефону она, разумеется, всегда разговаривала голосом счастливым и радостным. Ее стенография и машинопись были, конечно же, безупречными. Она знала о бизнесе почти столько же, сколько и сам управляющий директор, потому что он часто посвящал ее в свои дела; более того, обладала таким даром интуитивного понимания человеческой души, что работодатель нередко консультировался с ней в отношении сотрудников и привык доверять ее суждению. Случалось, она критиковала даже самого сэра Джеймса, и тогда ему приходилось поступать в соответствии с ее критикой. Обычно она навязывала свою точку зрения как бы между прочим и с таким тактом и юмором, что порицание принималось без потери достоинства. Почти всегда ее критика облекалась в форму донесения до другого человека той или иной точки зрения в более понятном виде, нежели ее мог сформулировать сам сэр Джеймс, и предложения более мягкого, чем планируемый им, образа действия.

При всех замечательных добродетелях, она не была совершенна. Порой, когда чувство юмора переходило все границы, работодателю приходилось делать ей выговор. Как-то раз, когда, после тягостного разговора с одним из мелких служащих, ему пришлось уволить молодого человека за непозволительную дерзость, мисс Смит сказала сэру Джеймсу, что он «выглядел как кот, побитый мышью, с которой играл». Он дал ей понять, что это отнюдь не смешно.


* * *

Вдобавок к ее прочим положительным качествам, мисс Смит обладала шармом. Она не была красавицей, если следовать общепринятым стандартам. Ее нос походил на изящный, но лишенный собственного благородства грибок; ее рот был скорее забавным, нежели соблазнительным. Но черты ее были правильными, а живой и незаурядный ум, казалось, освещал их изнутри. На работе это свое очарование она использовала крайне эффективно, ограждая сэра Джеймса от нежелательных посетителей и т. п. Она пустила его в ход и в отношении самого мистера Пауэра. Но кто станет осуждать хорошенькую женщину, сознающую не только свою привлекательность, но также искренность и эффективность, за то, что она использовала все свое обаяние, чтобы убедить этого симпатичного, честного, состоятельного и благородного рыцаря в том, что они созданы друг для друга? Более того, она была уверена, что он, неким образом, уже любит ее, хотя сам мистер Пауэр ни за что бы не позволил себе заметить столь тревожный факт. Всегда относясь к ней с особой предупредительностью и уважением, мистер Пауэр, разумеется, никогда (как ему казалось) не давал ей повода надеяться на нечто более интимное. Мисс Смит сама задавалась вопросом, как осмелилась рассчитывать на то, что он предложит ей большее. Мистер Пауэр стоял настолько выше и был столь занятым человеком, что просто-напросто не успевал замечать ее, за исключением тех случаев, когда видел в ней лишь эффективную секретаршу и, гораздо реже, младшего друга. И все же она была убеждена, что нужна ему не только как секретарь, но и как супруга.

Великий человек и его секретарша стояли, сосредоточенно изучая исписанные карандашом листки. Внезапно она воскликнула:

— О, нет, сэр Джеймс, прошу вас!

Только сейчас он заметил, что его правая рука обвила ее талию и теперь жадно ощупывает ее тело. Сам того не желая, он довольно-таки решительно прижал ее к себе и, к своему ужасу, обнаружил, что не может отпустить. Рука действовала своевольно, и он контролировал ее не больше, чем человек, пытающийся сдержать рвоту или чихание, когда остановить рефлексы уже невозможно. Хватка не ослабевала, напротив, лишь усиливалась.

— Пожалуйста, прошу вас, отпустите! — взмолилась она.

— Не могу, просто не могу, поймите! — простонал он в ответ.

И тут мисс Смит, обычно тонко чувствующая ситуацию, совершила большую ошибку. Приняв эту ремарку за признание в неукротимой любви, она выдохнула:

— О, дорогой мой! — и положила голову ему на плечо.

Но он запротестовал:

— Это не я, это моя рука. С ней случилось что-то ужасное.

Тщетно он пытался левой рукой разжать руку правую. Но теперь и секретарша, осознав, какого дурака сваляла, уперлась обеими руками в его грудь и, пусть не без труда, все-таки от него оторвалась.

— Примите мои глубочайшие извинения, мисс Смит, — пробормотал сэр Джеймс, тяжело дыша, — и поверьте: я действительно болен и совсем не могу контролировать эту руку.

Она бросилась к двери, и он поспешно добавил:

— Полагаю, вы пожелаете уйти от меня. Я сделаю все, что смогу, чтобы помочь вам найти хорошее место. Но прошу вас, поверьте: я вовсе не хотел проявить к вам неуважение.

Рука ее уже лежала на ручке двери, когда она обернулась и посмотрела на него. Он стоял, склонив голову, словно нашкодивший ученик. Правая рука вяло болталась сбоку. С минуту, не меньше, она разглядывала его, затем деблокировала и закрыла дверь.

— Я вам верю. Но какой, должно быть, вы сочли меня дурой! — Постаравшись совладать с эмоциями, она добавила: — Я не хочу от вас уходить. Я нужна вам и хочу вам помочь. Но дело в том… что сейчас я не могу остаться.

Наступила тишина. Потом он сказал, почти прошептал:

— Я прошу вас, очень-очень прошу — останьтесь!

В приемной зазвонил телефон, и мисс Смит поспешила туда ответить на звонок. Затем работодатель и секретарша занялись текущими делами. Ни он, ни она не вспоминали о случившемся, а мятежная рука выполняла свою обычную работу так, словно ничего и не произошло. Но письмо так и не было написано.

В конце дня, перед уходом, мисс Смит посоветовала позвонить врачу, но сэр Джеймс отказался. Он, однако же, позволил ей забрать обратно данное им обещание выступить вечером на Христианском форуме. Поужинав в одиночестве, он удалился в свой рабочий кабинет — выпить кофе и покурить. В кресле сэр Джеймс обнаружил свернувшуюся клубочком кошку. Это было единственное создание, чье присутствие он находил успокаивающим и приятным. Осторожно приподняв животное, он сел и опустил его себе на колени. Попивая кофе, попыхивая трубкой, порой проводя рукой по гладкой черной шерстке, он прокручивал в голове события дня. Казалось невероятным, что еще недавно рука отказывалась ему подчиняться — столь спокойно и естественно пальцы пробегали сейчас по шелковистому меху. Мурлыча, кошка растянулась во всю длину на его груди. Он почесывал за ее ушами. Внезапно его пальцы вцепились в шею животного и сильно ее сдавили. Кошка отчаянно завертелась, перебирая всеми четырьмя конечностями. Придя в ужас, сэр Джеймс попытался освободить ее левой рукой, но правая держала животное чуть в стороне и ровно на таком расстоянии от левой, чтобы та не могла до него дотянуться. Вскочив с кресла, он прижал правую руку к стене, дабы хоть как-то ее выпрямить и приблизить к левой. Мышцы шеи и груди напряглись в болезненном конфликте: одни подчинялись странной воле, овладевшей правой рукой, другие — самому сэру Джеймсу. Правая рука как будто окостенела. Хватка ее казалась нечеловечески мощной, так что язык кошки уже вывалился наружу, и она была не в силах издать даже звука. С каждой секундой животное дергалось все менее и менее настойчиво, а затем и вовсе затихло. Рука отпустила ее, и кошка безжизненно плюхнулась на пол. Рука тоже безвольно упала, будто парализованная. С лицом, искаженным горем и страданиями, сэр Джеймс опустился на колени перед домашним питомцем и захныкал: «О Боже, что я наделал!» Кошка, однако же, была жива и мало-помалу приходила в себя. Он подхватил ее на руки — на обе руки — и перенес на диванную подушечку, лежавшую у камина. Затем с трудом доковылял до своего мягкого кресла, чувствуя разбитым и истощенным.

Судя по всему, действительно следовало позвонить врачу; но когда он наконец заставил себя смириться с судьбой и уже потянулся к трубке, до него вдруг дошло, что врач наверняка направит его к психиатру. Все это мозгоправство было даже хуже, чем шарлатанство; оно было делом дьявольским и ужасно опасным. Психиатры, по его убеждению, являлись орудиями Сатаны. Секс они превращали в фетиш, да и весь их подход казался ему крайне безнравственным. Кроме того, угодив в их тиски, человек лишается частной жизни. Они вытягивают все твои тайные мысли и ментально тебя порабощают. Нет, он справится с этой дьявольщиной собственными силами и при помощи своей религии. Очевидно, это его ордалия[11]. Но, между тем, как ему жить с этим, как смотреть людям в лицо? Неизвестно ведь, какие еще фортели может выкинуть рука. И тут ему пришла блестящая мысль. Нужно сказать, что он повредил руку и теперь вынужден носить на перевязи. Проведя несколько минут в глубоком раздумье, сэр Джеймс поднялся на ноги, с силой опрокинул кресло на пол, уложил кошку рядом с собой и позвонил, вызывая экономку. Когда та явилась, он рассказал ей замысловатую историю. Пытаясь достать книгу с верхней полки высокого шкафа, он безрассудно встал на спинку кресла, то перевернулось, и он упал на кошку, придавив ее и растянув руку. С кошкой, похоже, все будет в порядке, разве что нужно за ней присматривать. А что до него самого, то не могла бы она помочь ему наложить на руку повязку и прочно закрепить руку у тела, под пиджаком?

В таком виде сэр Джеймс и появился в офисе на следующий день. Он поделился своей тайной с секретаршей, сказав, что если инцидент с кошкой вызывает у нее тревогу, она в любой момент может его оставить. Но то тяжелое положение, в котором он оказался, преисполнило ее еще большей решимостью присматривать за ним. По мере того как одни дни сменялись другими, его зависимость от нее лишь усиливалась; она стала не только его правой рукой, но и источником храбрости и здравомыслия. Тот факт, что она приняла объятье мятежной конечности, доставил ему удовлетворение большее, чем он осмеливался признать. И тот же факт заставил его повысить бдительность и быть настороже. Но его не могла не восхищать ее готовность остаться рядом в крайне неловкой и даже опасной ситуации. Теперь в его поведении по отношению к ней формальная вежливость чередовалась с почтительной заботливостью, которой до сих пор он никогда не выказывал. Она чувствовала, что временами он действительно ее замечает и восхищается не только ее секретарской эффективностью, но и другими достоинствами.

Дни проходили без каких-либо новых инцидентов. Вместо громоздких бандажей сэр Джеймс теперь носил поддерживающую повязку, которой, как он полагал, было достаточно, чтобы задержать любой мятежный акт до полного овладения им ситуацией. Вскоре он решил, что, пока находится в своем личном кабинете один, то вполне может обойтись и без повязки. Если звонил посетитель или же кто-то из персонала являлся посоветоваться с ним, мисс Смит, прежде чем впустить постороннего, заходила в его святилище и помогала надеть повязку.

Казалось, он уже полностью исцелился; некоторая аномалия проявлялась лишь в одном: как только он приступал к написанию столь важного для него письма, руку его словно парализовало. Более того, ингибирование распространялось не только на правую руку: скажем, левой рукой письмо тоже написать не удавалось. За все время ношения бандажа он сделал все возможное, чтобы научиться писать левой рукой, и даже отослал образец сделанной левой рукой подписи в банк, чтобы иметь в дальнейшем возможность подписывать чеки именно таким образом. Теперь он был решительно настроен делать левой рукой все то, что отказывалась делать правая. Но, увы, когда бы он ни вооружался ручкой, его внимание неизбежно перескакивало с письма на проблему правой руки. Он просто не мог заставить мозг поработать над этой задачей. И однако же в другое время, когда вопрос о незамедлительном написании письма не стоял, он мог думать о нем вполне ясно и в своем воображении даже составлял, одно за другим, все его предложения.

Время поджимало. Этих бесшабашных парней нужно было спасать. Его собственная нравственная репутация требовала отмщения. Уже не зная, как быть, сэр Джеймс решил все рассказать мисс Смит (не утаив даже собственных сомнительных прошлых поступков), чтобы она напечатала письмо, а он лишь подписал. В связи с этим он пригласил ее в кабинет и подвел не к секретарскому стулу у стола, а к одному из двух мягких кресел, стоявших у камина.

— Я хочу обсудить с вами одну очень деликатную проблему, так что устраивайтесь поудобнее.

Он предложил ей сигарету, щелкнул зажигалкой и вытянул руку в ее направлении. Пока он все это проделывал, его правая рука слегка дергалась, словно предупреждая о том, что в любой момент может выкинуть какую-нибудь шалость. Стараясь контролировать рефлекторное действие, он изо всех сил пожелал, чтобы рука вела себя достойно. Мисс Смит, между тем, не спешила прикуривать, наслаждаясь интимностью момента, символизировавшей некое новое равенство в их отношениях. Наконец она прикурила и подняла глаза, чтобы встретиться с ним взглядом, но он уже смотрел на собственную руку, и выражение его лица шокировало ее — то было выражение ужаса и отвращения. Он поспешно отстранился и уселся напротив нее, в другое кресло. Воцарилась тишина. Спустя минуту-другую он пробормотал: «Даже не знаю, с чего начать», и снова умолк. В голове, не позволяя поделиться беспокоившей его проблемой, бушевал ураган отвратительных и навязчивых фантазий, образов того, что могло бы случиться, утрать он контроль над рукой. Бунтарская конечность, по его ощущениям, могла ткнуть зажигалкой ей в лицо, поджечь ее волосы или блузку. Или, быть может… он отчаянно пытался выбросить из головы те садистские и непристойные картины, что теснились в ней.

Терпеливо выждав еще пару минут, она спросила:

— Я могу вам чем-то помочь?

— Я должен снова надеть поддерживающую повязку, — ответил он неестественным голосом и бросился к стенному шкафу, в котором та хранилась.

Мисс Смит встала, чтобы помочь ему, но он выкрикнул:

— Ради Бога, не подходите!

Тем не менее, пока он удерживал правую руку, она помогла наложить и зафиксировать повязку.

— Теперь все будет хорошо, — сказала она, дружески кладя руку ему на плечо и улыбаясь в его обеспокоенные глаза.

— Вы очень добры ко мне, моя дорогая, — неловко пробормотал он.

Казалось, сэр Джеймс и дальше продолжит в том же ключе, но после секундного колебания он прошел к столу и занял свое обычное место.

Отныне он вовсе не предпринимал попыток написать письмо, и, поскольку на протяжении нескольких недель никаких необычных инцидентов не происходило, снова снял повязку.

Но однажды вечером случилось нечто странное. Его навестил новый и блестящий местный священник, преподобный Дуглас Макэндрю, приглашенный для обсуждения возможной установки в храме более экономичной системы центрального отопления. Когда гость ушел, сэр Джеймс взял лист бумаги, на котором во время разговора оставлял краткие записи. Увиденное поразило его. Напротив каждого пункта в списке стоял непристойный, а иногда даже богохульный комментарий, написанный словно чужой рукой — грубой, бесстыдной, неуклюжей и инфантильной. К примеру, напротив рубрики «Предложения Макэндрю» значилось такое примечание: «К черту Макэндрю, лицемерного клирика».

Отойдя от первого шока и успешно удержавшись от того, чтобы признать, что комментарии его даже позабавили, он на какое-то время предался унынию. Неужели этот чертенок, этот дьявол, обосновавшийся внутри него, будет теперь преследовать его вечно? Чего он от него хочет, этот сатанинский дух? Сэр Джеймс припомнил и обдумал его различные поступки. Если бы та сила, что заселилась в него, проявляла беспокойство исключительно по поводу письма, ее вполне можно было бы рассматривать как некого ангела-хранителя, защищающего его от разрушения карьеры через сущее донкихотство. Но нет! Существо — или что там еще — было определенно порождением зла, вульгарно сексуальным и получающим удовольствие от жестокости.

Через некоторое время его осенило. Раз уж чертенок выражает себя через письмо, он мог бы предоставить ему возможность высказаться более полно, — вдруг удастся понять, чего тот добивается? Тогда, возможно, с ним совладать удастся или же (эта мысль была тут же неумолимо отброшена) от него откупиться.

С чувством глубокой вины — он крайне неодобрительно относился к каким бы то ни было занятиям оккультизмом — сэр Джеймс потянулся за новым листком, взял карандаш и занес руку над девственно-чистой поверхностью бумаги. Какое-то время рука оставалась неподвижной, но вскоре неуверенно задвигалась, и через пару мгновений ручка устремилась вперед в потоке слов. Почерк снова выходил неаккуратным, растянутым и неестественным, однако же то был его собственный почерк — точнее, искаженная и незрелая версия оного.

Шокированный, но очарованный, он прочел странную околесицу. По большей части то были богохульства и ругательства, но мало-помалу вздор становился все более и более вразумительным, раскрывая грубую и злобную личность, глубоко несчастную вследствие крушения ее безумных замыслов и тщетности извращенных идеалов. Письмоводитель полагал себя настоящим сэром Джеймсом, почему-то лишенным свободы и почти беспомощным. Самый внятный пассаж выглядел так:

«И что это на меня нашло? Почему я чувствую себя обязанным писать это проклятое дурацкое письмо? Эти молодые коммуняки должны получить то, чего заслуживают. И вообще это не мое дело, а будь моим, я бы наказал их кнутом, а то, если бы достало смелости, и вовсе бы вздернул. Рабочие должны знать свое место.

Однако ж это все, что я могу сделать, чтобы этим письмом не выставить себя полным глупцом и не бросить на ветер все создававшееся годами, власть и положение в городе. Все дело в сентиментальности, отравляющей с детства, пропитывающей душу и расслабляющей нервы. И чему они только поклоняются в этой Часовне! А я, придурок, им еще и помогаю, Их мерзкая рабская религия пробралась в мою кровь. К черту ее! Я знаю, что родился господином, а не рабом. И однако же я — раб рабов. Телом и душой я — в цепях, свободна лишь моя правая рука. Да будь она проклята, их отравляющая нравственность! У меня есть своя собственная, воля господина, живущего во мне. Но я позволил этим рабским умам обвести меня вокруг пальца. Их ханжество не сковывает меня боле. Я сильный человек, рожденный вести за собой сильных людей и использовать рабов так, как мне это вздумается. Они будут обливаться потом и страдать ради меня, меня, властителя дум. Бог есть не любовь, но сила; он не великодушный, но жестокий. Рабы будут работать у меня до тех пор, пока не упадут замертво, работать во славу жестокого Бога. Он сильный и кровожадный, и страдания рабов есть дыхание его жизни. Рабов и женщин. Почему я всегда сторонился женщин чувствуя тошнотворную ответственность перед ними? Милдред! Она желает обладать мною, но я хочу обладать ею, и, клянусь Богом, заполучу ее — и не на ее условиях. Заполучу для неистовой любви и сладкой пытки. А когда она будет сломлена, заполучу и других. К чему эти угрызения совести, эта пристыженность? Я буду жить так, как мне велит моя дерзкая мужественность. Я буду жить вечно. Найду способ. Я знаю, что я — правая рука Бога. Бог и я есть единое целое. И когда я пробужусь окончательно, я, конечно, снова стану Богом, таким, каким был до того, как меня схватили рабы. Потом я разделаюсь с ними, как с мухами, и буду смеяться».

После этого текст стал столь резким и возмутительным, что сэр Джеймс не выдержал. Левой рукой он выхватил карандаш, тогда как рука правая вцепилась в левую, расцарапывая ее до крови. Внезапная боль, похоже, подействовала и на саму правую руку, так как она вяло упала на стол.

Разум сэра Джеймса, казалось, тоже парализовало. Он сидел, глядя, словно завороженный кролик, на свою правую руку. Когда же он наконец пришел в себя, то решил, что вечером обязательно позвонит врачу. Но сначала нужно помолиться, так как над ним явно поработал Сатана. Он прикрыл лицо левой рукой, и вскоре к ней покорно присоединилась рука правая. Он попросил Бога своей церкви освободить его от этого проклятия, пообещав, что впредь будет жить в безупречной набожности. Чем больше он молился, тем явственнее ощущал, что обращение за медицинской помощью станет признанием поражения, духовной испорченности. Нет, он должен победить захватчика сам, без другой помощи, кроме помощи Господа Бога.

На следующее утро, конечно, рука вела себя совершенно нормально. Жизнь шла, как и обычно, и он позволил себе поверить, что все будет в порядке. Но присутствие мисс Смит будоражило, навевая отвратительные фантазии. Диктовка сделалась бессвязной, и она заметила, что его что-то терзает. В конце концов сэр Джеймс уронил голову на руки и произнес:

— О Боже, что же мне делать?

В мгновенном порыве она подошла и наклонилась к нему, положив руку на плечо.

— Расскажите, в чем дело. Расскажите мне все. Я действительно хочу вам помочь. Нет смысла притворяться, что я не люблю вас, потому что вы знаете: люблю, люблю всей душой.

И тут он неблагоразумно поднял правую руку и сжал ею ту, что лежала на его плече. Мятежная рука тотчас же пробудилась для самостоятельного действия и вцепилась в изящную женскую ручку. Он вскочил, задев мимоходом женщину, и попытался отступить, но его правая рука, вцепившаяся в жертву столь свирепо, что та закричала, потянула ее за ним. Тщетно она пыталась высвободиться, пока правая рука перемалывала кости ее пальцев и ладони в своем своевольном, безжалостном пожатии. Тщетно своей левой рукой пытался высвободить пленницу сэр Джеймс. Затем, вспомнив об эффекте боли, он протянул свободную руку к столу, схватил карандаш и несколько раз вонзил его в тыльную сторону правой руки. Сам он ничего не почувствовал, но рука упала, парализованная.

Мисс Смит стояла, растирая раздавленную ладонь. Слезы физической боли и психического стресса стояли в ее глазах, и вид ее вызвал у него прилив нежности. Внезапно она стала для него живым человеком. Он увидел ее как нечто гораздо более прекрасное, чем он сам, как живую душу, страдающую из-за него. Ему безумно захотелось обнять и утешить ее, быть с нею всегда.

— Дорогая моя, — сказал он, но на этом слова его иссякли, так как этот внезапный приступ благородных чувств показался ему лишь новой уловкой той дьявольской силы, что терзала его, уловкой, целью которой было скомпрометировать его через нее. Нежность быстро сменилась страхом и даже отвращением. Она была вечной искусительницей, орудием Сатаны. Дай он волю сентиментальности, его могли бы обманом даже заманить под венец. А желанием жениться он не горел. Он давным-давно посвятил себя гораздо более величественной цели, нежели семейное счастье. Он думал о себе как о неком христианском рыцаре, состоящем на службе у Церкви, или, скорее, свадебной часовни. Нет, он определенно не должен попасть в ловушку. У него слишком много важной работы в городе, а если когда-нибудь он и соберется жениться, то подойдет к выбору супруги со всей тщательностью. Милдред Смит — всего лишь секретарша, а стало быть неподходящая пара для посвященного в рыцари олдермена.

— Мисс Смит, — сказал он, внезапно переходя от теплого тона к формальному, — вам лучше уйти. Мне очень жаль, что вам пришлось пережить этот болезненный опыт. Я целиком и полностью виноват в том, что задержал вас, но это потому, что ценил ваши услуги очень высоко. Теперь, однако, я должен с большим сожалением прекратить ваши отношения с фирмой.

— Но я не могу уйти вот так, — прервала его женщина. — Я должна помочь вам пройти через эту ужасную неприятность. Я должна…

Он не дал ей закончить, отрезав:

— Со мной все будет в порядке. Прошу вас, уйдите. Вам еще месяц будет выплачиваться жалование, пока вы не подыщите себе новое место, и я сделаю все от меня зависящее, чтобы помочь вам.

— Очень хорошо! — довольно холодно бросила она и направилась к двери.

— Я буду глубоко признателен, — поспешно добавил он, — если вы позволите мне лично, в знак благодарности за все то, что вы сделали, выплачивать вам ежегодную ренту в размере пятидесяти фунтов; конечно, при условии, что вы нигде не станете распространяться о происшедшем здесь досадном инциденте.

Она посмотрела на него с выражением, в котором нежность, казалось, боролась с негодованием, затем взялась за ручку двери. Он двинулся за ней следом, убеждая принять его предложение и поднимая ренту до ста фунтов. Она возмущенно повернула ручку. Он подскочил к ней вплотную, умоляя настойчиво, но высокопарно. И тут вдруг он осознал, что ситуация изменилась. Его левая рука упала на ее правую, лежащую на дверной ручке. Она попыталась отдернуть руку, но его левая рука нежно подхватила ее и теперь подносила к губам. Поцелуй придушил все его формальные и бестактные ремарки. Все действия его левой руки, но только не губ, были автоматическими; и однако же он не осознавал их, пока не увидел, как его левая рука подносит ее руку к губам. Он ощутил мягкое, очень приятное прикосновение. Она отвела руку лишь после небольшой паузы, и в ту же секунду он отступил назад. Поцелуй — а он позволил губам сыграть свою роль не подневольно, но со страстью — снова наполнил его пылом любви и нежности и открыл глаза на всю бессердечность его недавнего предложения. Но тут им опять овладела паника. На пару секунд он застыл на месте, но затем все же попятился, и в тот же миг его левая рука протянулась к ней в безошибочном, но безмолвном умоляющем призыве. А потом безвольно опустилась.

Они стояли, глядя друг на друга. Теперь он заметил, что ее лицо озарено нежностью и счастливой улыбкой, но тут же, к своему ужасу, услышал собственный голос:

— О, прости меня! Ты очаровательная и здравомыслящая и великодушная! Когда я выздоровею, то почтительно попрошу тебя стать моей женой!

Тут же, опомнившись, сэр Джеймс выкрикнул:

— Нет! Я этого не говорил, не говорил, это сказал кто-то другой!

Шатаясь, он подошел к столу, упал на стул и, закрыв лицо руками, простонал:

— О Боже, что со мной происходит?

Секретарша, скрыв волнение под холодной, деловитой манерой, направилась к телефону.

— Вам все-таки нужен врач. Я позвоню.

Но он выпрямился и категорически запретил ей звонить, заявив, что врач ему не поможет. Это касается только его и Бога.

Подняв трубку, она резко бросила:

— Не будьте глупцом! Вам нужен врач!

Но, голосом грубым и злобным, он прокричал:

— Положите! Похоже, вы плохо на меня влияете. Вы меня не понимаете. Прошу вас, уйдите!

В глубокой печали и растерянности она вышла из комнаты.

Оставшись один, сэр Джеймс принялся расхаживать по кабинету взад и вперед.

— Это кульминация, — сказал он себе. — Я не выйду из этой комнату, пока не одолею засевшего во мне Сатану. Нужно помолиться.

Но помолиться он не смог — так и ходил по комнате, из угла в угол. Рабочий день близился к концу, и клерки и машинистки уже откладывали в сторону свои рабочие принадлежности и собирались домой. Вскоре эти звуки стихли. До него доносился лишь шум улицы — грохот трамваев, сирены автомобилей.

Опускались зимние сумерки. Он выключил свет и задернул шторы. Закурил сигарету, но тут же затушил ее, так как собирался помолиться. Вернувшись за стол, он закрыл лицо руками и зашептал:

— О, Господи, спаси меня! Я хочу написать это письмо и пожертвовать карьерой, хочу отказаться от всего того, что планировал совершить для Тебя в этом городе. Я хочу, но дьявол, что терзает меня, мне этого не позволит. О, Господи, дай мне сил изгнать ужасную тварь, что владеет мною. Спаси, спаси меня! Я подниму зарплату продавщицам, пусть даже и за счет сокращения прибылей.

Мысли переключились на проблемы бизнеса. Осознав, что уже не молится, он встал и снова принялся расхаживать по комнате, настраивая себя на религию.

— Бог послал Своего сына, чтобы тот умер ради грешников, — размышлял он. — Я грешник, как и все мужчины, и я раскаиваюсь и люблю Господа всем сердцем. И однако же мною по-прежнему владеет дьявол. Почему, почему? Что я должен сделать? Что еще я могу сделать, кроме как раскаяться и исполнить долг, написать письмо? Сатана наверняка покинет меня. Господь наверняка сделает меня таким, каким я был, чтобы я и дальше мог служить Ему. — Сэр Джеймс снова обратился к молитве. — О, Боже, — попросил он, — покажи мне, что я должен сделать.

Он стоял возле окна, спиной к нему. В этот момент левая рука неловко потянулась назад, к занавеске, и отдернула ее. Он повернулся и посмотрел в темноту. На противоположной стороне улицы, между верхушками двух огромных зданий делового назначения, виднелись клочок неба и одна яркая звезда. Левая рука — ладонь внизу, пальцы широко расставлены — медленно вытянулась по направлению к темноте и звезде. Несколько секунд рука оставалась неподвижной, потом медленно упала к левому боку. Неправильно понять этот жест было просто невозможно: он выражал приветствие, подчинение чужой воле, мир.

Добрых полминуты сэр Джеймс пристально смотрел в тишине на звезду. Как и другие, он принимал громадность и мистерию вселенной, но, на уровне эмоций, восставал против нее. За эти полминуты он испытал то, что определенно не мог описать адекватно.

— Небеса возвещают… — прошептал он, но внезапно ощутил неполноценность человеческого языка и потому не закончил цитату[12]. — Красота, мистерия, любовь… и ужас! И все, все это следует принимать — принимать с радостью, всем сердцем!

Но не успел он это изречь, как уже испугался. Уж не сходит ли он с ума? И ужас тоже следует принимать? Теперь звезда стала исключительно символом животной силы и бездумной необъятности материальной вселенной. Ему показалось, что в подобной вселенной нет места для божественной любви. Его вера разрушилась, и он остался с категорическим отрицанием и ненавистью. В порыве самоутверждения он сжал правый кулак и погрозил им звезде. И туг же левая рука поднялась и нежно погладила вскинутый кулак, будто успокаивая, и гладила до тех пор, пока он не опустился, смиренный.

К нему вернулся покой; покой, не поддающийся пониманию, поскольку ему представлялось иррациональным, что осознание этой огромности и тайны с одной стороны и неадекватности его собственной веры с другой не способно возбудить в нем иные эмоции, кроме ужаса. Интерпретировав этот странный опыт как еще один трюк Сатаны, он резко вытянул правую руку вперед и задернул занавеску, загородив тьму. Затем снова вернулся за стол и закрыл лицо руками для очередной молитвы. Но молитва не шла. Те слова, что приходили в голову, едва ли могли выразить мрачное смятение разума.

Вскоре, несмотря на то, что глаза его все еще были закрыты в попытке помолиться, он осознал, что левая рука уже закрывает лицо. Он открыл глаза и увидел, что рука ощупывает стол. Как только ей помогло зрение, она схватила листок бумаги и карандаш и начала писать — почти неразборчиво, так как сэр Джеймс практически так и не научился писать левой рукой. К тому же, листок постоянно сдвигался, поскольку он не придерживал его другой рукой. Горя желанием узнать, что же написала левая рука, он опустил руку правую и прижал ею листок.

Левая рука написала:

«Вот бы я мог пробудиться окончательно и контролировать все мое тело так, как я сейчас контролирую мою левую руку! Вот бы я мог всегда быть собой трезвомыслящим, а не той тупоумной и бесчувственной частью меня, которая считает себя мной настоящим и обычно контролирует все мое тело! Теперь я прозрел. Но этот другой я, этот бедный, слепой, заблудший я никогда ничего не видит ясно и отчетливо, несмотря на весь его практичный «реализм». Сейчас вся моя прошлая карьера видится мошенничеством, притворством, безудержным своекорыстием под личиной благородных мотивов. Хотя нет, не только своекорыстием. Нет! Полагаю, я на самом деле желал стоять за свободу и братство, но забота о собственной репутации всегда сказывалась на моем поведении не лучшим образом. Потому-то я и не смог заставить себя написать то письмо. Отчасти я хотел это сделать но худшая, дурная часть меня всегда следила за тем, чтобы я этого не сделал. А потом еще Милдред! Здравомыслящая, очаровательная, верная Милдред! Только когда я бываю собой настоящим, я осмеливаюсь признавать, что люблю ее, и тогда только моя левая рука может неуклюже сказать ей об этом. Лишь одна Милдред может спасти меня от меня самого и оправдать в глазах Бога. И, однако же, в состоянии отупения я чувствую свое превосходство над ней и настраиваю себя против нее! Я, напыщенный, гнусный и бесчувственный осел, чувствую, что стою выше Милдред Смит! А потом еще Часовня! О Боже, Часовня! В душе я несомненно верен ей, просто потому, что знаю: она действительно, в своем архаическом символизме, лелеет и хранит Любовь, которая и впрямь в некоем мрачном смысле божественна. Но вся эта мифология и мое собственное неисправимое самомнение уводят меня в сторону. Я должен, должен бодрствовать. Я должен отличать подлинный дух, скрытый где-то в Часовне (но гораздо ярче сияющий в Милдред), от всех его жалких имитаций, встречающихся в Часовне, в мой собственной жизни, в прогнившем обществе, которым я помогаю управлять. Я никогда не напишу письмо, пока не приручу необузданную, незрелую часть себя; а этого я не сделаю до тех пор, пока не пробужусь полностью и навсегда, как сейчас пробудился на время. Но мне предстоит сделать нечто большее, чем написать письмо, а потом эгоистично защитить себя от вызванных им последствий. Я должен присоединиться к притесняемым и сражаться на их стороне. Я должен изменить весь характер и структуру моего бизнеса. Я должен принести в Часовню новый дух или же покинуть ее. И я должен иметь мужество жениться на женщине, которую люблю».

Тут уже сэр Джеймс не выдержал. Правой рукой он вырвал бумагу, скомкал ее и бросил в огонь. Пару секунд левая рука еще продолжала писать — на промокательной бумаге. Но правая рука, теперь вышедшая из-под контроля, схватила ручку и с чудовищной, первобытной силой вонзила ее в левую руку, наполовину погрузив острый конец в плоть. Сэр Джеймс ничего не почувствовал, левую руку парализовало. Безумная радость охватила его при виде крови, и когда правая рука нанесла новый удар, а за ним и еще один, он рассмеялся. Схватив окровавленную ручку, он принялся неистово писать на промокательной бумаге. «Туалетные» непристойности и грубые порнографические рисунки переплетались с заявлениями человека, страдающего манией величия и проникнутого ненавистью бесовского духа в левой руке. Время от времени, когда ручка пересыхала, она «заправлялась» кровью, сочившейся из левой руки. Сэр Джеймс взирал на это с ликованием, забывая о своем респектабельном «я». Но паралич и бесчувствие левой руки длились недолго. Он ощутил острую боль. Одновременно на него накатила волна отвращения, вызванного видом месива из чернил и крови. И тогда его нормальное «я», смятенное приятием жестокости правой руки, осознало ужасающий конфликт между его респектабельными ценностями и этим всплеском жестокости. Призвав на помощь всю силу своей воли, он прокричал: «О, Господи, спаси меня, спаси!» Ответом на его просьбу была тишина. Какое-то время он ждал, вслушиваясь в эту тишину. Затем его охватило безумие.

Явившиеся утром уборщицы обнаружили разгромленную комнату. Ящики стола, все до единого, были вытащены, их содержимое разбросано по полу. Стулья перевернуты, картины сорваны со стен, стекла разбиты. Шокированные женщины подумали о грабителях. Сэр Джеймс сидел в мягком кресле, поглаживая правую руку, которую как-то сломал. На все вопросы он отвечал «грубостями» and бессмысленным бормотаньем. Его левая рука продолжала двигаться, будто строча что-то на бумаге, и одна из женщин вложила в нее карандаш и подсунула под нее лист бумаги. Сэр Джеймс написал слово «врач» и телефонный номер, а затем букву «М». Но тут все его тело забилось в некоем припадке, и больше они уже ничего не смогли от него добиться. После того как на сломанную руку наложили шину, мистера Пауэра увезли в частную лечебницу, специализирующуюся на душевнобольных. Надежда на то, что при должном уходе рассудок вернется, остается в настоящее время смутной.


Олаф СтэплдонМир звука


В помещении было тесно и душно. Казалось, музыка не имеет четкой формы. Это были сущие джунгли шума. Время от времени то один инструмент, то другой выдавал полтона, но каждое из этих недоразвитых музыкальных созданий погибало прежде, чем успевало встать на ноги. Какой-то другой и враждебный зверь набрасывался на него и пожирал целиком, или же сами джунгли подавляли его.

Эта непрекращающаяся борьба за существование утомила меня. Я закрыл глаза и, должно быть, уснул, так как внезапно резко пробудился, или же мне это только почудилось. Случилось нечто странное. Музыка все еще продолжалась, но я был парализован. Я не мог открыть глаз. Не мог позвать на помощь. Не мог пошевелить телом, так как вовсе его не чувствовал. У меня не было тела.

Что-то случилось с музыкой и с моим слухом. Но что? Казалось, сплетение звуков стало несравненно более объемистым и закрученным. Я не особо разбираюсь в музыке, но тут вдруг я осознал, что эта музыка переполняет, так сказать, все интервалы между нормальными полутонами, что она использует не только четвертитоны, но также «сантитоны» и «миллитоны», с тем эффектом, который, несомненно, стал бы настоя-

щей пыткой для среднестатистического уха. Мне, в этом моем измененном состоянии, она давала ощущение насыщенности, цельности и живости, которых так недостает обычной музыке. Более того, эта странная музыка имела и другой источник изобилия. Она поднималась и опускалась над вереницами октав, уходя за пределы нормального слуха. И однако же я ее слышал.

Чем больше я слушал, тем больше — к собственному удивлению — привыкал к этому новому жаргону. Я обнаружил, что легко различаю все виды последовательных музыкальных форм в этом мире звука. На неясном, экзотичном фоне более или менее постоянных аккордов и вибрирующей «листвы», если можно так выразиться, играли рельефные и непрерывно меняющиеся звуковые фигуры. Каждая представляла собой устойчивый, хотя и колеблющийся в особенностях жестикуляции и то усиливающий, то понижающий свое звучание музыкальный предмет.

Вдруг я сделал открытие, которое в любой другой момент счел бы невероятным, но которое тогда, однако же, показалось мне вполне обычным и само собой разумеющимся. Я понял, что все эти звуковые фигуры вполне себе живые, даже наделенные разумом. В обычном мире все живое воспринимается в виде изменяющихся комбинаций видимых и осязаемых характерных признаков. В этом же безумном мире, который казался мне вполне обыденным, комбинации не цвета и формы, но звука образовывали реальные живые тела. Когда до меня дошло, что я попал в страну «плановой музыки», то на какое-то мгновение я испытал омерзение. То был мир, нарушавший незыблемые каноны музыкального

искусства! Но потом я напомнил себе, что музыка не просто рассказывает, но фактически «проживает» свою историю. По сути, это было не искусство, но жизнь, так что я дал волю моему любопытству.

Наблюдая за этими, забавлявшимися таким образом передо мной созданиями, я обнаружил (скорее даже — снова заметил), что, хотя этот мир и не имел настоящего пространства, такого, которое мы воспринимаем посредством зрения и осязания, чем-то вроде пространства он все же располагал, так как в некотором смысле эти живые штуковины двигались относительно меня и относительно друг дружки. Судя по всему, «пространство» этого мира состояло всего из двух измерений, обладавших совершенно разными свойствами. Одним из них было очевидное измерение тональности, или модуляции, на едва уловимой «клавиатуре» этого мира. Другое воспринималось лишь косвенно. Оно соответствовало слышимой близости или отдаленности одного и того же инструмента в обычном мире. Точно так же, как мы видим вещи близко или далеко благодаря цвету и перспективе, и в этом странном мире определенные характеристики тембра, гармоники, обертонов передавали ощущение «близости», а другие — ощущение «дальности». Специфическая крикливость, зачастую вкупе со звонкостью звука, означала «близкий»; неизменная ровность, или призрачность тембра, как правило, в сочетании с тусклостью, означала «далекий». Объект, отступавший в это «горизонтальное» (как я его назвал) измерение, постепенно терял свой насыщенный тембр, а также детальность и четкость. В то же время он становился все менее и менее слышимым, а в итоге сделался и вовсе неразличимым на слух.

Следует добавить, что каждый звуковой объект также обладал собственным характерным тембром, почти как если бы каждая вещь в этом мире представляла собой тему, исполняемую одним и тем же инструментом. Но вскоре я обнаружил, что в случае живых штуковин тембр-диапазон каждой из них крайне широк, так как эмоциональные изменения могут сопровождаться далее более значительными изменениями тембра, чем те, которые различают наши инструменты.

В противоположность неоднородному, но практически неизменному фону или ландшафту, эти живые штуковины находились в постоянном движении. Всегда сохраняя свою индивидуальность, свою базовую идентичность тоновой комбинации, они могли отдаляться или приближаться в «горизонтальном» измерении, перемещаясь вверх и вниз по всей звуковой шкале. Кроме того, они находили удовольствие в непрестанной волнообразной игре музыкальной жестикуляции. Очень часто одно из этих созданий, путешествуя вверх-вниз по шкале, сталкивалось с другим. Тогда либо оба они взаимопроникали и скрещивались между собой, словно поперечные волны в море, либо происходила взаимная корректировка формы, позволявшая им протиснуться один мимо другого без «столкновения». И столкновение в этом мире во многом походило на диссонанс в нашей музыке. Иногда, во избежание столкновения, созданию достаточно было немного изменить свою звуковую форму, но порой ему приходилось отскакивать, так сказать, в другое измерение, которое я назвал «горизонтальным». За счет этого он на какое-то время становился неслышимым.

И туг меня — с все той же странной фамильярностью — осенила другая мысль: я и сам имел «тело» в этом мире. Оно было «ближайшим» из всех звуковых объектов. Оно располагалось так «близко» и было столь явным, что я заметил его, лишь когда оно пришло в действие. Это произошло совершенно неожиданно. Одно из движущихся созданий нечаянно столкнулось с нижней частью моего музыкального тела, в результате чего я ощутил внезапную острую боль. Тотчас же, за счет рефлекторного движения, а затем и целенаправленно, я подкорректировал мою музыкальную форму во избежание дальнейшего конфликта. Тем самым я открыл, или переоткрыл, эффективность преднамеренного действия в этом мире. Кроме того, я не смог удержаться от порывистого музыкального жеста, который, как я уже знал, являлся выразительным речевым сигналом. Фактически, на языке того мира я воскликнул: «Черт возьми, да вы мне палец отдавили!» Налетевшее на меня создание ответило извиняющимся бормотанием.

Некто новенький, возникший из безмолвной дали, присоединился к моим веселым спутникам. Это существо показалось мне крайне притягательным — и мучительно знакомым. Ее (это была она) гибкая фигура, ее лирические, хотя и немного сатирические движения превратили джунгли в Аркадию[13]. К моему удовольствию, я обнаружил, что знаком ей и не совсем противен. Игриво поманив к себе, она втянула меня в игру.

Впервые я не только изменил положение моих музыкальных конечностей, но и задвигался всем телом — как в измерении тональности, так и в «горизонтальном». Как только я приблизился, она со смешком от меня ускользнула. Я последовал за ней, но очень скоро она растворилась в джунглях и в отдаленности тишины. Естественно, я был решительно настроен преследовать ее до конца: я не мог уже жить без нее и в изысканной гармонии двух наших натур представлял себе восхитительные креативные потенциальности.

Позвольте вкратце объяснить вам способ передвижения в этом мире. Я определил, что, вытянув музыкальную конечность и «зацепившись» ею за звуковую модель какого-нибудь неподвижного, отдаленного предмета, в одном измерении или же другом, я цеплялся за сам предмет и мог подтягивать к нему все мое тело. Затем я мог перебрасывать другую конечность к еще более далекой точке. Таким образом, я был способен перемещаться в этом лесу звука со скоростью и безошибочностью гиббона. Всякий раз, когда я куда-либо двигался — в том или ином измерении, — это мое движение, по внутренним ощущениям, казалось мне всего лишь противоположно направленным движением окружавшего меня мира. Близкие предметы становились еще более, или же, напротив, менее близкими; далекие — не столь далекими, или же отдалялись еще больше и исчезали из виду. Точно так же мое движение вверх или вниз по музыкальной шкале представлялось мне понижением или повышением тональности всех прочих предметов.

В движении я не испытывал ни малейшего сопротивления со стороны других предметов — разве что в столкновениях, вызванных отсутствием гармонии, которых я, как правило, избегал за счет изменения формы. Я обнаружил, что некоторое несоответствие между мною и всеми прочими сулит лишь легкое сопротивление и никакой боли. Разумеется, подобные контакты могли быть и приятными, но резкие диссонансы были сущей мукой, долго выносить которую не смог бы никто.

Вскоре я понял, что существуют пределы моего возможного движения вверх-вниз по шкале. Опускаясь на десятки октав ниже моего обычного состояния, я начинал ощущать подавленность и вялость. На протяжении всего того времени, пока я с трудом продвигался вниз, мой дискомфорт лишь усиливался, — но лишь до того момента, пока, в неком экстазе, я не взлетал снова к моему естественному музыкальному уровню. Высоко воспарив над этим уровнем, я сначала чувствовал приятное возбуждение, но по мере того, как число октав возрастало, накатывало головокружение, и вскоре я опускался к тем немногим октавам, коими характеризовалась моя привычная среда обитания.

В «горизонтальном» измерении пределов для моих возможностей передвижения, похоже, не существовало, и, главным образом, именно в этом измерении я и пытался разыскать исчезнувшую нимфу, продираясь сквозь постоянно меняющиеся звуковые ландшафты. Иногда они развертывались в вереницы отдаленных, смутных, музыкальных предметов или же в «тоновые» аллеи, глубокие и высокие, раскрывающие сотни октав как над, так и подо мною. Иногда, по причине густой музыкальной «растительности», вид сужался до небольшого, не более чем в пару октав высотой, туннеля, весьма затрудняя мне продвижение вперед. Иногда, чтобы разойтись с непроходимыми предметами, мне приходилось взбираться в сопрано либо, напротив, опускаться в басы. Порой, на пустынных участках, я был вынужден перепрыгивать с одной жердочки на другую, образно выражаясь.

В конце концов я начал уставать. Движения стали замедленными, восприятие — неотчетливым. Более того, сама форма моего тела потеряла что-то из своей приятной законченности. Инстинкт подтолкнул меня к поступку, который удивил мой рассудок, но который я совершил без малейшего колебания. Приблизившись к неким небольшим, но ароматным музыкальным предметам, безусловно, очень простым, но энергичным и стойким образцам тембра и гармонии, я просто-напросто их поглотил, то есть разломил звуковую модель каждого из них на более мелкие части и инкорпорировал все это в мою собственную гармоничную форму, после чего, посвежевший, двинулся дальше.

Вскоре я столкнулся с толпой разумных существ, суматошно несшихся мне навстречу и налетавших, в этой их спешке, друг на друга. Их эмоциональный тембр выражал такой страх и ужас, что ими заразилась даже моя собственная музыкальная форма. Поспешно сдвинувшись на несколько октав в направлении басов во избежание встречи с этой неистовой оравой, занимавшей в основном верхние звуковые частоты, я окликнул их, спросив, чем вызвано это беспорядочное бегство. Когда они проплывали мимо, я различил лишь один крик, который можно было бы перевести так: «Большой и Страшный Серый Волк!»

Страх покинул меня, так как я уже понял, что это всего лишь кучка очень юных существ. Успокоительно рассмеявшись, я поинтересовался, не встречалось ли им разыскиваемое мною очаровательное создание (Те легкость и сладость, с которыми мне на ум, когда это потребовалось, пришло ее музыкальное имя, вызвали у меня улыбку). Ответом мне был лишь еще более громкий вопль инфантильной печали, с которым они растворились в далекой дали.

Встревоженный, я продолжил мое путешествие. Спустя некоторое время я оказался в огромной пустынной зоне, где услышал очень отдаленное, но зловещее рычание. Я остановился, чтобы прислушаться к нему получше. Ко мне приближалось нечто. Его обрисовавшаяся вдали форма была слышна четко и ясно. Вскоре я понял, что это не просто ребяческое пугало, но огромный и свирепый зверь: конечности продвигали его, громыхающего в басах, вперед с поразительной скоростью. Его жесткие звуковые усики, мелькавшие то тут, то там в высоких частотах, выискивали какую-нибудь жертву.

Осознав наконец, какая судьба, должно быть, постигла мою дорогую спутницу, я ощутил тошноту и слабость. Все мое музыкальное тело затрепетало от страха.

Прежде чем я решил, что делать, зверь заметил, скорее даже — услышал, меня, и начал надвигаться на меня с грохотом и ревом поезда, или подлетающего артиллерийского снаряда. Я побежал, но быстро понял, что меня настигают, и погрузился в дебри хаотичного звука, который услышал впереди и в самых высоких частотах. Постаравшись как можно лучше приспособить мою форму и цвет к окружающей дикой местности, я продолжил взбираться наверх. Тем самым я надеялся не только спрятаться, но и уйти за пределы досягаемости усиков зверя. Будучи уже на грани обморока вследствие головокружительной высоты, я облюбовал насест, интегрировал мои музыкальные конечности со структурной расположенных по соседству неподвижных предметов и, закрепившись таким образом, замер в ожидании.

Зверь теперь двигался гораздо медленнее, вынюхивая меня по мере приближения. Вскоре он остановился прямо подо мною, в глубине нижних частот. Теперь его тело отчетливо слышалось как мрачная какофония рычания и отрыжки. Его жесткие усики двигались подо мной, словно раскачивающиеся верхушки деревьев под человеком, взбирающимся на крутой утес. Все еще выискивая, он прошел подо мною. Я ощутил такое облегчение, что на мгновение потерял сознание и успел сползти на несколько октав вниз, прежде чем пришел в себя. Движение выдало мою позицию. Хищник вернулся и начал неуклюже карабкаться ко мне. Вскоре высота воспрепятствовала его подъему, но он добрался до меня одним из усиков, одним воющим арпеджио. Я отчаянно попытался забраться еще дальше в дисканты, но лапа монстра уже впилась в звуковой образ моей плоти. Неистово отбивающегося, меня потянуло вниз, в удушающие басы, где звуковые клыки и когти принялись свирепо рвать меня на части.


И тут внезапно я проснулся в концертном зале от громкого скрипа беспорядочно выдвигаемых стульев. Публика уже расходилась.



Олаф СтэплдонСемя и цветок

Бог посеял семя, и вырос цветок.

Свят Господь, и мир Его цветок.

Жил-был бедняк, у которого было поле, где он и трудился с утра до вечера. Была у него дочь, единственный и любимый ребенок. На закате, после работы, он посмотрел на поле; и полумрак упал на него, смотрящего, и появились звезды. Божий цветок висел над ним, но он этого не знал. Однако он позвал дочь из дому, погладил ее рукой по головке и сказал: «Поле дает хороший урожай; я куплю три пары туфель и чулок». Она принялась веселиться во мраке, и он увидел в ней Бога.

На рассвете с востока пришла армия и опустошила поле. Солдаты сожгли дом и имущество, жестоко надругались над девочкой. Придя в ярость, мужчина убил троих их них, но оставшиеся проломили ему череп и бросили, полуживого, в траву у дома. Покончив со всем, они ушли, и девочка умерла.

Мужчина пролежал в траве весь день, ни о чем не догадываясь. Но вечером он открыл глаза и увидел небо. И одна яркая звезда принесла ему успокоение, поэтому он позабыл о своей боли, думая лишь о Боге. Но затем он повернул голову, увидел девочку и все вспомнил. Он подполз к ней и принялся целовать ее волосы. И он дал обет.

И потому, когда рана зажила, он поспешил стать солдатом. Он ушел с товарищами на большую войну, ни на миг не забывая о дочери. Он с наслаждением убивал врагов изо дня в день, до тех пор, пока не упился их кровью.

Как-то он наткнулся на одного умирающего, и это оказался враг. Враг сказал: «Побудь со мной, умоляю, пока я не умру». Он остался стоять над врагом, глядя на него хмуро, но тот сказал: «Преклони колени, умоляю, и возьми мою руку». Он опустился на колени и взял руку врага в свою, ожидая смерти. Враг сказал: «У меня двое мальчиков и любящая жена». Они помолчали. И враг умер.

Мужчина оставил его для воронья и муравьев, но ушел опечаленным. Совершенно пав духом, он прилег на землю и увидел сонмища муравьев, убивавших друг друга; но рядом с ним росло большое и старое дерево, с несметным количеством листьев. Ветер гулял в листве, производя один громкий звук. Звук этот умиротворил мужчину, и тот уснул.

Проснулся он ночью, когда небо уже покрылось мириадами звезд. Шелест листвы казался песней всех этих звезд. И земля тоже пела, и жизнь повсюду; и армии пели, и мертвые пели. И он услышал свою дочь, исполнявшую в этом хоре главную партию. И слушал мужчина эту песню до самой зари, до тех пор, пока не взошло солнце. А с восходом солнца он встал и дал обет.

Он вернулся к своим товарищам и сказал: «Братья, убивать — это грех; умереть — и то лучше. Давайте пойдем к нашим братьям и заключим мир». Но они возразили: «Уж не хочешь ли ты убедить миллионы? Нет, мы должны охранять землю». Но когда поступил приказ наступать, мужчина не поднялся в атаку. Это увидел какой-то офицер и окликнул его. Но мужчина сказал: «Брат, убивать — это грех; уж лучше умереть». Офицер глубоко опечалился и убил его.


* * *

Бог посеял семя, и возжелало оно стать красивым.

Цель всех Душ — красота этого цветка.

Жил-был юноша благородных кровей, который не желал убивать. Враг восстал против его народа, и все его друзья стали солдатами, но юноша остался дома, скорбя и тоскуя, и один выходил в поле. Но враг истребил скот и урожай и вырезал людей; и юноша утратил душевный покой, так как стал сомневаться. Поэтому он отправился в горы, чтобы расспросить Бога. Он увидел кукурузные поля, небольшие домишки, далекий город и сказал себе: «Пусть я потеряю душу, но мы должны спасти людей».

С тяжелым сердцем спустился он с горы и стал солдатом. Он повел людей в бой, и те погибли. Но после сражения он отошел в сторонку и, бросившись на землю, принялся оплакивать убитых и раненых. «О Боже! — молил он. — Избавь меня от убийства, ибо душа моя слабеет!»

Но он снова пошел в бой, и случилась кровавая резня. Когда все закончилось, он стоял среди убитых, думая:

«Что есть смерть? Что есть зло в ней? Смерть — это глубокий сон; а боль — это грезы. Где жизнь, там всегда есть раздор, а следовательно, растет и душа. И цель всех горестей — Бог».

Много еще раз он водил людей в бой, принуждая себя. Он думал лишь о людях и правом деле и не желал видеть мертвых. Он совершал подвиги и благие дела и был любим.

Однажды, когда он повел людей в атаку, один отказался. Он попытался на него надавить, но мужчина сказал: «Брат, убивать — это грех; уж лучше умереть». Опасаясь, как бы семя разложения не дало новых всходов, и битва не оказалась проигранной, офицер убил мужчину, но в душе его поселилась печаль.

Он вернулся в сражение, и с ним они одержали победу. Тысячи врагов были убиты и вынуждены спасаться бегством, а юноша стал великим военачальником, почитаемым всеми солдатами. Но он жил во имя правого дела; и жил в тоске и печали.

Так случилось, что как-то темной ночью принесли труп его друга. Думая о друге, он вышел под дождь и ветер. Дождь хлестал ему в лицо, на небе не было ни единого просвета, но он помнил звезды, желая их. Шквальный ветер в дугу гнул деревья, забрасывая его сорванными листьями и ветками, и он прокричал, обращаясь к Богу: «Чего ты хочешь от меня? Уж лучше умереть, чем убивать!»

Утром к нему привели юношу, якобы вражеского шпиона. Но он заглянул этому юноше в глаза и не обнаружил в них вероломства. «Убийца! — бросил ему пленный. — Мое дело — заключать мир между народами. Люди проклинают войну: они проклинают тебя». Но офицер приказал отпустить юношу, сказав тому напоследок: «Раз уж убивать — это грех, брат, уж лучше умереть». На этом офицер вышел из палатки и застрелился.


* * *

Бог посеял семя, будучи уверенным в цветке;

Но человек должен сомневаться до тех пор, пока не раскроются почки.


Жил-был смышленый юноша, искусный сталевар. Как-то он разругался с мастерами, да так сильно, что те принялись ему угрожать. Но он посоветовал товарищам держаться его, сказав: «Правда на моей стороне», и те прекратили работу, послушавшись его. Месяц спустя они пришли к нему и сказали: «Мы изнываем от скуки», но он ответил: «Наше дело правое», и они ушли. Прошел еще месяц, и они снова явились к нему со словами: «Наши жены и дети умирают от голода», но он сказал: «Наше дело правое», и они ушли. Но спустя еще один месяц они пришли и сказали: «Мы сломлены; они победили». «Даже если вы умрете, — ответил он, — все равно наше дело правое». Но они вернулись к своей работе, покинув его.

Юноша кочевал из города в город в поисках работы и правды. И так уж случилось как-то ночью, перед самым рассветом, что, зачитавшись некой книгой, он настолько устал от ее мудрости, что открыл окно, посмотрел вверх и увидел, меж крыш и дымовых труб, звезду. Он подумал: «Звезды разбросаны тут и там без всякой цели; люди разбросаны тут и там, и нет никакого Бога. Звезды не налетают одна на другую, но вот люди друг с другом сталкиваются; я наведу на земле такой же порядок, какой существует на небесах».

Но две великие армии вышли с востока и с запада, и юношу забрали в солдаты. Но забравшим его он заявил: «Все народы есть один-единственный, так что воевать глупо; я не стану». На него сильно осерчали, но убедить не смогли. Поэтому его отвезли на рудники, где могли принудить к работе. Он вкалывал под землей с утра до вечера, и тьма вошла в его душу. Он сказал себе: «Войну придумали богачи, чтобы люди не восстали. Смерть богачам, ворам и убийцам!»

Юноша сбежал с рудников и пошел в народ, проповедуя мир. Но враг схватил его как шпиона и привел на допрос к офицеру; и юноша проклял офицера, от имени всех народов. Но офицер даровал ему свободу, сказав: ««Раз уж убивать — это грех, брат, уж лучше умереть». Потом офицер застрелился, чем несказанно обрадовал юношу. Но солдаты плакали над телом своего командира, как дети, потому что любили его, и юноша почувствовал себя пристыженным.

Через обе противоборствующие армии продрался он к границам своей собственной страны, немало озадаченный как поведением офицера, так и поведением Бога. Теперь сидел он на обочине дороге и вглядывался в голубое небо, выискивая там Бога. Мимо проезжали повозки, груженые людьми и их пожитками; последняя едва тащилась, так как лошадь была совсем уж старенькой. В повозке ехали старик и девушка, которая и правила лошадью. Юноша пристроился рядом с этой последней повозкой и спросил: «Кто вы такие будете?» Девушка посмотрела на него, и увидел он, что она святая. Но она отвела от него взгляд и сказала: «На нас напал враг». И так ему стало их жалко, что он воскликнул: «Да будет он проклят, этот враг!» Но она промолвила: «Кто ты такой, чтоб проклинать его?» «Я — человек мира», — ответил он. Но она заглянула ему в глаза и спросила: «Ты в этом уверен?»

Юноша удалился в недоумении, глубоко сочувствуя старику и девушке. Весь день напролет он думал о ней, и всю ночь. И казалось ему, что стоит он среди звезд, направляя их в нужные стороны, и подошел к нему офицер, раскаявшийся в том, что одну звезду он увел с пути истинного. По этой причине, как следует отчитав офицера, он послал его в ад. Но тут перед ним выросла девушка и, осыпав его упреками, сказала: «Его кровь на тебе, как и кровь моего отца. Это ты убил их вследствие излишней самоуверенности. Мелкая душонка, играющая в Бога, вот ты кто!»

Утром юноша стал солдатом, сражающимся за свой народ. Он лишился гордости и сделался смиреннейшим из смиренных. И когда наступила зима, он пошел в бой и сражался с охоткой.


* * *

Бог посеял семя: медленно расцветает цветок,

Бог сорвет его, когда пожелает.

Жил-был один дряхлый старик, за которым ухаживала дочь. Сидели они как-то вечером на крыльце своего дома; старик рассказывал о своих лучших годах, а дочь что-то шила. Но тут пробежал кто-то мимо дома, крича: «Враг! Враг идет!» Старик вскочил в гневе и воскликнул: «Разрази их Господь!» Но дочь увела его в дом, и начала готовить к поездке, и вытащила она из сундука все их сбережения, девять золотых монет, и, завернув их в носовой платок, спрятала на своем теле. А потом в дом, ища увеселений, ворвались вражеские солдаты и обрадовались, увидев девушку. Но она встала перед ними и сказала: «Друзья, все, что у нас есть — ваше, но мой отец и я принадлежим не вам, но Богу». Они увидели, что она свята, и стало им стыдно; но они предложили ей уехать, вместе с отцом и всем домашним имуществом, так как вскоре здесь должно было разразиться сражение. Поэтому она запрягла лошадь в повозку, усадила в нее отца, собрала все домашние вещи и тоже погрузила их в повозку. Затем она уселась рядом с отцом, и они отправились в путь.

На следующий день на дороге они встретили юношу, который не был солдатом. Она наверняка знала, что он не трус, но человек мира, и в душе она уважала его за это, а потому запомнила.

Проведя в пути пятеро суток, они прибыли наконец в отведенное им место. Им выделили землю и деревянную хижину, и они начали там обживаться. Девушка придала внутреннему убранству дома приятный вид и засадила огород овощами. Ей приходилось работать и в поле, так как все молодые люди были на войне. Но те, что работали вместе с ней, смотрели на нее с подозрением, так как она любила повторять: «Уж лучше бы все они были людьми мира!»

Вместе с зимой пришли жуткие холода и снега, и старик тяжело заболел. Уже стоя на пороге смерти, он сказал: «Бог накажет врагов, которые принесли нам все это». Но она ответила: «Увы, они тоже божьи дети, и Он любит их». И она добавила: «Помнишь, того юношу мира?» И ответил ей отец: «Хотя реки вольют кровь в моря, и люди будут умирать, как осенние листья, хотя на всех землях воцарятся разруха и хаос, на нашей планете все равно будет полным-полно людей мира».

Он положил свои руки на руки дочери, благословляя ее, и сказал: «Бог нуждается в таких, как ты, дорогая моя доченька». С этим он умер, и она долго еще в одиночестве рыдала над его телом. Затем она укрыла его чистым холстом и просидела с мертвецом до рассвета, думая о смерти.

Как-то весенним вечером, когда она возвращалась домой с полей, перед ней вдруг возник тот юноша, который когда-то сказал ей: «Я — человек мира». На сей раз речь его была такой: «Из-за тебя я стал солдатом, так как меня мучила совесть. Из-за тебя я отбросил все мое самодовольство и сражался с охоткой. Но как-то раз, с мечом наперевес, я гнался за одним человеком, и он оступился и упал. И у меня не поднялась рука поразить его, потому что он лежал на земле. Невыразимый ужас убийства овладел мною, и я рванул оттуда со всех ног, будто сумасшедший. Я навсегда покончил с военной службой, пусть даже это будет стоить мне жизни. Должен признаться, я искал тебя, искал долго и упорно». Теперь уже девушка задумалась над его словами и поняла, что в ней пробуждается любовь к нему. И они целую вечность бродили по полям, не желая расставаться; но в итоге пришли в ее сад и долго стояли среди его зелени. Она сказала: «Видишь звезды; они тоже божьи дети. Они уж точно любят и не убивают». Но он рассказал ей о звездах, о том, что — они большие солнца и миры; и она спросила: «Но те, что живут в этих мирах, как там они?» Она вскинула руки к небесам, приветствуя эти народы, и сказала им: «Братья и сестры, которых я не знаю, работаете ли вы, плачете, любите? Тогда и я люблю вас. Вы ненавидите, убиваете и воюете? Я все равно вас люблю». Потом они какое-то время стояли молча перед величием звезд и тайной друг друга. Он промолвил: «Я не знал, каким может быть Бог, пока ты его не показала. Он есть величие всех звезд и душа одной девушки».

А потом за ним явились люди и арестовали как дезертира. Они сказали: «Храбрецы умирают, а ты прячешься у шлюхи». Юноша пришел в ярость и набросился на них с кулаками. Но силы были не равны; они убили его и унесли тело с собой.

Девушка так и осталась стоять на садовой тропинке, среди зеленых насаждений. Снова и снова воздымала она руки к небесам и тамошним народам и кричала им: «Плачьте, плачьте со мной, вы, люди! Они забрали моего друга». Но сама она не плакала. Просто стояла, переводя взгляд со звезды на звезду, крайне удивленная смертью, и близкое присутствие друга наполняло ее великим ужасом, к коему примешивалась необъяснимая радость.


* * *

Бог посеял семя. И оно не обманет ожиданий.

Пусть даже осенью листья вянут.

Земля стала полем боя, а города — грудами руин. Все мужчины сражались: ни один не работал. Солдаты были голодными и обессилевшими, но все равно продолжали сражаться. Повсюду, непогребенными, валялись трупы женщин и детей, и все равно рождались младенцы. Чума пожирала народы; земля обезумела.

Война становилась все ожесточеннее и ожесточеннее, и ни одной из сторон не удавалось одержать верх. Начались народные бунты и общественные беспорядки. И все равно во всех землях находились мужчины мира, работавшие против войны, и женщины мира, не желавшие рожать сыновей лишь для того, чтобы те затем гибли в этой мясорубке. Солдаты стали общаться с врагами и дружили с ними между сражениями, хотя по приказу командования снова бросались в бой — убивать. Каждый говорил себе: «Война — это Ад, в котором нет ничего хорошего». Но соседу он говорил: «Мы страдаем за правое дело». И так война уничтожала все вокруг, и зло распространялось по всей земле.

Была на поле боя одна женщина, ухаживавшая за ранеными. Нещадно палило солнце, а запасы воды уже кончились. Раненые начали бредить, но ничего нельзя было с этим поделать. Женщина хлопотала над каждым, но все это время из головы у нее никак не шла одна мысль: «Почему мужчины готовы столько терпеть войну, но ни на что не отваживаются ради мира?»

Огромная масса людей бежала в их сторону, гонимая врагом, убивавшим всех, кого удавалось настичь. Женщина смотрела на них с сочувствием, но остановить не могла. Яростная толпа пронеслась мимо, оставив ее с новыми павшими. Но спустя какое-то время, ведя пленных, вернулись враги. Они хотели схватить ее, но ее обуял гнев столь благородный, столь священный, что они не посмели. Она вскричала: «Друзья, вы же все ненавидите войну, почему вы должны сражаться? Уж не сошли ли вы с ума — ведь можете любить, а вы все равно убиваете? Или вы трусы, раз не осмеливаетесь побросать ваше оружие? Весь земной шар хочет мира, и весь земной шар боится. Посмотрите на это поле брани, ваших рук дело! Что, довольны? Да вы же ненавидите это занятие, да, ненавидите, потому что вы люди, а не волки! У всех вас есть жены, и матери, и любимые, да и дети вам верят. Как можете вы убивать под чистым июньским небом? О, мы все сейчас не видим Бога, и потому нет в нас радости. Но Бог по-прежнему живет в каждом, кто любит; он — в сердце каждого. Бросьте ваше оружие, бросьте! Уж лучше умереть, чем убивать. Уж лучше умереть людьми мира, чем жить воюя. Если вы так поступите, то и другие последуют вашему примеру, а за ними, глядишь, и все остальные, и война закончится».

Вокруг нее уже собралась толпа, и каждый знал, что она говорит правду; так как в душе каждого ее голосу отвечал другой голос, в каждом говорил Бог. Гул одобрения поднялся в толпе, и все принялись бросать оружие, и началось всеобщее веселье. И тогда женщина предложила им разойтись по деревням и селам, призывая к миру. И сказала она: «Большинство из вас будут убиты, но это — во имя мира».

Внезапно их атаковал неприятель, и они позволили себя одолеть. Большинство были быстро уничтожены, но умерли, превознося мир. Враги были так потрясены этим, что вскоре перестали убивать и, тоже побросав оружие, стали людьми мира.

Все это смешанное сонмище разбрелось по округе, убеждая людей прекратить войну. Многие были преданы мученической смерти, но они умирали в радости. И люди были готовы слушать, а потому речи эти стали распространяться. Наконец было достигнуто соглашение, что в определенный день вся война прекратится, все оружие будет собрано вместе и уничтожено. И в этот день это было сделано. Каждый дал обет, держа руку того, кто прежде был ему врагом. Все армии разошлись по домам, и был там праздник.

Затем мужчины начали снова отстраивать то, что было разрушено, и пускать в ход великие мирные предприятия. Повсюду, где прошла война, по-прежнему были невзгоды и страдания, но появилась и надежда. Люди, как и раньше, ссорились и пытались захватить все, что находилось в пределах их досягаемости, но пробудился и новый дух. Сердца людей очистились для начала новой эры — эры познания Бога, эры радости.

Женщина вернулась в свою деревню и обустроила для себя там дом. Она выращивала зелень для продажи и держала домашнюю птицу. Каждую неделю, с полной корзиной, она ходила на рынок. Соседские дети любили ее и называли уменьшительными именами. И часто по ночам она ходила в сад смотреть на звезды и расспрашивать их о своем погибшем друге. Зная все о звездах, она называла их самыми причудливыми именами и научилась слушать музыку, которая есть песнь всех этих звезд. И она познала своего друга, который оказался Богом. Затем, когда радость вернулась в этот мир, она умерла.


Бог посеял семя, и вырос цветок.

Свят Господь, и мир Его цветок.




Олаф СтэплдонДорога в медпункт


В Бельгии, в два часа ночи, водитель санитарной машины вылез из-за баранки и широко зевнул. Дождь шел не переставая уже целые сутки, и кругом было очень влажно. Но вот наконец западный ветер начал победоносно преследовать тучи, наслаивая их хаотичные компании одну на другую. Внезапно засветила луна. Белые разрушенные дома с одной стороны улицы, жмущиеся, словно овцы, друг к дружке, смотрели в направлении востока и осветительных снарядов. Темные разрушенные дома с противоположной стороны вырисовывались на фоне неба силуэтами разбитых стен и балок. Какое-то время водитель просто стоял наблюдая: он начал вздыхать, но успешно перевел вздох в новый зевок и вернулся к машине, чтобы подготовить ее для приема двух лежачих больных. Затем он пересек то, что когда-то было детской площадкой, направляясь к медпункту, некогда — школьному подвалу. До чего же медленно сегодня выносят раненых! Он осмотрел новую дыру, образовавшуюся там, где снаряд прошел через здание. Постоял рядом с грудой обломков, глядя на луну. Прямо над головой проплывало тяжелое белое, вертикального развития, облако. Он смотрел вверх, на его края, словно стоял у подножия некой нелепой воздушной пизанской башни, бесконечно долго падающей на него через явно столь же глубокое, что и вселенная, небо. Луна взирала на него взглядом столь выразительным, будто отчаянно пыталась сообщить какую-то хорошую новость. На миг он замер, очарованный этой внезапной красотой, но потом опомнился и адресовал луне сдержанный зевок.

Вынесли раненых; стонущего и безмолвного; лицо первого было искажено судорогой и наполовину прикрыто пледами, лицо второго — полностью замотано белыми бинтами. Носилки быстро поместили в салон, водитель и санитар-носильщик заняли свои места, и старенький автобус потащился по улице.

Стоны первого прекращались, лишь когда автомобиль, угодив на очередной ухаб, превращал их в крики. Второй лежал тихо. «Тыловая крыса, вот я кто, — размышлял водитель. — Что еще должны обо мне думать эти парни?» Стонущий был старым священником, для которого война являлась неуместной, последней главой к жизни, состоявшей из сбора урожая и воспроизведения потомства. Она была нелогичной, но он не жаловался. Не будучи человеком отважным, он никогда не уклонялся от того, чего от него ожидали. Теперь он лежал, погруженный в свою боль, и молил о конце поездки, или же о том, чтобы затеряться среди абсурдных видений посевных полей, скота и разрывающихся снарядов, но снова и снова обнаруживал себя в огненной печи страданий. Второй лежал тихо; никто не знал, где витает его душа, над землей или же высоко в небе. «До чего же скверная это игра! — думал водитель. — Почему я давным-давно не записался на службу?» Он не исповедовал антивоенные принципы и питал отвращение к тем, кто заявляли, что они пацифисты. Война, возможно, была ужасной ошибкой, но его друзья-солдаты в Галлиполи и Фландерсе умирали с честью. Многие отличались на полях сражений. Уж лучше совершить ошибку и страдать вместе с соратниками, чем быть хлыщом-одиночкой. Для него война не являлась научной ненавистью; это была любовь, сошедшая с ума. Англия нуждалась в нем, и Англия представлялась чем-то гораздо более близким, чем Бог. К тому же, кто сказал, что воевать — неправильно? Самое лучшее достигается в сражениях, да и Бог победил Сатану. Будь Бог пацифистом, они б имели сейчас Потерянный Рай!

Так размышлял шофер, ведя машину по залитым лунным светом широким улицам. У госпиталя автомобиль разгрузили, и на его глазах раненых занесли внутрь, где они присоединились к десяткам таких же, как они сами.

Теперь, в первых лучах зари, водитель спешил обратно. На востоке сверкало розовато-красное зарево, словно никакого зла никогда и не выходило из того квартала, словно ненависти никогда и не было в этом мире. В этот волшебный край он и ехал, переполняемый утренней радостью. Но приятный вид окрестностей не поколебал его решимости. Несомненно, несомненно, он должен записаться на службу и отдать жизнь вместе с друзьями. Красный Крест — крест недостаточно тяжелый для такого, как он. Заря поглотило то, что оставалось от ночи, и теперь все небо было в огне. Он должен стать солдатом, должен. Кто он такой, чтобы судить, когда столько более достойных мужчин без колебаний уходят на войну? Его квакеры-родители, конечно, сильно огорчатся, но он просто обязан это сделать. Ему и самому было нерадостно от мысли о родительской печали. В конце концов, война — действительно отвратительная штука. Фактически, его решимость уже начинала превращаться в разочарованность. Некий тайный голос говорил: «Ты будешь сражаться только потому, что тебе стыдно не сражаться. Ты будешь сражаться за свой собственный душевный покой, не за победу, не за правое дело. Тебе не обрести даже того душевного покоя, который ты ищешь». Ослепительное солнце выглянуло из-за восточной облачной гряды, и деревья, поля, сверкающий канал, казалось, вдруг засмеялись, столь яркими они внезапно стали. «О Боже, вот это мир!» — громко воскликнул водитель, прогрохотав мимо. Солнце и сельский ландшафт, вне всякого сомнения, вторили тайному голосу, которым он позволил себе их озаботить.

Он слышал, как кто-то говорил, что, точно так же, как частное убийство вышло из моды, так когда-нибудь выйдет из моды и война, и что эта Война есть всего лишь красный рассвет новой эпохи, в которой на многие потемки прольется свет. Безусловно, раз уж Мир и Добрая Воля не могут быть сегодняшней идеей, они могут стать идеей завтрашней. Горе тем, кто, имея хоть самое слабое подозрение об этой великой завтрашней идее, изменяют ей ради самых высоких сегодняшних идеалов. Судьба пожелала, чтобы он мельком увидел этот рассвет раньше его сражающихся друзей: горе ему, если он закроет глаза.

По возвращении он не выглядел счастливым, довольным или хотя бы позитивно настроенным, но был абсолютно уверен в том, что сражаться не станет. Его новая мировоззренческая концепция (которая, впрочем, отнюдь не нова) была крайне смутной, но все же то была концепция, и ей следовало хранить верность. Возможно, в конечном счете он совершал ошибку, но ошибку благородную. Он не должен отступать от этого видения, пусть даже и с риском для жизни собственной души.

Водитель загнал машину на место, проковылял в лагерь, вытащил из постели лучшего врага, убедил щенка облизать заспанное лицо повара и приступил к утреннему туалету. Снова и снова заходил он на эту целину сомнения, и с каждым разом концепция прояснялась для него все больше и больше.

И разве он такой один?



Олаф СтэплдонСтарик в Новом мире


В 1943 году Артур Кёстлер попросил Стэплдона написать что-нибудь для планируемой им к выпуску антологии утопической прозы. «Старик в новом мире» привел Кёстлера в полный восторг, но прочие представленные на рассмотрение работы надежд не оправдали, и, решив, что мировая война стерилизовала утопическое воображение, он отказался от проекта. История Стэплдона, встроенная в мировой порядок конца двадцатого века, — это его самая обезоруживающая вылазка в утопизм. Его верность утопическим идеалам отчетливо проявлялась в нескольких его книгах 1930-х годов, включая «Пробудившийся мир» (1934) и «Новую надежду для Британии» (1939); отчетливыми, хотя и темными, полосами утопизма испещрена вся его художественная проза, особенно «Последние и первые люди», «Странный Джон», «Создатель звезд», «Темнота и свет». Но «Старик» дает снисходительное, искаженно-комическое представление об утопии, чего нет ни в одном другом беллетристическом произведении Стэплдона, и поднимает увлекательные вопросы о различиях между теми, кто борется за построение утопического общества, и теми, кто уже живет в утопии. Эти две стороны, поданые здесь в виде диалога между старым коммунистом и молодым летчиком, Стэплдон часто называл в своих сочинениях перспективами революционного и святого. Собственную точку зрения автора на утопию определить не так-то и просто. Он вкладывает частичку себя как в революционный, так и в святой голос, но космический скептицизм речи Шута является отличительной чертой той мировоззренческой концепции, к которой Стэплдон возвращался раз за разом на протяжении всей своей жизни. В конечном счете рассказ был опубликован в 1944 году в виде небольшой брошюры международного ПЕН-клуба — всемирной ассоциации писателей.



Старику чрезвычайно польстило внимание правительства, выславшего за ним в Нортумберленд специальный самолет, который должен был доставить его на великое празднование в Лондон. Родившемуся во время Первой мировой войны, сейчас ему было уже под девяносто, хотя он и сохранял еще, как ему хотелось верить, поразительно ясный ум. Сегодня ему предстояло занять свое место среди почтенной, но неуклонно редеющей группы Отцов революции. Торжества проходили по случаю Процессии народов, которую организовывали каждый год в каком-нибудь избранном городе мира в ознаменование учреждения Нового мирового порядка, установленного тридцать лет тому назад и спустя двадцать три года после окончания Второй мировой войны. На сей раз новый характер празднику и его завершающей церемонии должно было придать специальное обращение к молодежи, так как сегодня человечество отмечало также «Двадцать пятую годовщину Первого поколения Нового мира», молодых людей, родившихся спустя пять лет после окончания мировой революции, когда уже начала действовать Новая образовательная политика. По счастью, именно Лондону выпала честь принимать гостей великого празднества в этот особый год. Британская столица безусловно заслужила данную привилегию, так как подсократившееся население Британии добилось значительного улучшения своего благосостояния, взяв курс на заботу о молодом поколении и его образование.

Когда небольшой двухместный самолет, легкий и маневренный, беспечно приземлился на лужайку, старик сунул в карман книжку, вышел из дому и забрался на пассажирское сидение, приветствовав молодого пилота. Самолет вертикально поднялся над деревьями, а затем плавно заскользил вперед, складывая лопасти винта и убирая их в фюзеляж. Знакомый ландшафт разгладился в зыбучий зеленовато-коричневый лоскутный ковер.

Старик с удовлетворением обнаружил, что урчащий звук современного малошумного самолета практически не препятствует беседе. Легкий разговор ни о чем вскоре установил дружеские отношения с его спутником, но пропасть между пожилым революционером и этим молодым продуктом Революции неизбежно сохранилась. Сложность была обусловлена не только годами. Сама духовная структура стариков и новой молодежи характеризовалась неким неуловимым различием, различием столь глубоким и чреватым столь серьезными последствиями, что у человека старшего поколения могло сложиться впечатление: в основе этих молодых умов лежит иная, нежели его собственная, биохимическая структура. Конечно, они всегда были уважительны и даже дружелюбны — в наносной манере, но, казалось, постоянно от чего-то удерживались. «Словно потакают ребенку, который появился на свет недоношенным и никогда уже по-настоящему не повзрослеет», — подумалось старику. Когда же они давали волю своим чувствам, что случалось нечасто, то несли поразительный вздор. В связи с чем вставал вопрос: насколько вообще целесообразной была эта Новая образовательная политика? Но насколько тогда целесообразна сама эта современная Англия? Или весь Новый мир? В чем-то он, конечно, великолепен, но слишком много странных новых ценностей витает в воздухе. Старик относился к ним с подозрением. Что ж, возможно, то зрелище, свидетелем которого ему предстоит стать, прольет какой-то свет на этот вопрос. Прошел слух, что на церемонии будут представлены потрясающие нововведения, призванные показать, что новый и относительно молодой президент Всемирной федерации и многие его коллеги одобряют те получившие широкое распространение изменения, что происходят сейчас в жизни человечества, и намерены им благоприятствовать.

Втайне старик рассматривал эту вылазку в Лондон как нечто большее, нежели приятную увеселительную прогулку за счет правительства. Это была инспекционная миссия. Он являлся эмиссаром из прошлого, получившим предписание оценить достижения настоящего. Ему предстояло определить: с максимальной ли пользой те поколения, что пребывают сейчас во цвете лет, используют ту великую возможность, которую завоевали для них, после десятилетий кульминации и героической борьбы, предыдущие поколения?

Он решил начать свое расследование с молодого летчика.

— Как это, должно быть, чудесно — быть молодым в эти времена процветания, — сказал он, — когда все хлопоты и тревоги уже позади.

Молодой человек бросил на него быстрый взгляд и рассмеялся. Придя в некоторое замешательство, старик задумался: а осознает ли вообще эта новая молодежь, воспитанная с такой нежностью и на основе научного подхода, какой была та варварская дореволюционная эпоха? Парню определенно следовало преподать этот суровый урок, судя по всему, пропущенный им в детстве.

— Теперь уже, — заметил старик, — никто не живет в страхе войны, тирании или голодной смерти; того, что ты будешь гнить и разлагаться и ничего не сможешь с этим поделать, или что тебя заставят работать до тех пор, пока ты не умрешь, изнуренный и обессиленный. Мировой стандарт жизни высок, и даже отсталые народы уже приближаются к общему уровню. Все, полагаю, живут довольно-таки насыщенной и приносящей удовлетворение жизнью. Когда вы, молодежь, встанете у руля, серьезных проблем уже не будет, так что вам останется лишь поправлять то, что нуждается в улучшении. Что еще можно желать?

Молодой человек ответил после долгой паузы.

— Новые времена, новые идеи, новые проблемы, — сказал он.

И вновь наступила пауза, нарушенная уже пожилым.

— Естественно, когда внутриатомная энергия начнет широко использоваться в коммерческих целях, мы окажемся в самой гуще новой промышленной революции, но…

— Я об этом не думал, — сказал летчик, — хотя, при правильном использовании, через пару лет внутриатомная энергия наверняка изменит наше существование самым невероятным образом. Возникнут новые практические навыки, новые социальные группы, совершенно новая структура экономической жизни. Мы согреем Арктику, охладим тропики, придадим новый вид континентам, зальем водой пустыни, и у каждого появится личный ракетоплан для путешествий на значительные расстояния. В самом скором времени мы уже будем исследовать планеты. Но даже при столь грандиозных экономических изменениях мы сможем обойтись без великих потрясений, если…

— … если социальная дисциплина будет поддерживаться на должном уровне, — закончил за него собеседник.

— О, конечно же будет. Это не проблема. Сегодня опасность заключается скорее в том, что крайне удачная всемирная идеология столь беспощадно подавляет наш разум, что вскоре мы растеряем всю силу радикальной самобытности, самобытности, не входящей в общую систему культуры. Если это случится, мы окажемся не в состоянии справляться с обстоятельствами, которые требуют радикальных инноваций. Внутриатомная энергия вполне может оказаться среди этих обстоятельств. Новые достижения психологии обучения безусловно входят в их число. В ваши дни требовались дисциплина и единство, тогда как сегодня — разнообразие, оригинальность и полное выражение. Тогда было жизненно необходимо научить людей чувствовать общность и жить ею, отказываться от всего ради борьбы за нее. Но это сражение было выиграно. Теперь мы должны поощрять индивидуальность, помогать ей развиваться, раскрываться, проявляться в как можно большем количестве новых форм. Наши руководители, похоже, не осознают, насколько это важно. Их мышление осталось на уровне старого полупервобытного дореволюционного человека.

— Я и сам такой, согласен, — вставил старик.

Молодой человек рассмеялся.

— Разумеется, находились и такие, которые опережали свое время. Но большинство все же были полудикарями, рассудок которых с самого их рождения искажали и деформировали невежественные, извращенные родители и учителя, враждебная экономическая среда и культура, поощрявшая своекорыстие и карьеризм.

— Выражений вы не подбираете, — хохотнул старик, — но все сказанное вами — правда.

— Дело в том, — продолжал летчик, — что люди могут гораздо сильнее отличаться друг от друга, чем человекообразные животные, и в то же время — гораздо лучше понимать и обогащать друг друга. В общем-то, практически все постреволюционные человеческие существа превосходят в этом отношении, в силу своей большей сознательности, людей дореволюционных. События дореволюционного периода многих заставляли более глубоко постигать самих себя и свой мир, и Новая образовательная политика очень сильно помогла в этом плане молодежи. Но между нашей образовательной системой и устаревшей попыткой нашего правительства держать нас всех в узде имеется ужасное противоречие. Все это выглядит как-то глупо, ребячливо. Сегодня никто не хочет быть антисоциальным, так зачем их дисциплинировать? В прежние времена экономическая система вынуждала людей быть эгоистичными и антисоциальными, но система нынешняя ни к чему такому не подталкивает. Как мне представляется, сегодня своекорыстие возможно разве что в виде эгоистичного соперничества в системе социального обеспечения.

— В общем и целом — все верно, — сказал старик, — но мы должны помнить основы человеческой природы. В сущности, мы все еще заботящиеся лишь о себе и своих интересах животные, и общество вынуждено уравновешивать наш закоснелый индивидуализм строжайшей дисциплиной. В конце концов, общность подразумевает некоторое сдерживание стремлений к безудержному самовыражению. Об этом забывать не следует.

— Да мы и не забываем, но сообщество, настоящее сообщество людей, сознающих как свои достоинства и недостатки, так и слабые и сильные стороны окружающих, подразумевает также и реальные различия, иначе это будет уже муравейник. И для реальных индивидов дисциплина должна самодисциплиной, не то она разрушит саму себя. И потом, Новая образовательная политика замышлялась для того, чтобы вывести новый вид человека — не извращенного, обладающего собственной индивидуальностью и все такое. Она уже многого добилась, но когда будут усовершенствованы новые методы психосинтеза и телепатического воздействия, зайдет еще дальше. Возможно, ее достижения будут даже большими, чем те, на которые вы сейчас рассчитываете. Возможно, ее успех вызовет необходимость новых общественных принципов, новой революции. В ваши дни, полагаю, жизненно важными вопросами были вопросы экономические, теперь же — психологические.

Наступила тишина, нарушаемая лишь приглушенным урчанием самолета и звуком воздушных потоков. Далеко внизу и чуть левее серебристой змейкой струились воды Тайна. Сквозь чистую атмосферу новой, не задымленной Англии можно было рассмотреть города и доки, имевшие очертания столь же резкие, что и макет, стоящий на расстоянии вытянутой руки.

Гибкий ум старика всегда был открыт для новых идей, чем он втайне гордился, и молодой собеседник дал ему нечто такое, что заслуживало серьезного осмысления. В полном молчании старик долго обдумывал услышанное, пока самолет, плавно скользя вперед, оставлял позади одно графство за другим. Наконец он пришел к убеждению, что эти новомодные идеи на самом деле крайне опасны. Пареньку следовало указать на это.

— Вы, молодые, столь счастливы в вашем мире, — сказал он, — что, вероятно, не осознаете, насколько тонка облицовка цивилизации, как легко она снова может разрушиться, если не оберегать ее крайне ревностно и заботливо.

— Мы полагаем, что ваше поколение было столь несчастливо в годы вашей молодости, что вы даже представить себе не можете, сколь многообещающие произошли изменения. Старик тяжело вздохнул и сказал:

— Если позволите, я оживлю для вас прошлое.

— Давайте! — согласился юноша. — Те башни, что виднеются внизу, это еще только Рипон. Времени у нас предостаточно.

Старый революционер начал свою лекцию:

— Главным результатом Первой мировой войны стала новая Россия, первое за все время существования человечества государство, задуманное и регулируемое для благосостояния обычных людей. Уже одни только дисциплина и смелое планирование могли породить ту великую революцию и защитить ее от финансистов как Старого, так и Нового Света. В годы моей ранней молодости, между Первой и Второй мировыми войнами, русские терпеливо и решительно выстраивали свое новое Общество, да и в других странах люди повсеместно, пусть и слепо, цеплялись на самые разнообразные маломальские свободы — свободу покупать и продавать, свободу взбираться на плечи своих же товарищей за счет власти денег, свободу пропагандировать ложь, глупость и ненависть, свободу национальных суверенных государств от всяческих попыток установления всемирного порядка, свободу каждого отдельного человека разрушать себя, бесцельно растрачиваясь по мелочам при наличии денег и склонности к саморазрушению. Все это вы и сами знаете из исторических книг, но, возможно, вы не осознаете другого: каково это было — быть молодым в то время. Вам никогда не ощутить воздействия смертоносного мира на молодые, энергичные умы, не испытать, каково это — остаться без работы, не оказаться посреди той вонючей, смрадной, ядовитой мглы, что проникала в наши сердца и уничтожала нашу человечность.

— Честь и хвала русским, столь блистательно разрушившим чары, и вам с вашими товарищами-революционерами, сражавшимся против этого пагубного влияния. Но… так уж вышло, что к нам обстоятельства были более благосклонны. Мы не отравлены. И поэтому…

Старик, похоже, уже и забыл о том, что намеревался лишь ознакомить своего спутника с историей, а не читать ему проповеди.

— Информация о России, — перебил он молодого пилота, — постепенно распространялась. Вместе с углубляющейся нищетой приходило все более и более твердое убеждение в том, что всего этого разброда фактически можно было избежать. По крайней мере, Россия знала, как с ним справиться. И когда в конечном счете разразилась Вторая мировая война, люди сказали, что после этой войны уж точно наступит новая эра. Стремление к более гуманному порядку, стремление к свету проявилось сильнее, чем когда-либо прежде.

Старик на какое-то время впал в задумчивость, из которой его вырвали слова пилота:

— Стремление к свету! Да, оно действительно усиливалось, становилось все более и более ощутимым. Ну и дальше? — Казалось, он подбадривает ребенка, не до конца рассказавшего домашнее задание.

— Что было дальше, — сказал старик, — вы знаете не хуже меня. Мы выиграли войну — и лишились мира и спокойствия. Но о чем вы, молодежь, похоже, забыли — и в этом мне видится опасность! — так это о том, почему мы лишились мира и спокойствия. Мы лишились их потому, что во всем отказались от многообещающей дисциплины военного времени. Господи! Как сейчас помню, сколь безумные надежды мы связывали с этим миром! Что больше никогда к власти не придут бандиты! Что больше никогда миром не будут править деньги, во все внося разлад и беспорядок! Что повсюду, во всех без исключения странах, начнет применяться Атлантическая хартия! Люди действительно верили в то, что бремя старой системы можно будет сбросить так просто! К сожалению, они забыли, что все зависит от американцев, что эти бывшие первые поселенцы все еще живут в девятнадцатом веке. Американские толстосумы вполне были в состоянии поддержать наших нетвердо стоящих на ногах капиталистов-правителей и предотвратить нашу революцию.

— И однако же на первых порах, — заметил молодой человек, — американцы буквально завалили Европу продуктами и товарами, не рассчитывая на их оплату. Благородный поступок, не так ли?

— Разумеется, — согласился старик. — Но только если не принимать во внимание, что американские воротилы, крупные бизнесмены, вернувшие себе прежнее влияние после заката политики Нового курса, использовали всю мощь этих кладовых и складов для того, чтобы поставить целые толпы своих людей во главе служб, занимающихся организацией общественных работ для безработных по всей Европе. Эти «освобожденные» американцы обустраивались здесь в качестве своего рода аристократии — большей частью доброжелательной, но темной, глубоко невежественной. Во имя свободы и милосердия они установили деспотизм, по своей жесткости почти сравнимый с гитлеровским! Пилот рассмеялся.

— И вы еще утверждаете, что причина всех бед кроется в отсутствии общественной дисциплины!

— Мой дорогой мальчик, — воскликнул старый революционер, — я выступаю за согласованную дисциплину под надзором всего общества во избежание порядков, принудительно введенных его, этого общества, частями. Что, согласитесь, совершенно разные вещи! Да вы только представьте себе, что случилось потом: американские боссы испугались до смерти, когда побежденные немцы перешли от нацизма к коммунизму, а итальянцы и большинство прочих европейских наций последовали их примеру. Дабы во что бы то ни стало остановить коммунизм, янки пришлось использовать всю мощь, все запасы своих продуктовых хранилищ. Неистово, из всех сил они проповедовали свою драгоценную, но уже отжившую свое либеральную демократию. Индивидуальная инициатива, частное предпринимательство, свобода мысли и прочие старые слоганы звучали по всей Европе, и ни одна живая душа в них не верила. Но в них верили сами американцы, которых их боссы убедили в том, что их миссия вести человечество в рай. Будучи божьими созданиями, они должны были исполнить свое предназначение. Старая, старая история! Конечно, многие американцы, должно быть, знали что все это — лицемерие, но в отношении широких слоев американского общества такой подход всегда срабатывал, так что они поддержали своих боссов, вследствие чего работа по спасению Европы в конце концов превратилась в обычное коммерческое предприятие. Вместо того чтобы снова поднять европейскую промышленность на ноги, американские заправилы ослабили ее настолько, чтобы она оказалась уже не в состоянии конкурировать с их собственной, и они смогли взять Европу под жесткий контроль, и все — из-за коммунизма.

— Все верно, — вздохнул молодой человек, — все верно. Но к чему вы ведете? Мы все знаем, что случилось. Америка, в которой, кстати, вскоре господствовали уже не финансисты, а новый правящий класс квалифицированных менеджеров и специалистов, вступила в конфликт с Россией, где правил все тот же класс, уже, впрочем, изменивший свою идеологию. Между этими двумя правящими кликами разгорелось соперничество за контроль над Европой, а также над Японией и Китаем. Американские боссы стремились к всемирной торговой империи, тогда как лидеры России были решительно настроены сразу же после возмещения убытков, причиненных войной их стране, вернуться к первоначальной политике раздувания глобальной коммунистической революции. Очень скоро, конечно же, до них дошло, что американские боссы собираются контролировать всю планету, поэтому они начали потихоньку сворачивать свои колоссальные восстановительные работы, перейдя от них к перевооружению. Тем же, разумеется, занимались и американцы. Но я по-прежнему не улавливаю ход вашей мысли…


— А вы подумайте, что все это означало с точки зрения средств к существованию, — сказал старик. — Подумайте обо всех тех социальных напастях, через которые пришлось пройти нам, в Британии, главной из которых была неизбежность войны. После Второй мировой войны в Британии сначала была предпринята отважная попытка выработать новое социальное устройство — с безопасностью, здоровьем, образованием и досугом для каждого гражданина. Но, естественно, вскоре все это было уничтожено нашими денежными кругами при помощи их старших американских братьев. Наши финансовые магнаты энергично пропагандировали «свободу», отмену введенных на период военного времени ограничений в отношении частного предпринимательства, возврат к добрым старым временам и тому подобное. Вместо того чтобы позволить правительству реорганизовать всю нашу систему производства и облегчить условия жизни, взяв курс на бережливость и в то же время доступное для всех здравоохранение, они попросту закрыли заводы, оставив без работы миллионы трудящихся. Повсюду, в любой части страны, можно было увидеть заминированные фабрики, заброшенные шахты, улицы полуразвалившихся домов, запущенные, лежащие в руинах города. Некоторые населенные пункты совершенно опустели. Те, что еще функционировали, были населены немногочисленными одетыми в лохмотья, больными, по большей части — среднего возраста, людьми, уже ни на что не надеющимися. Некоторые мальчики и девочки, которым приходилось жить среди этого преобладания взрослых, выглядели гораздо старше своих лет, суровыми и мрачными. Мы все ощущали себя не иначе как крысами, не имеющими возможности покинуть идущий ко дну корабль — как сейчас помню это тошнотворное чувство! Изо дня в день мы просыпались с осознанием того, что угодили в ловушку, так что проповедовать революцию — будь то для стариков или же для молодежи — было все равно что призывать человека, по самую шею увязшего в трясине, подняться на гору для того, чтобы полюбоваться рассветом. Система социального обеспечения распалась, свирепствовали болезни, рождаемость упала до предельно низкого уровня. Люди убивали своих детей — из жалости, а затем убивали себя. Британцы едва ли замечали распад собственной империи, так как у каждого имелись свои заботы, гораздо более серьезные. На земле царил ад, если такое вообще возможно. Всеобщее отчаяние разлагало наш моральный дух. Слишком часто надежды вспыхивали с новой силой и разбивались на части. Слишком часто земля обетованная возникала, казалось бы, совсем близко — но лишь для того, чтобы тут же исчезнуть. Стремление к свету всегда было слабым и неустойчивым, но тут оно и вовсе зачахло, словно молодое растение, над которым пронеслась слишком суровая вьюга. Падал и уровень личных отношений. В своих обычных контактах друг с другом люди становились менее ответственными и более бессердечными, менее добрыми и более злопамятными. От одного только воспоминания об этом меня бросает в холодный пот ужаса.

— И что дальше? — спросил пилот с легкой улыбкой.

— Дальше? Да вы и сами знаете. Ко всему этому добавился страх ожидаемой Мировой войны. А стратосферные ракетопланы и ядерные бомбы сулили нечто гораздо более скверное, чем прошлая война.

— Однако же, — прервал его молодой человек, — Третьей мировой войны так и не случилось. Почему? Вы забываете кое-что крайне важное. Вы забываете, что, когда обе стороны уже объявили мобилизацию, и война могла начаться в любую минуту, произошло нечто такое, что едва ли могло произойти в любой другой период истории. Как вы помните, правительственная пропаганда войны так и не стала популярной ни с одной из сторон, и в решающий момент — опять же с обеих сторон — народ решительно выступил против войны и социального роботизма. Кто был за это ответственен? Ну как же — новые «агностические мистики», разумеется. Они начали всемирную забастовку в Америке и России. Пару десятилетий назад пацифисты уже пытались остановить войну народными протестами, но потерпели полнейшую неудачу, так как условия еще не были подходящими. Однако новой группе, в которую входили не пацифисты в узком смысле этого слова, но социальные революционеры, движимые неким религиозным мотивом, условия благоприятствовали, и потому она своего добилась. Вероятно, вы слышали эту историю: готовые умереть за новую надежду, они все побросали свои инструменты, отказавшись подчиняться приказам. Должно быть, тысячи угодили за решетку, сотни были убиты. Но вскоре правительства самых разных стран обнаружили, что к мятежу присоединились и их вооруженные силы. Затем случилась Американская революция, большие перемены произошли в России. Движущей силой протестного движения — что вам, несомненно, известно — стало странное объединение летчиков, квалифицированных рабочих и… агностических мистиков. Вам едва ли знакомы эти современные святые, но именно они подняли людей на восстание и не давали ему угаснуть. Вы, конечно, помните, что где-то в глубине людских умов давно уже, многими десятилетиями, зрели перемены. Этот сдвиг, если можно так выразиться, произошел еще в годы Первой мировой войны, устойчиво прогрессировал в период между войнами, но отчетливо проявился лишь после Второй мировой войны. Нарыв назревал и прорвался у молодых бойцов, сражавшихся в этой войне, в особенности у летчиков, а также у всех угнетенных народов Европы, в оккупированных частях России и Китая, чуть позднее — и в проседающей от тяжкого бремени проблем Британии. Две очень непохожие группы, бойцы и сломленные, вновь открыли для себя силу товарищества, как русские во время из первой революции. Но на сей раз эта сила была открыта с гораздо более глубоким осознанием ее значения — столь многое произошло с момента того, предыдущего пробуждения. Она сей раз эта сила развилась в очищенное и прояснившееся стремление к свету, как вы сами это назвали; стремление к более гуманному образу жизни, рациональному уму, уважающему интересы всех и каждого цивилизованному обществу и творческому подходу во всех областях человеческой деятельности.

— В принципе — ничего нового, — заметил старик.

— О нет, кое-что новое там все же присутствовало, — сказал молодой летчик. — Этим новым была духовная любовь к подобному образу жизни как абсолютное благо, а не просто как средство достижения социального процветания. К тому же любовь эта была в некотором роде мистической, потому что хотя эти люди и не связывали себя обещанием верить в конечную реальность, а в большинстве своем и вовсе не имели отношения ни к какой организованной религии, они с полной уверенностью чувствовал^ что каким-то образом, который они не могли определить на уровне интеллекта, борьба за свет как раз таки и является истинным смыслом и целью всего сознательного существования. И поддерживая себя в жестком режиме подготовки к этой борьбе, они обнаружили — выражаясь их же словами — «мир, превосходящий всяческое понимание». Это почтительно агностическое, хотя и глубоко мистическое ощущение, разрушающее иллюзии и распространяющееся, словно огонь, от сердца к сердцу, быстро стало новой психологической установкой.

Беспокойно ерзавший на своем сиденье старик решил-таки оспорить услышанное.

— Минутку, минутку! К чему вы клоните? Это мистическое ощущение, как вы его называете, было всего лишь субъективной стороной объективного давления обстоятельств, которое и дало людям понять, что они должны сплотиться или погибнуть. Разумеется, я знаю, что ваши мистики, в большинстве своем, сделали верный выбор, встав на сторону будущих победителей, знаю, что они создали обнадеживающую, хотя и сомнительную идеологию, придали революции новый мощнейший импульс, но…

— Они играли ведущую роль в подготовке Американской революции, — сказал пилот, — что и предотвратило войну.

— О, да, — согласился старик. — И все же…

— А также инспирировали перемены в России, которые едва не привели ко второй Русской революции. Благодаря им Россия стала цитаделью нового агностико-мистического коммунизма, та самая Россия, которая была оплотом и предыдущей разновидности коммунизма.

— Постойте! — воскликнул старик. — Пусть русские и увлекались, хотя не так уж и сильно, мистицизмом, в новом мировом порядке не было практически ничего мистического. Эти десять лет революций привели к образованию отвечающей здравому смыслу всемирной федерации социалистических государств, которая никоим образом не является чем-то напыщенным или же высокопарным.

— Вы правы, — сказал молодой человек. — Дело в том, что, если новый мощнейший импульс этой мировой революции придали агностические мистики, то собственно созданием нового порядка занимались уже профессиональные революционеры. Их работа состояла в том, чтобы успешно завершить большие экономические и социальные преобразования и обеспечить безопасность установленного режима, поэтому они сосредоточились, что мне представляется вполне разумным, на самодисциплине для своих многочисленных сторонников и предписанной дисциплине для оппонентов. Но когда новый порядок был уже твердо установлен, потребовалось нечто иное, но ваши старые воины революции, — молодой пилот улыбнулся спутнику, словно извиняясь, — этого так и не осознали. Всю мощь нового религиозного чувства, благодаря которому народ и поднялся на революцию, вы использовали лишь на словах. Для вас оно являлось лишь ободряющей порцией рома, придающей простым людям хмельной смелости. Вы не смогли понять, что то было реальное, истинное пробуждение, которое должно было породить глубокие и продолжительные изменения образа жизни всего человечества, а вместе с ними — и трансформацию и всего характера вашего нового мирового порядка.

— Да нет, почему же? Мы это поняли, — сказал старик, — и мы увидели в нем как хорошее, так и опасное. Оно напоминало первую умеренную дозу двух древних социальных ядов, индивидуализма и суеверия. Возьмем, к примеру, излюбленное словечко ваших друзей — «инструмент». Они не говорят, что индивид — это «инструмент» общественного прогресса; нет, им этого мало. Они говорят, что индивиды, вся человеческая раса в целом, являются «инструментами» для соответствия «духу». Это чистое суеверие.

— Говоря, что человечество — это инструмент, — ответил пилот, — мы говорим нечто такое, что ваше поколение почти неизбежно гонит от себя, отбрасывает, полагая лицемерием. И, конечно же, мы не можем доказать это на уровне интеллекта. Но интеллект не может это и опровергнуть. Фактически, это и не нуждается в доказательствах. Это ясно как день, как дважды два четыре. И раннему агностическому мистицизму, поглотившему вашу Новую образовательную политику, удалось открыть молодежи на это глаза. Мы, — объявил юноша с улыбкой, свидетельствовавшей о том, что его следующую ремарку не следует воспринимать как помпезную или оскорбительную, — сейчас являемся первым полноценным, неущербным, образно выражаясь, поколением и первым поколением, обладающим даром предвидения. Это, конечно, не наша заслуга, а стариков; но такие уж мы есть, и именно такими нас и следует воспринимать, а не пытаться навязать нам тривиальную дисциплину, которая была уместна в эпоху социальной незащищенности, но давно уже устарела.

Оба какое-то время молчали. Старик смотрел, как под самолетом пробегают, развертываясь перед ними и свертываясь после них, словно большая карта, зеленые луга. С этой высоты Англия выглядела почти такой же, какой была в годы его молодости, но как же изменились англичане, особенно новая молодежь!..

Вскоре, вспомнив о своем первоначальном намерении, он попросил спутника:

— Расскажите мне о себе. Помогите понять, что же вы за сверхлюди такие — нынешняя молодежь!

Пилот рассмеялся. После небольшой паузы он сказал:

— Ну, мне двадцать три года, я профессиональный летчик, студент университета. Изучаю биологию. Моя специальность — полеты птиц и насекомых. Я произвожу телекиносъемку птиц в полете и микрокиносъемку насекомых. Но вообще-то меня уже начинает все больше и больше интересовать психология, и когда я стану слишком старым для первоклассных полетов, возможно, вполне сгожусь и для какой-нибудь психологической работы. Если же нет, стану обучать летчиков. Полтора года назад я женился. Моя жена, конечно же, фактически сверхдевушка. Ей тогда было двадцать, а сейчас мы уже ждем ребенка. Она учится в Лондонском педагогическом колледже, но вот-вот переберется в их родильный дом. После родов она вернется к занятиям и педагогической деятельности — будет работать сначала на половину, а затем — на три четверти ставки. Колледж располагает своими собственными яслями и детским садом, так что помощь ей обеспечена. У нас квартира в пяти минутах ходьбы оттуда.

— Довольно-таки ранний брак, не так ли? — заметил старик.

— Не для нашего времени. И не только потому, что страна нуждается в детях, но и с индивидуальной точки зрения. Мы отдаем себе отчет в том, что без опыта продолжительного партнерства сегодня невозможно жить полноценной жизнью. Хороший брак — это микрокосм всего коллективного опыта. Конечно, если он потерпит неудачу, мы сможет расторгнуть его, признав ошибку; но неудачи он не потерпит. Разумеется, на первом месте у нас стоят другие дела, а со временем появятся и новые. Но мы на самом деле принадлежим друг другу безраздельно, поэтому решили узаконить эти отношения. К тому же мы хотим, чтобы наши дети знали: мы с самого начала были друг в друге уверены.

А моногамия-то восстанавливается, подумал старик. Странно! Единственный снобизм типичного современного молодого ума заключался в снобизме счастливых молодоженов, уже ставших родителями. Но быть уверенным друг в друге в двадцать с небольшим лет! Рискованное начинание, ничего не скажешь. И однако же… возможно, Новая образовательная политика, с ее мелочной заботой об эмоциональном развитии и новыми методами психосинтеза, действительно произвела более глубоко знающий себя и других и устойчивый в душевном отношении тип. Новая молодежь, похоже, и впрямь обладала внутренней стабильностью и гармонией, которых так недоставало молодым в его собственные ранние дни. Моногамия, когда она работает, несомненно, придает обоим партнерам нечто необычайно ценное, нечто уравновешивающее и укрепляющее. Мысленно он обратился к прошлому, вспоминая приятные, но мучительные и эфемерные моменты собственной жизни. Как поверхностно он и дорогие его сердцу люди знали друг друга! Припомнил он и свой поздний, отчаянный, бездетный брак и бурное расставание.

Самолет пролетал уже над окраинами Лондона, и внимание старика привлекло впечатляющее зрелище гигантского города, расширяющегося под ним и простирающегося во всех направлениях, чтобы постепенно раствориться затем в летней дымке. Ни малейшего дыма не наблюдалось. Каждое из видневшихся внизу зданий отчетливо вырисовывалось в лучах утреннего солнца, словно аккуратный кристаллик среди тысяч ему подобных. Все это единое целое, походившее на кристаллизированный и покрывшийся зеленой плесенью большой лоскутный ковер, в действительности состояло из множества парков, садов и длинных рядов деревьев, тянувшихся вдоль новых широких бульваров. Темза казалась яркой лентой, позаимствовавшей цвет у голубого неба. Пока самолет описывал круг, мало-помалу снижаясь, старик подмечал знакомые местные ориентиры: башню нового здания парламента (бывшие строения были разрушены в ходе волнений), древний купол собора святого Павла, громаду строений университетского колледжа. Теперь он мог различать даже машины, движущиеся по улицам. Лодки на Темзе выглядели маленькими плавунцами. Башни и шпили резко устремились вверх, когда аэроплан опустился до уровня флюгеров. Выпустив вперед лопасти винта, он покружил там и сям, словно выбирающая цветок пчелка, пока пилот выискивал подходящую посадочную площадку, после чего приземлился в специально выделенном для стоянки самолетов и уже битком набитом небольшом парке, по-прежнему называвшемся Лестер-сквер.

Так как немного времени до того момента, когда ему надлежало занять свое место среди Отцов революции, старик пробился сквозь оживленную толпу к набережной и своему любимому кафе. Во все свои редкие визиты в Лондон он поражался контрасту между современными, имеющими здоровый и свежий вид лондонцами, столь хорошо, хотя и просто одетыми, и лондонцами времен его молодости, внешний облик которых варьировался от откровенной убогости через патетическое и неудачное имитирование элегантности до вульгарной претенциозности. Теперь же даже в Ист-Энде убогость не проявлялась ни в домах, ни в одеждах. Исчезли трущобы и их обитатели. Легкий, едва уловимый контраст ощущался и между лондонцами прежними и нынешними. В сравнении с этими весьма самоуверенными и приветливыми лицами, комбинированный портрет бывших людских масс, воскрешаемый его памятью, выражал измученную, озабоченную, скрытую, иногда даже озлобленную раздражительность, в которой лишь на мгновения вспыхивало врожденное дружелюбие.

Он пересек широкую лужайку, примыкающую к Темзе, и оказался у своего кафе, приютившегося у самой кромки воды. Оно стояло почти на том же месте, где когда-то, давным-давно, возвышалась Игла Клеопатры, теперь возвращенная на родину. Здесь он, опять же — давным-давно, будучи безработным юнцом, плевался в Темзу, одержимый презрением и яростью ко всей вселенный. Теперь, зайдя в яркое небольшое строение и опустив монетки в соответствующие отверстия автоматов, он получил кофе и кексы, после чего вышел с подносом на террасу через выходящие на реку двери. Практически единственным, что связывало его с прошлым, был купол собора святого Павла, находившегося довольно-таки далеко вниз по течению реки, но отчетливо различимого и выглядевшего серебристо-серым в условиях чистой атмосферы. Конечно, был еще мост Ватерлоо, открытый как раз таки в годы его молодости и, несомненно, являвшийся тогда предвестником нового порядка. Южный берег, раскинувшийся по ту сторону стороны почти прозрачной реки, с ее бездымными буксирами и вереница барж, прогулочными лодками и длинными обтекаемыми общественными пассажирскими судами, изменился значительно. Там, где некогда располагалось беспорядочное скопление ветхих домов, сильно поврежденных войной, теперь стояло относительно строгое строение из стекла и бетона — офис специальных представителей Всемирной федерации в Британии. Над зданием развевался большой флаг, демонстрируя белую сферу на светло-голубом фоне — почти уже легендарную эмблему лояльности человеку. Она давно уже стала фокальным символом того страстного увлечения гуманностью, которое, после стольких десятилетий трагедий и героизма, наконец поднялось в неудержимом потоке и основало Новый мир. Чуть выше по течению, там, где когда-то находился железнодорожный мост, ведущий к вокзалу Чаринг-Кросс, старик увидел — и с пару минут просто им любовался — большой новый автомобильный мост, перекрывавший реку единой лучковой арку, сооружение которой стало возможным лишь с появлением новых синтетических металлов. За мостом он разглядел уже попадавшуюся ему сегодня на глаза башню нового здания парламента.

Старый революционер имел все основания гордиться этим новым Лондоном, так как он тоже внес свой скромный, но полезный вклад в то, чтобы город стал таким, каким он сейчас являлся. Ему нравились не только новые широкие бульвары с их современными строениями, но и старые георгианские скверы. Новые архитектурные сооружения, по его ощущениям, смешались в монолитное единство с постройками былых времен, символическое единство новой жизни английского народа. И все же, пусть и немного нелогично, его одолевала тоска по старому задымленному, классовому, склонному к снобизму, филистерскому Лондону, Лондону, в котором, в конечном счете, юноши вставали на путь возмужанию без всех этих современных изнеженностей. Но пора было двигаться. После непродолжительной, уложившемся в несколько минут, прогулки он занял зарезервированное за ним место в первом ряду установленной на новой лондонской Грейт-сквер трибуны, куда для завершающей церемонии должны были подтянуться участники процессии. Он поудобнее устроился среди других старых реликвий легендарного периода, ощущая себя одновременно и почетным гостем, и своего рода выставочным экспонатом. Духовые инструменты возвестили о приближении процессии. Вскоре первая национальная колонна появилась на Грейт-сквер, обошла площадь кругом и встала на предназначенное ей место. Как и предполагал старик, то оказались китайцы, возглавившие шествие на правах старейшей мировой цивилизации. Колонна за колонной, на площадь появлялись представители всех наций.

Как обычно, каждый из национальных контингентов нес свой национальный флаг. И зачем только, подумал старик, люди продолжают цепляться за эти глупые и довольно-таки опасные местные эмблемы? Тем не менее каждая нация выставила, и на почетном месте, рядом со своим собственным флагом, простое знамя Всемирной федерации. Некоторые из участников марша были одеты в их сельскохозяйственную, промышленную или иную профессиональную униформу. Этих униформ в мире, конечно же, стало значительно больше после того, как стремление к социальной сплоченности заняло подобающее ему место в умах людей, и во время тревожного периода реорганизации мирового порядка необходимость экономии лишь усилила эту тенденцию. Но сегодняшняя процессия включала множество демонстрантов в диверсифицированных и стилизованных индивидуальных костюмах. Как всегда, национальные колонны принесли с собой инструменты или продукты своих наиболее характерных национальных сфер деятельности. Связанные в снопы хлеба, корзины фруктов, рулоны ярких тканей и шелков, научные и оптические приборы, глянцевитое электрооборудование, модели кораблей и самолетов несли на плечах либо везли на тракторах, которые сами по себе являлись экспонатами. Некоторые народы умышленно больше делали на культуру больший упор, нежели на промышленность, в частности немцы, гордо демонстрировавшие свои книги, музыкальные инструменты, картины, скульптурные композиции.

Согласно договоренности все народы должны были быть представлены в определенной, хотя и приблизительной, пропорции к их нынешней численности населения, вследствие чего среди демонстрантов преобладали смуглые, «желтые» или черные лица. Но колонны Северной Америки, Северной Европы и Европейской России наглядно показывали, что белокурый тип по-прежнему является важным фактором в человеческом сообществе.

В конце длинной процессии шли небольшие колонны трех народов-хозяев данного мероприятия — английского, шотландского и валлийского. Бурный восторг и неподдельное ликование у зрителей вызвал тот факт, что во главе каждой из этих небольших групп шагала шеренга молодых мам с грудными младенцами на руках. Позади них маршировали три шеренги детей постарше, затем няни и работники служб опеки и попечительства, за которыми следовали учителя в сером твиде, ставшем униформой всех вовлеченных в процесс образования и теперь являвшемся самой почитаемой одеждой на Острове. Потом шли Юные пионеры, мальчики и девочки, экипированные для уборки урожая, земляных работ, посадок леса и тому подобного. За ними шествовали представители университетов и технических колледжей и, наконец, всегдашние шеренги характерных для Острова промышленности и сельского хозяйства. Предоставив материнству и образованию почетное вместо в своих колоннах, британские народы продемонстрировали всему мир тот факт, что они успешно препятствуют убыли своего населения, и что вся их экономика сознательно направлена на создание образцовых будущих граждан.

Все это было восхитительно. Но не обошлась церемония и без новшества — новшества, которое (пусть оно и удостоилось аплодисментов и восторженных возгласов зрителей) возмутило старика до глубины души. Согласно официальной программе это нововведение было придумано группой молодых французских писателей и артистов; и власти, после внимательного изучения, утвердили его как «символ нового поиска индивидуальности, начавшегося во всех частях земного шара». Социальная гармония, утверждала программа, уже установлена, так что человечество может немного ослабить свою дисциплину и посмеяться над своими, с таким трудом завоеванными триумфами, не принижая, однако же, героического самопожертвования основателей Нового Мира и не подрывая лояльности его нынешних сторонников. В программе ничего не говорилось об острейшем конфликте мнений, который предшествовал официальному утверждению нововведения, конфликте, приведшем к добровольной отставке целого ряда высокопоставленных персон.

Дерзкая инновация заключалась в следующем. Некоторые национальные колонны сопровождали два или три не прикрепленных к ним индивида, задачей которых было дурачиться и так и сяк рядом с демонстрантами и даже в их рядах. Большинство колонн обошлись без этих странных сопровождающих; но помимо французов, тщательно все продумавших и исполнивших задуманное с присущей им изысканностью, это нововведение согласились принять и кое-какие другие нации, вместе являвшие собой довольно-таки странную компанию. Русские, с их склонностью к самокритике и балетным талантом, китайцы с их юмором, ирландцы, приветствующие любую возможность проявить непочтительность по отношению к власти, и англичане, чья презентация была скорее веселой, нежели тонкой, — только эти народы обнаружили в себе достаточно любопытства и силы духа, чтобы подставить себя под беспощадный огонь самокритики.

Все эти комедианты были одеты в стилизованную и экстравагантную версию какого-нибудь наряда, известного на их родине. Все, что совершенно очевидно, намеревались изобразить распущенную индивидуальность обычного человека. В своем поведении они сочетали жесты и мимику ставшего уже почти легендарным киноактера Чаплина с отличительными признаками привилегированных средневековых шутов. Порой они просто семенили, восторженно и нелепо, рядом с колонной, забегая то с одной ее стороны, то с другой, тщетно пытаясь соответствовать жестко регламентированному поведению своих товарищей; порой, словно разрываясь между чарами группы и личным влечением, они вдруг выделывали неудачный антраша, а затем сконфуженно снова переходили на шаг, пытаясь с преувеличенно восторженным видом подстроиться под общий ритм. Иногда они останавливались, чтобы пошутить с отдельными зрителями, а затем с отобразившимися на лице волнением и раскаянием поспешить вернуться на свое место. Время от времени один из них пристраивался к руководителю колонны, имитируя его полную важности осанку и военную поступь. Судя по всему, эти клоуны прошли тщательный отбор и были высококвалифицированными артистами, так как они ухитрялись подметить даже мельчайшие машинальные, назойливые или заносчивые маньеризмы предводителей и спародировать их в уничтожающем, но в то же время доброжелательном стиле. То было отчасти лестное, но иногда и сокрушительное имитирование, с которым дети зачастую воздают должное старикам, и отчасти — дружеское осмеяние, с которым взрослые могут поумерить кипучий энтузиазм молодых. И таков был их артистизм, что, несмотря на критику отдельных лидеров и всеобщее исступление, никому даже и в голову не пришло усомниться в полном принятии ими духа всего празднества.

Своей поразительной кульминации это дерзкое нововведение достигло во время завершающей церемонии, которая проходила также на Грейт-сквер. Как обычно, последние из национальных колонн поприветствовали высоких официальных лиц и проследовали на отведенное им на площади место. Знаменосцы в надлежащем порядке вынесли флаги всех наций на свободное место перед помостом, и все вместе поклонились до земли перед великим «Штандартом человечества», затем встали по стойке смирно в ожидании окончания церемонии. Один за другим главы наций поднимались на помост, отвешивали глубокий поклон президенту Мира и протягивали ему книгу, в которой были перечислены достижения каждого отдельного народа за прошедший год. Затем последовали обычные радиообращения высокопоставленных чиновников, завершившиеся речью президента Мира, в которой тот подробно разобрал современное положение дел в обществе и состояние человеческого рода в целом.

Происходящее на помосте, как и вся процессия, естественно, транслировалось по телевидению. Но завершающую церемонию решено было показать крупным планом, чтобы весь мир смог рассмотреть ее в подробностях. На этот самый момент, когда взоры всего человечества были устремлены на поднявшихся на помост мировых лидеров, и пришлось самое дерзкое из нововведений этого празднества. Среди великих мира сего каким-то образом затесался один из придворных гаеров, принц шутов, облаченный в одежды, символизирующие Обывателя. Этот индивид был в совершенно ином гриме, нежели его более скромные коллеги по ремеслу; и несмотря на искрометный юмор, во всем его перформансе чувствовалось нечто печальное, жалостное и заторможенное. По большей части он просто стоял, глядя на приветствующих зрителей представителей наций или слушая их выступления, но время от времени начинал расхаживать взад и вперед по помосту, поигрывая шутовским скипетром, к которым был привязан воздушный шарик с весьма приблизительно нанесенными на него контурами континентов. Иногда же, слушая речь, он, молча и украдкой, с отсутствующим видом, принимался имитировать жесты оратора или отходил в сторону, чтобы спародировать какого-нибудь аплодирующего сановника. Так, посредством своей деликатной и мимолетной мимики, он раскрывал уязвимые места тех политических звезд, среди которых находился. Почти все они с честью выходили из данного испытания, порой даже любезно подыгрывая шуту, но когда кому-то, после его очередного колкого выпада, не удавалось скрыть свое чувство обиды, Шут, замечая это, тотчас же переставал дурачиться и, вскинув брови, отворачивался.

Очевидно, именно это самое удивительное новшество и подействовало расслабляюще на толпу, тем более что у большинства зрителей имелись с собой карманные телевизоры, на экранах которых они могли видеть детали этих небольших драм столь же отчетливо, как и старик со своей привилегированной позиции среди Отцов революции. Он тоже реагировал на артистизм Шута, но с чувством вины, словно наслаждался чем-то тайным и непристойным. Такое потворство индивидуальному таланту — пусть оно и было восхитительным — должно было не только неизбежно подорвать авторитет тех, кого Шут высмеивал, но и привести к всеобщему ослаблению социальной фибры. Можно, конечно, было бы сказать, что только сильное правительство способно позволить себе подвергнуться подобной критике. Лишь умное правительство, и такое, которое может рассчитывать на лояльность умного и довольного населения, могло бы увидеть в случившемся источник силы, а не слабости. Более того, лишь такое правительство, которое почувствовало изменившееся настроение народов мира и пожелало определить уровень их поддержки, озаботилось бы тем, чтобы подставиться под этот невероятно эстетический комментарий. По здравому размышлению, старик вынужден был признать силу этих аргументов, но новшество попирало эмоциональную привычку того, чей рассудок сформировался в более примитивную эпоху.

Трагическому инциденту еще предстояло произойти. Он был из тех, которые показывают, за счет своей очевидной власти над собравшейся толпой, всю ту необычайную перемену, что случилась с человечеством за последние десятилетия. Раньше население ни за что бы не поняло, и уж тем более не прониклось бы им, этого имеющего столь суровое значение символа. Президент Мира подходил к кульминационной точке своей речи. Он пространно рассуждал о неслыханном улучшении жизненного уровня обычных людей во всех землях и восхвалял достижения перспективы человечества при этом новом режиме. Его, конечно, часто прерывали аплодисменты. После самой громкой из этих вспышек, и в тот самый момент, когда установилась тишина, и президент уже собирался продолжить, Шут выступил вперед, положил руку ему на плечо и мягко оттеснил оратора от микрофона. Что самое поразительное, президент, неловко улыбнувшись, уступил ему место. И никто не посмел вмешаться.

Придвинувшись к микрофону, Шут обратился к миру.

— Счастливые, счастливые существа! — сказал он, и все впервые услышали его тихий голос. — Счастливые, счастливые существа! Но смерть ходит за вами по пятам. Завоеватели мира, но песчинки среди звезд! Мы лишь искры, что вспыхивают и угасают. Если даже как вид мы и выдвинулись, произойдя столь недавно от зверей и рыб, то вскоре все равно исчезнем. После нас наша планета будем вращаться миллиарды лет, и ничто не вспомнит о нас? Тогда зачем, зачем, зачем мы здесь?

Он умолк. Над всей Грейт-сквер пронесся звук, с каким ветерок проносится над полем созревшей кукурузы. То вздохнула толпа. С минуту-другую царили тишина и неподвижность, нарушаемые лишь легким шелестом флагов и шумом хлопающих крыльев парочки голубей, опустившихся на площадь.

Затем наконец Шут заговорил снова.

— Звезды не дают ответа. Но ответ лежит внутри нас, в каждом из нас по отдельности и в нашей общности в целом; так как в нашем человеческом сознании мы видим глубже, чем через телескопы и микроскопы. И из глубин каждого из нас, и из нашего сообщества в целом, возникает стремление; каким образом, мы не знаем, но стремление неумолимое. «Живите! Живите в полную силу!» — просит оно нас. — «Знать, любить, делать — вот музыка, которую я предписываю всем моим инструментам. Пусть на ваши песчинки прольется живительный поток этой музыки, гармоничной по природе своей и гармонирующей с песней всех сфер, которую лишь я один могу слышать». — Вот что приказывает оживающее внутри нас стремление. И мы, маленькие человеческие инструменты, пусть смерть и настигнет нас неизбежно, и пусть наш вид эфемерен, мы должны подчиниться. Слабы мы, и слепы, но Невиданное наполняет нас музыкой.

И снова тишина заполнила Грейт-сквер, еще более продолжительная. Шеренги колонн и окружающие их зрители стояли неподвижно, удерживаемые Невиданным. Наконец Шут, понурив голову, исчез из виду, и президент, после некоторого замешательства, вернулся к микрофону и сказал:

— Наше празднование обнаружило неожиданную, но подходящую кульминацию. Я больше ничего не скажу, но ваши лидеры, которые также являются и вашими товарищами, поведут вас вперед, чтобы всегда звучала эта музыка, которая и есть человек.

Когда Президент сошел со сцены и удалился, толпа зароптала и вскоре потонула в океаническом громе аплодисментов. Когда наконец шум стих, многочисленные музыканты ударили по знакомым струнам, заиграв всемирный гимн, «Песнь человека», в то время как все собравшиеся встали по стойке смирно, приготовившись петь. Затем колонны, одна за другой, пришли в движение, развернулись и плавно вытекли с площади, а огромное сборище зевак рассеялось.

В глубокой рассеянности и замешательстве старик пробирался сквозь толпу по запруженным улицам, размышляя о странной сцене, которой только что стал свидетелем. К своему стыду он обнаружил, что по щекам его бегут слезы. О да, то был настоящий триумф драматического мастерства. Такая игра не могла не растрогать… Но она была опасна для духа Революции, и изысканно вероломна. Президент Мира, человек, несомненно, слишком молодой для столь ответственной должности, должно быть, заранее знал о планируемом вмешательстве. Весь этот хитрый фокус был проделан лишь для повышения его популярности. Хуже того: это было возвращение к религии, доза того древнего опия, проницательно назначенная новыми правителями. Как знать, чем это все закончится? Но в глазах его стояли слезы.


Олаф СтэплдонИстория Джона



Начальная версия фантазии Стэплдона о расе «сверхлюдей» появляется в виде одиннадцатистраничной главы (в окончательной вариант романа, однако же, не вошедшей) в рукописи «Последних людей в Лондоне». В этой книге рассказчик с планеты Нептун отмечал присутствие среди «первых людей» современной эры неких физически странных, но чрезвычайно развитых психически существ, многие из которых содержались в психиатрических клиниках. Среди этих предшественников «homo superior» рассказчик особо выделяет одного (в 1935 году Стэплдон сделает его центральным персонажем своего рассказа «Странный Джон») и в общих чертах обрисовывает его историю жизни. Несмотря на то, что в ходе переделывания отдельной главы в законченный рассказ были добавлены многие детали, в «Истории Джона» сохраняется основной посыл романа: фантазию о биологической мутации вполне можно расценивать как сатирическую притчу о политике и нравственности.






За несколько лет до войны в Англии родился ребенок, уже самой природой наделенный выдающимися умственными способностями, восхитительной различительной способностью зрения и ловкостью рук, а также великолепными физическими данными. К тому же ему посчастливилось иметь эрудированных родителей, уже имевших опыт воспитания двух старших детей.

Жизненный путь этого младенца, которого я буду называть Джоном, заслуживает того, чтобы быть описанным в деталях, но здесь я коснусь лишь основных его, этого пути, особенностей. Джон быстро раскрыл пораженным родителям свой незаурядный потенциал, так как в его случае медленное развитие физического облика сочеталось с удивительной психической скороспелостью. Рассматривая его младенчество, я нахожу, что эта скороспелость фактически была обусловлена не скоростью развития, но необычайно большим размером его медленно созревающего мозга. Еще даже не научившись ходить, он уже ползал по лужайке, самостоятельно изучая биологию маргариток, червячков и жучков. Пребывая все в том же ясельном возрасте, он задавал философские вопросы и смеялся над глупыми ответами тех, кто пытались ему помочь. В восемь лет, когда он походил скорее на пятилетнего ребенка с большой головой, он отличался жизнерадостностью, веселостью и озорством тринадцатилетнего школьника, уже начиная интересоваться тем, что могло бы увлечь молодого человека разве что лет двадцати пяти, а то и постарше. Ни в одну из школ его устроить не удалось, так что родителям приходилось обучать сына дома Точнее даже будет сказать, обучался он сам, так как очень быстро проявил несгибаемую решимость следовать своим собственным наклонностям, используя отца и мать лишь в качестве ходячих справочников и библиографий. Им же, людям весьма искушенным в лучших идеях и взглядах современной цивилизации, хватило ума помогать их третьему ребенку с покорностью и заботливостью. Его способности они благоразумно не афишировали и со всей присущей им тактичностью старались не допустить его возможных конфликтов с властями или общественным мнением. Однако по мере того как шли годы, Джон все больше и больше конфликтовал с самими родителями, так как, приобретя знания, а вместе с ними и уверенность в себе, он начал повсеместно продвигать идеи, являвшиеся совершенно невыносимыми для людей обычных, и ввязываться в авантюры самого дерзкого и предосудительного свойства.

В четырнадцать лет Джон решил, что ему предопределено сделать нечто важное, хотя что именно, он еще не знал. В любом случае, прежде всего он должен был стать независимым, в том числе и в финансовом плане. Его врожденная конституция тому определенно не благоприятствовала, но решив для себя, раз и навсегда, что он — человек уникальный, и представляющий для общества величайшую важность, он принялся преследовать личную выгоду с неумолимостью, которая шокировала бы даже самого циничного спекулянта. Описывать всю серию невероятных затей, благодаря которым этот восьмилетний с виду ребенок заработал целое состояние, я не стану — на это ушло бы слишком много времени. Эту сторону своей жизни он держал в тайне от родителей, полагавших, что во время его частых отлучек из дому, их сын невинно бродит по прилегающим холмам. Несмотря на весь его блестящий ум и поразительную проницательность, которыми он заметно выделялся на фоне ровесников, в душе он все еще оставался ребенком, жаждущим, как и все мальчишки, приключений, в результате чего эта ранняя стадия его жизненного пути чем-то напоминала осовремененную и сильно преувеличенную версию истории Робина Гуда. Несколько затейливых ночных проникновений в дома богачей принесли ему кучу драгоценностей и столового серебра. С помощью мопеда он совершил с полдюжины дерзких грабежей на большой дороге. Во время одной из ночных вылазок его планы едва не сорвал телефонный звонок владельцу дома. Когда добропорядочный гражданин наткнулся в холле на Джона с его добычей, ужасный мальчуган заметил, что, так как сейчас он занят крайне важной работой и личность его не подлежит разоблачению, ему придется убить всякого, кто встанет на его пути, хотя и сожалением, после чего застрелил изумленного мужчину и растворился в ночи.

На счету Джона было уже не менее десяти громких ограблений, когда он счел это занятие слишком рискованным и переключил все свое внимание на торговлю. Дела он, конечно же, вел крайне искусно и был чрезвычайно изобретателен. Внимательно изучив всю ту домашнюю утварь, которой пользовалась мать, он изобрел целый рад удивительно простых и полезных бытовых принадлежностей, после чего сам же их и изготовил — из дерева, металла, лозы или картона. Выправив необходимые патенты, он связался с фирмами-производителями и торговцами скобяными товарами — по почте, дабы его ребяческая внешность не породила неуместное любопытство. Некоторые из этих патентов он продал, другие сохранил за собой в надежде на будущий стабильный доход. Работал он, естественно, вручную, но очень быстро. Как-то раз даже мать Джона прикупила в местном магазинчике парочку сыновних «творений» (естественно, не догадываясь об их происхождении), чем немало его позабавила.

Вскоре он прекратил данную практику, но продолжил получать возрастающие с каждым годом роялти с прежних изобретений. От нечего делать он написал и опубликовал несколько весьма оригинальных детективных романов, правда, уже не под тем псевдонимом, которым пользовался при заключении сделок. Эти произведения стали бестселлерами, принеся ему значительное состояние, которое он приумножил, издав в виде шуточной книги слегка подкорректированное описание собственной жизни и своей уникальной натуры. Сделал он это отчасти в надежде на то, что с ним свяжутся другие, подобные ему люди, если таковые существуют. Книга была переведена на несколько языков и в свое время действительно свела его с несколькими столь же одаренными индивидами.

В шестнадцать лет — хотя выглядел он гораздо моложе — Джон пережил духовный кризис, сопровождавшийся частыми уединенными медитациями и усердной учебой. Из этой фазы он вышел спустя полгода убежденным в том, что ему предстоит сыграть важную роль в жизни не просто одной планеты, но всей вселенной. Решительно настроенный найти новую, более здравомыслящую, более совершенную человеческую породу, отныне он во всех своих поступках руководствовался исключительно этой целью. Прежде всего нужно было выяснить, есть ли вообще в этом мире подобные ему люди. Будучи абсолютно убежденным в том, что нормальный человек, настроенный как правило доброжелательно, пока все идет, как обычно, тем не менее вследствие недостатка воображения готов подвергнуть гонениям тех, кто нарушают общепринятые стандарты поведения, он постарался действовать не привлекая к себе излишнего внимания, вследствие чего не осмелился вступать в личный контакт с учеными, которые могли бы ему помочь. По почте, однако же, он навел справки о различных антропологических учреждениях — с нулевым результатом. Тогда он начал разъезжать по городам и селам Англии, выискивая столь же необычных людей, как сам. Именно так, и через свою автобиографию, он познакомился с несколькими несостоявшимися сверхлюдьми, но все они, в силу своей старости или убогости, уже не могли с пользой служить делу всей его жизни. Вскоре он нашел десятилетнего мальчика и трех девочек в возрасте от шести до двенадцати лет. Они были здоровыми и неиспорченными, и хотя дьявольской решимости Джона им явно недоставало, также, вне всякого сомнения, являлись продуктами высшей мутации. Он обсудил с ними свои, исключительной важности планы.

Немногим позднее он убедил родителей свозить его на континент — ввиду своей слишком юной внешности совершить подобное путешествие в одиночку он не мог. Объехав почти всю Европу, он обнаружил двадцать семь подходящих индивидов обоих полов в возрасте шести до семнадцати лет. С этими он поддерживал связь на протяжении двух лет, последовательно разрабатывая с ними общую стратегию. Цель оной заключалась в том, чтобы основать крошечную колонию в какой-нибудь отдаленной части земного шара, где можно было бы избежать назойливого внимания обычных людей, которые — как это уже поняли юные искатели приключений — мало того что не стали бы в чем-либо помогать этому разумному сообществу, но и вообще бы никогда не позволили ему жить в своем мире. Это должна была быть колония тройного назначения. Первым делом, конечно, следовало изобрести независимое и гармоничное общество, основанное на тщательном изучении природы тех странных существ, коим предстояло его составить. Также было предложено создать, на основе тщательного анализа, совершенно новую культуру, которая, объединив лучшие культуры Первых Людей, могла бы подойти и незаурядному интеллекту нового человеческого рода. Наконец, в надлежащее время и после всестороннего исследования биологической природы различных членов, колония должна была породить новое поколение.

Многое предстояло сделать еще на предваряющей данное предприятие стадии. Все избранные должны были подготовиться к новой жизни. Каждому следовало стать экспертом в том или ином виде деятельности, который мог бы пригодиться в колонии, и досконально изучить лучшую культуру своего родного края. Таким образом одним пришлось стать сведущими в принципах сельского хозяйства, другим — рабочими-металлистами, архитекторами, мореплавателями. Некоторые были вынуждены приобрести все возможные знания медицины и биологии. Всем пришлось ознакомиться с трудами современных мыслителей и придать их идеям новый импульс за счет интеллекта высокоразвитых существ. Особое внимание в этой связи наши искатели приключений уделили философской мысли Востока. Отчетливо сознавая все ошибки Запада, они предположили, что Восток, при всех его недостатках, не мог до конца растерять той способности проникновения в сущность, которой напрочь лишен человек западный. В силу вышесказанного некоторые из будущих колонистов были направлены в Индию и Китай для ознакомления с очень непохожими культурами этих стран и одновременно для поисков в восточных землях таких же одаренных индивидов. Джону и самому пришлось принять участие в этой столь важной работе. К этому времени он уже посвятил родителей во все, за исключением убийства, и рассказал им, что у него есть банковский счет и инвестиции на десятки тысяч фунтов. Озадаченные и испуганные, но в душе крайне гордые своим отпрыском, в конечном счете они согласились сыграть скромную, но эффективную роль в основании колонии. Прежде всего им пришлось «взять» сына с собой в турне по Востоку. Год спустя Джон вернулся, чрезвычайно впечатленный мудростью и безрассудством Индии, но слегка разочарованный тем, что ему так и не удалось обнаружить там столь же незаурядных, как он сам, особей. Впрочем, другого он и не ждал, учитывая все те трудности, с которыми пришлось столкнуться при поисках.

Когда Джону исполнилось двадцать, а выглядел он на четырнадцать, он спроектировал небольшое моторное судно, которое и было построено по его чертежам на одной из верфей, стоящих на реке Клайд. На этом катере он и дюжина ему подобных, как мужского, так женского пола, отправились исследовать южную часть Тихого океана. В результате продолжительных изысканий они все же наткнулись на подходящий субтропический островок, выкупили его часть у малочисленного местного населения и вернулись в Англию за оставшимися сотоварищами и необходимыми инструментами и материалами.

Наконец уникальная колония была основана. О ее ранних приключениях мне не следует здесь распространяться, хотя они и являют собой восхитительную эпопею, пронизанную отвагой и юмором, и одновременно наглядный пример относительной непринужденности, с коей любой высший интеллект способен преодолевать трудности (как практические, так и психологические), которые для обычного человека могут стать непреодолимой преградой. Здесь я вынужден ограничиться лишь следующим утверждением: после первоначального периода упорной работы небольшая колония превратилась в миниатюрную утопию, причем такую, в которой даже малейшая стагнация не представлялась возможной вследствие стремления к единой для всех всепоглощающей цели. Конечно, серьезного прогресса на пути к достижению этой цели — созданию новой человеческой расы и нового мира — можно было достичь лишь спустя множество поколений. Пока же колонистам приходилось заниматься кропотливым и изнурительным ручным трудом, постоянно призывая на помощь всю свою практическую изобретательность и деликатно налаживая личные отношения. Физически все члены данного сообщества являлись еще подростками, ментально же испытывали друг к другу жгучий интерес — как в их телесной форме, так и в духовной индивидуальности. Пришлось разработать кодекс сексуальной нравственности, что вызвало неизбежные страдания. Больше всего поселенцев волновали такие вопросы: в каком возрасте должно начинаться размножение? Во сколько лет наступает дряхлость? Сулит ли медленное развитие долголетие? Как бы то ни было, они постановили, что каждый из колонистов должен будет уйти из жизни, когда станет тяжким бременем для колонии и для себя самого. Впрочем, в не меньшей степени этих застенчивых, хотя и не по годам развитых молодых людей возбуждала совместная работа по использованию их выдающихся умов в процессе осмысления тех культур, которые они привезли с собой из обычного общества, и разработки основ более высокой мудрости. Они поддерживали контакт с миром отчасти через радио и литературу, отчасти — через частые путешествия, но всегда под неусыпным контролем кого-нибудь из родителей или взрослых.

Очень скоро колония вошла в серьезный конфликт с внешним миром. Первый тревожный звоночек прозвенел, когда рядом с островом пошло ко дну некое трамповое судно, снесенное ветром в сторону от обычных морских путей после отказа крыльчатого движителя. Пока экипаж отчаянно пытался выбраться на берег в условиях бурного моря, колонисты продумывали план действий. Если бы эти моряки спаслись и вернулись домой, они вполне могли проболтаться про кучку подростков, живущих на острове без взрослого контроля, совокупляющихся сколько душе угодно и уже рожающих детей. Быстро принятое решение было единогласным: никто из судовой команды не должен выжить. Всех тех, кому удалось вскарабкаться на скалы, колонистам пришлось перестрелять.

Спустя несколько месяцев один из британских военных кораблей, инспектировавший удаленные владения Короны, с удивлением обнаружил остров, населенный не только туземцами, но и белокожими детьми странной наружности. Сначала капитан корабля предложил колонистам незамедлительно доставить их на родину, но те убедили его отплыть без них и ограничиться всего лишь докладом об увиденном. Шокированное британское правительство сумело предотвратить утечку данной информации в прессу, опасаясь скандальных публикаций о детском разврате на своей территории. В спешном порядке, с предписанием возвратить всех детей домой, к острову был направлен новый корабль. К удивлению властей судно вернулось без них. Из сбивчивых и путаных показаний капитана присутствовавшие на его перекрестном допросе сделали вывод, что лидер колонистов обладает буквально-таки гипнотическим даром убеждения.

Тем временем в самой колонии шли острые и беспокойные дебаты касательно возможных путей выхода из сложившейся ситуации. На их взгляд, их положение во многом напоминало положение первых поселенцев, очутившихся в населенных хищными животными джунглях, с той лишь разницей, что в данном случае хищники располагали ружьями и довольно-таки рудиментарной силой воображения. Словом, колонисты решили, что какая бы экспедиция ни прибыла на остров, они пока довольствуются одними лишь призывами к ее воображению. В надлежащее время прибыл новый корабль. Ее командир не был расположен шутить с ними шутки, но допустил ошибку, когда согласился осмотреть колонию перед ее эвакуацией. Он и сопровождавшие его офицеры вернулись на судно в крайне расстроенных чувствах: этим великим детям удалось убедить их, что, исполнив полученный приказ, они совершат преступление против чего-то чрезвычайно ценного, пусть они и не представляют себе это «что-то» со всей ясностью. Нарушив приказ, капитан вывел корабль в открытое море и вернулся домой без колонистов. На родине его ждал военный трибунал, после которого он застрелился.

К несчастью для колонии, об этой небольшой проблеме британского правительства узнала русская разведка. Там сочли, что спасение молодых людей от притеснений британского империализма могло бы иметь пропагандистскую ценность, в соответствии с чем была направлена экспедиция с предложением основать колонию на одном из русских островов в северной части Тихого океана. Проведав про этот маневр, британское правительство решило действовать быстро и энергично. На остров, арестовать детей, был послан более непоколебимый, более суровый офицер. Он обнаружил в гавани торговую шхуну, а на берегу, куда он высадился во главе небольшого отряда матросов, — большевистских шпионов, пытающихся насильно увезти детей.

Джон и его спутники прекрасно понимали, что, стоит им угодить в лапы любой из этих групп весьма заурядных субъектов, стоящих гораздо ниже их по уму и развитию, как можно будет навсегда забыть не только о свободе, но и о разработке подходящих для их природы социального устройства и культуры, — они будут постоянно, на каждом шагу, вызывать у своих хозяев раздражение. В целом русские внушали больше надежды, нежели британцы, так как русские намеревались восстановить колонию, но та несомненно попала бы под жесткий большевистский контроль. В любом случае было ясно, что британцы их не отпустят, но поднявшись на борт британского судна, они фактически тотчас же стали бы пленниками, возможно, даже навечно. Похоже, их грандиозная авантюра подходила к концу, и теперь им оставалось только одно: рассказать миру свою историю и завершить ее столь драматичным образом, чтобы на нее невозможно было не обратить внимания. Так она соединится с познаниями обычных людей, и если, что представляется вероятным, природа когда-нибудь произведет другие высшие мутации, эти их духовные преемники извлекут пользу из их участи.

В то время как британский корабль вставал на рейд, Джон и его друзья рассказывали русским о своем предприятии, подтверждая его документами. Когда, в сопровождении матросов, явился британский капитан, Джон попытался воздействовать на него, как и на его предшественников, всей силой своего убеждения. Капитан прервал его на полуслове и приказал арестовать всю компанию, включая русских. Колонисты тут же по-выхватывали пистолеты, пригрозив, что убьют себя, если к ним кто-нибудь хотя бы даже прикоснется. Двое матросов подошли к ближайшему пареньку. Тот пустил себе пулю в лоб. Матросы попятились, но капитан рявкнул на них, и они ринулись на одну из девочек, дабы отобрать у нее оружие, но опоздали: она вышибла себе мозги. Джон снова пустил в ход свою гипнотическую, дьявольскую силу убеждения. Капитан отдал новый приказ об аресте, но, что-то неободрительно бормоча себе под нос, матросы не решались сдвинуться с места. Тогда капитан сам сделал пару шагов в направлении Джона. Стоявшая рядом с ним девушка застрелилась. Капитан попятился, матросы уже открыто роптали, выражая протест. Вступив в переговоры с Джоном и остальными колонистами, капитан предложил им отправиться на корабль мирно, своим ходом, — никто, по его словам, не желал им вреда. Ответ Джона привел моряков в еще большее волнение. В ярости капитан выхватил автоматический пистолет, прострелил руку стоявшего рядом с ним мальчика, не позволив тем самым тому воспользоваться своим оружием, и схватил паренька. Точным выстрелом Джон снес мальчугану полчерепа. Тогда капитан решил применить новый метод. Выставив часовых у дверей строения, он вернулся на корабль и по радио связался со своим правительством, описав в закодированном сообщении текущее положение и запросив дальнейших инструкций. Ответ был следующим: живыми или мертвыми, но доставьте детей обратно.

По возвращении на берег с другой группой матросов, более бесчувственных, он с удивлением обнаружил, что один из часовых отошел в сторону, позволив детям сбежать. Он поспешно поймал их со своими новыми моряками. Какого же было его изумление, когда бывшие часовые, наплевав на дисциплину, окружили его, вступившись за детей! Он приказал заключить их под стражу. Что до этих странных подростков, то удерживать их в заключении представлялось уже практически невыполнимой задачей. После некоторых колебаний он решил положить конец всей этой скандальной истории. Заявив детям, что у него имеется приказ: вернуть их любой ценой, живыми или мертвыми, он снова распорядился арестовать их. Повторилась недавняя драма. Когда еще семеро подростков застрелились, включая молодую маму, убившую одним выстрелом себя и своего еще не родившегося ребенка, среди матросов (выбранных за их бесчувственность) поднялся недовольный ропот. Теперь уже и капитан явно чувствовал себя не в своей тарелке. Он не смог придумать ничего другого, как увести всех своих солдат на корабль вместе с арестованными русскими «шпионами». Забрав стоявшие на причале шхуну и моторную яхту, он объяснил по радио правительству, что не может исполнить полученные указания вследствие мятежных настроений команды, и вышел в море.

Похоронив своих мертвых, колония вернулась к обычной жизни, прекрасно осознавая, что добытые столь дорогой ценой победы не могут отстрочить конец навсегда.

Между тем изумленным британским властям не терпелось уничтожить колонию до того, как Россия раздобудет конкретные доказательства скандала. Легкий намек нужным людям — и к острову, «для торговли», подошел один пользовавшийся дурной славой пароход. Вскоре, однако, выяснилось, что отнюдь не торговля является его истинной целью: к берегу с него причалили несколько шлюпок с бандитами и убийцами всех рас и национальностей, судя по внешнему виду. На сей раз колонистам пришлось применить оружие не против себя самих, но против захватчиков — с тем эффектом, что последние вынуждены были погрузиться обратно в шлюпки и выйти в море.

Последовал месяц передышки, во время которой заметно сократившейся колонии удалось укомплектовать радиопередающую станцию и начать рассказывать по радио свою историю. К несчастью, история эта оказалась столь невероятной, что те немногие, кто ее услышали, сочли ее дурной шуткой. Уже на вторые сутки трансляции власти позаботились о том, чтобы весь этот фантастический вздор был заглушен другими станциями.

Наконец к острову подошел более крупный корабль, и куча вооруженных пулеметами головорезов высадилась на берег. Джон и его друзья отступили в небольшую, ими же и построенную крепость, откуда за счет своего скудного боезапаса на протяжении трех дней отбивали атаки противника. Но в конечном счете, когда у каждого их выживших осталось всего по одному патрону, они застрелились.

Так, как и во всех прочих случаях биологической истории, более развитый вид не устоял перед более приспособленным к выживанию в условиях современной ему среды.



Олаф СтэплдонСуть


Одно из наиболее лиричных автобиографических эссе Стэплдона объединяет воспоминания и предвидения в то философской, то страстной фантазии об идентичности, времени, любви и судьбе. Написанное Стэплдоном незадолго до его шестидесятилетия, «Суть» выдает страх перед старостью и дряхлостью, отходя от творчески неприемлемого объятия желаемого личного бессмертия. В отчаянной борьбе за прямоту и честность, глубоко неуверенный в самом себе, автор вторит призыву шекспировского короля Лира: «Кто может рассказать мне, кем я стал?» Отмечая различия между собой и женой («ты» во второй половине «Сути»), Стэплдон развивает в микрокосме собственного брака свою любимую тему «личности-в-обществе» и одну из своих излюбленных метафор: симбиоз. Слегка исправленная часть «Сути», впервые напечатанного в 1945 год в некой малоизвестной газете, годом позже вошла в качестве одной из «интермедий» в роман «Из смерти в жизнь».


Я! Я! Я!

Но какой он, этот «я», на самом деле?

В мимолетный миг со мной случается нечто, но лишь на мгновение. Со мной, со мной, со мной! Но какой он — я? Мои пальцы поигрывают карандашом. Я поймал их на этом. Теперь они остановились, словно виноватые школьники. Я ли это играл, или же только мои пальцы? В данный момент меня мучает головная боль, моя собственная, так как никто не может разделить ее со мной. Мне хочется пройтись по холмам, но вместо этого я должен ехать в город. Я хочу то одного, то другого, и я делаю то одно, то другое, но какой он — я?

Одни говорят, что я — всего лишь пожизненная непрерывная цепь всего того, что случается со мной, и что делаю я сам; последовательный ряд динамических изображений, пробегающих по киноэкрану, каждое из которых состоит из тысячи статичных картинок, хотя медленный взгляд зрителя и смешивает все это в движение и жизнь. Но какой он — этот я, для которого данные смешение и движение и происходят? Являюсь ли я всего лишь экраном, всего лишь отдельным человеческим телом, с поросшей волосами головой и вздернутым носом? Странно, что тело способно улавливать мгновение и распознавать пролетающую птицу, развевающийся флаг, взрывающуюся бомбу!

Другие утверждают, что я — продолжительный (и несомненно — вечный) дух, обитающий в этом теле. По их словам, именно потому, что я — дух, именно потому, что я не являюсь продуктом времени, я и способен удерживать прошлое и настоящее вместе, ощущая движение и изменение, сохраняя в пределах моего исчезновения все мои прошлые «теперь», навсегда минувшее настоящее. Дым от моей сигареты плавно, чуть колышась, устремляется вверх, потом распускается в сплетенные струи клуба. Все это я волшебным образом удерживаю внутри моего «сейчас».

Но как же сам я, мое подлинное «я»? Могу ли я быть уверенным, что я есть нечто большее, нежели небольшой дымок сознания, тянущийся за не совсем еще угасшим телом? Когда огонь потухнет, не станет ли это моим концом?

Но как-то же я отсчитываю дни, измеряю года! Вчерашние голоса, вчерашние приветствия и споры теперь эхом отдаются в моей памяти. Если вернуться назад, отойти от разрывов бомб нашей нынешней войны, то я помню разрывы снарядов другой войны, теперь уже ставшей частью истории. Возвращаясь в еще более отдаленное прошлое, я вспоминаю, как был школьником в Итоне, с заляпанным чернилами отложным крахмальным воротничком и страстно увлекавшимся коллекционированием различных моделей кораблей. Стал ли бы, сегодняшний я, носить этот воротник, увлекаться коллекционированием? Безусловно, то был совсем другой человек, чьи впечатления я так или иначе унаследовал, словно старый фотоальбом, полный невероятных дядюшек, тетушек, дедушек, бабушек и прочих прародителей, выряженных так, будто их фотографировали на каком-то маскараде. Я сегодняшний страсти к судомоделизму не питаю; меня интересует философия, люди и прочие высокие проблемы. И тем не менее даже теперь, уже совсем седой, когда я вижу, как мальчишки управляют своими изящными или безвкусными судами в парковом озере, я всегда останавливаюсь, чтобы понаблюдать за ними. Тот ребенок все еще живет во мне; я был и остаюсь тем ребенком. Да, и даже еще большим ребенком. Я, и никто другой, будучи совсем еще малышом, оставил мокрое пятно на колене какого-то нянчившегося со мною в викторианской гостиной посетителя. О да, это был я, потому что я это помню.

Очень скоро, если только какой-нибудь несчастный случай или же судьба не оборвет внезапно мою жизнь, я, которого интересуют главным образом человек и космос, утрачу контроль над моим взрослым мышлением и погружусь во второе детство. Высокие темы окажутся мне не по силам. Я стану делиться воспоминаниями с окружающими и повторять мои анекдоты. Моего слабого запала будет хватать лишь на сердечность и сон, да еще на ту пищу, которую я смогу переваривать. Чтобы я, да стал столь жалким созданием? И однако же я несомненно таковым стану; так как это тело, некогда сосавшее молоко, а теперь уже вышедшее из поры расцвета и уже начинающее мало-помалу разрушаться, удерживает свое прошлое в своем вечно исчезающем настоящем. Я и есть эта идентичность, тела и познания.

Идентичность? Какая идентичность проявляется во мне пусть хотя бы на одно-единственное мгновение, не говоря уж о целой жизни? Я всегда в ссоре с самим собою. Я жажду вызова, но цепляюсь за безопасность. Я хочу сосредоточить все мои силы на какой-нибудь великой задаче — и однако же то и дело растрачиваю себя по мелочам. Я решительно настроен быть ответственным гражданином, но в то же время полон не меньшей решимости избежать всяческой ответственности. Я желаю участвовать в жизни сплоченного сообщества, но ревностно защищаю мою собственную индивидуальность и все делаю один, без какой-либо поддержки. Я непоколебимо посвящаю себя духовной дисциплине и высокой религии, но остаюсь непримиримым скептиком; да, и я прикрываюсь цинизмом, избегаю труднопреодолимых проблем, приятно провожу время.

Похоже, я всего лишь утоптанная арена, на которой вот уже полувека денно и нощно сражаются сотни гладиаторов и диких зверей, и ни те, ни другие не могут одержать победу. В один момент мне кажется, что мною всецело владеет чудовищный голод, в другой — страх, в третий — интеллект, или молчаливое почитание, или неприкрытое похабство. Ни один из этих притворщиков не является мною в большей степени, чем какой-то другой. Даже мой эгоизм, этот могущественный командир, с его буйной бандой разбойников, даже он на самом деле не есть я.

Естественно, он — не я, так как я уже пробуждаюсь. Я, истинный и основной я, прихожу в движение и пробуждаюсь. И как я смеюсь над всей этой ерундой! Ведь сейчас я уже наверняка знаю, что вокруг этой арены и гладиаторов, над ними, есть нечто более похожее на меня, чем любой из них. И сами они, уже одним только актом неповиновения, будут иногда вынуждены признать, пусть и нехотя, что именно я — я! — являюсь их законным правителем. Так как я более пробудившийся, нежели они, более проницательный. Я постоянно и самостоятельно, и в полной мере, желаю того же, что они, с этими их шорами на глазах, ищут столь гипнотически, столь пристрастно, столь противоречиво.

Тогда какой же я на самом деле? Безусловно, я постоянно стремлюсь к тому, чтобы стать полноценным духом; я желаю осознавать, любить, создавать; желаю делать все это со всей добросовестностью. Когда разыгрывается аппетит, я, основной я, желаю непривязанности, философской отчужденности. В самый кризис и буйство любовной близости позвольте мне спокойно контролировать действо! Точно так же, когда мною овладевают великие абстракции и универсальные принципы, я. истинный я, желаю в полной мере ощущать мимолетный миг в его открытии ближайшей или удаленной реальности. Позвольте мне в любых обстоятельствах быть в полной мере осведомленным о каждом многообразном, происходящем со мной. Позвольте наслаждаться интонациями голоса и всеми их смысловыми изысканностями. Позвольте не пропустить ни радугу на крылышке мухи, ни темные глубинные течения моих собственных желаний, ни грозовой разряд, выявляющий судьбоносную историческую картину или же ужас далекого поля боя. Даже если эти события причинят мне боль, позвольте мне не пропустить их сущность. Позвольте оказаться достаточно сильным для того, чтобы выдержать ее и внимательно изучить. Даже если это убьет меня, позвольте до конца видеть ее ясно и беспристрастно, потому что я, настоящий я, хочу неизменно (но как же неэффективно!) воспринимать реальность такой, какая она есть в действительности, — как во всей ее космической форме, так и в сердце электрона; как в структуре человеческого общества, так и в сердце человека; как в Иисусе Христосе, так и в странном Гитлере, мучителе и мученике.

Но быть просто осведомленным недостаточно само по себе. Я хочу еще и верной оценки: ненавидеть, где действительно надлежит ненавидеть, любить, где должно любить, почитать, где следует почитать. Я ненавижу жестокость уличного мальчишки по отношению к коту, но я не стану ненавидеть самого сорванца. Я ненавижу гитлеровские массовые пытки, но не самого Гитлера, бездушие финансиста, но не самого этого человека. Я люблю полет ласточки и сама ласточка; случающийся у мальчугана проблеск нежности и самого мальчугана. И я, истинный я, всегда буду почитать то, что для краткости называю Духом, этот источник всего чистого познания, всей любви и всего смелого творчества. Но я также поприветствую — просто потому, что должен — без бунтарства ужасное Иное, по-видимому, скрывающееся за громадностью и запутанностью космоса, за звездными потоками и фасетками глаза пчелы, за обширной конечностью пространства и тайной скачка электрона; то столь чуждое нам Иное, которое, судя по всему, порождает как свет, так и тьму, как Дух, так и его врага.

Но даже с этим запутанным приветствием в сердце я хочу бороться за один лишь Дух, и изо всех моих сил, постепенно, к сожалению, убывающих.

Мне противостоит великая реальность, громадная и завуалированная. Ее сердце не обнажается в электроне, как не проявляется в гигантском танце галактик и ее форма. Но есть одно познание, которое, как мне кажется — о, лишь кажется! — приближает меня к ней и обеспечивает ее понимание. Похоже (хотя, возможно, мне это лишь почудилось), я дохожу до нее в любви, и тогда у меня возникает уверенность, что даже темное, чуждое нам Иное обладает духовным началом. Телескопы, микроскопы и толстые книги по социологии рассказывают о многом, но поверхностно. Внутреннего контакта я достигаю лишь в общности с другим живым индивидом, так как наша связанность сокровенна. Каждый из нас является для другого посланником из отдаленной реальности, радушно принятым в цитадели своего «я»; воспринимаемым ангелом всегда недостижимого Бога. По крайней мере, так это все мне представляется. Безусловно, я не должен в это верить, потому что поверить в это — значило бы предать целостность интеллекта; но в то же время я должен быть справедливым по отношению к тому острому, настойчивому ощущению, что в любви я приближаюсь к сути вещей.

Из двух миллиардов человеческих существ большинство находятся за пределами моего воображения. Они просто пятнышки или предвестники на моем горизонте, в лучшем случае — полезные либо пагубные вещи, доступные моему восприятию, но непроницаемые для моего воображения. Некоторые, хотя и очень немногие, конечно же, становятся для меня частично живыми, сталкиваются со мной как человеческие особи. Эти — мои знакомые, и среди них есть такие, которых я ощущаю как врагов, потому что они противятся моим заветным желаниям, или же потому, что от них «фонит» антенна моего разума, или же потому, что они слишком приставучие. Но другие, опять же, очень немногие — вы, мои настоящие друзья, живете более основательно в моем воображении, как и я — в вашем. Несмотря на наши различия и шероховатости, мы более глубоко ощущаем, что мы — заодно, будь то в наших скрытых корнях или в наших цветах (а может, и в том, и в другом); будь то в наших безотчетных потребностях или же в наших самых продуманных целях (а может, и в том, и в другом). Наши различия, наши прекрасные различия забываются, пока мы живем в гармонии в наших корнях или же в наших цветах.

А ты, ты, та единственная и неповторимая, которую я люблю больше всех? Даже ты в действительности чрезвычайно далека от меня, ты, мой дорогой центр другой вселенной. Пусть ты — и самое ближайшее из всего, что меня окружает, иногда ты все же озадачивающе далека. На протяжении скольких десятилетий мы сливаемся в радостном, живительном, нерасторжимом симбиозе! И однако же даже сейчас иногда я не знаю, что ты чувствуешь, о чем думаешь. Ты склонна к действию, я — к созерцанию; ты — к реагированию на ту незначительную частность, которая нуждается в твоих услугах, я (и фатально!) — к всеобщему и обширному. Несмотря на то, что наши умы чаще всего движутся в одинаковом ритме, словно слившаяся в танце пара, иногда мы все же отдаляемся друг друга на расстояние вытянутой руки, или же сбиваемся с ноги, или же разлетаемся в стороны, разрубленные каким-то внезапным разногласием. Сколько раз я говорил тебе: «Поторапливайся, нужно успеть на поезд», а ты отвечала: «У нас еще куча времени»; или я: «Ну вот, уже опоздали», а ты: «Поедем на следующем». (Даже в Аду ты была бы оптимисткой!) Но в итоге, конечно же, благодаря некой черной магии, которую ты всегда была вынуждена применять в подобных случаях, на поезд мы успевали и сидели бок о бок молча, ожидая, пока он тронется.

Наше несходство то и дело уязвляет, даже бесит; но это не так и важно. В конечном счете оно — безусловно обогащение, мучительное, но в итоге приятное участие каждого в своеобразии другого.

Даже в самом остром разногласии, когда я причиняю тебе столь сильную боль, разве мы не становимся более реальными друг для друга? В конце концов мы срослись еще более прочно. Вследствие этого разлада мы теперь знаем друга лучше, любим друг друга сильнее. Теперь мы более тесно и нерушимо «мы».

Конечно, каждый из нас по-прежнему «я», а другой — «ты», далекий центр другой вселенной, но все больше и больше, и теперь неразрушимо, мы оба вместе — тоже «мы», единственный, хотя и наделенный двумя разумами центр общей для нас обоих вселенной. Вы видим мир вместе. Теперь уже ни один из нас не смотрит на него лишь в одиночестве, с одним-единственным восприятием, исключительно как на изображение с равномерным фоном. Теперь мы видим его во всех подробностях, стереоскопически. С нашим общим бинокулярным зрением каждый смотрит на все вещи с наших двух отличающихся точек зрения.

Наше своеобразие столь же драгоценно, как и наш союз, а наш союз — как наше своеобразие. Без глубокой гармонии, в наших корнях и в наших цветах, разве смогли бы держаться вместе? И как бы мы возбуждали, «зажигали» друг друга без нашего различия?

Ничто в моем мире не идентично чему-то из твоего мира. Цветы, поэмы, люди — все они в наших мирах разные. Вот, к примеру, «краснота» — разве она для меня то же самое, что и для тебя? Вероятно, во многом — да, так как мы все же схожие организмы; но, возможно (как знать?) твое «красное» это то, что я называю «зеленым». Какая разница? Это различие вечно будет несущественным для нас, раз уж оно незаметно. Но справедливость, красота, правда и хорошая шутка имеет значения, которые мы можем разделить друг с другом, и — как выяснилось — никогда не будут идентичными для нас обоих. И пусть у нас есть общие друзья, они никогда не являются для нас одними и теми людьми. Хотя друзья каждого — это друзья обоих, друг, любовник одного также и неизбежно — возможный антагонист другого. Пренебрежение этими нашими различиями, неуловимо преследующими нас на каждом шагу, внезапно выступающими вперед или огнем преграждающими дорогу, может привести к катастрофическим последствиям. Слепая любовь — это уже не любовь.

Мы действительно навсегда особые, навсегда разные, навсегда в какой-то мере противоречивые; но с несовпадением даже более гармонизированном в этом «мы», которое является для каждого из нас чем-то значительно большим, чем «я»; возможно, даже еще большим. Как центры познания мы остаемся бесконечно индивидуальными; но участвуя в нашем «мы, каждое «я» пробуждается до более широкого, богатого «я», чье главное сокровище — уже не «я», но «мы». И потому «я» без «тебя» есть лишь нечто изорванное и косматое, убогое и полуслепое, всего лишь фантом, чье воплощение имеет смысл только в «нас».

Это драгоценное «мы», которое мы постигли вместе, этот сплоченный союз в различии, это сообитание и общность двух духовных начал, никогда не расщепится на этой планете. Рано или поздно один из нас умрет, после чего наше «мы», даже не сомневаюсь, какое-то время еще будет жить в оставшемся в живых как нечто дорогое сердцу, но уже не развивающееся. Когда умрет и другой, оно исчезнет из этого мира.

Некоторые нас уверяют, что мы снова встретимся в чудесном раю, где будет жить вечно и счастливо. Может быть, может быть. Каким-то странным и изощренным образом, слишком сложным для объяснения, это утверждение может оказаться правдой; но правдой лишь в качестве притчи, а не в привычной для всех нас манере успевания на поезд, собирания дров для костра, готовки, стирки, словом, всего того, что представляет собой тот единственный уровень жизни, который имеет хоть какое-то значение для меня и тебя. Нет! Давай не будем цепляться за бессмертие, торжественно обещать ему наши сердца. Нам так много всего было дано — может, не стоит просить большего? Давай не будем настаивать на вере в это только потому, что нам этого хочется. Давай лучше допустим, что если смерть — это действительно конец, то оно и к лучшему. Давай будем готовы к внезапному разрыву связующего звена от смерти одного из нас или же его медленному распаду от дряхления нас обоих. Давай предвкушать вечный сон. Когда мы устали, сон — это конечное блаженство. Спящие, мы пребываем вместе в одной постели; и когда мы умрем, мы по-прежнему и навеки будем вместе в одной и той же маленькой вселенной, хотя, возможно, и спящие крепким сном. Но быть может, в конечном счете, умирает лишь дорогое и привычное «я» каждого, и в нашей аннигиляции нечто жизненно важное и вечное расправляет крылья и устремляется в свободный полет.

Тогда уж наша любовь действительно примет самый что ни на есть завершенный вид.

Но даже если смерть — абсолютный конец нас, наша любовь все равно не была напрасной, так как она оставила небольшую яркую отметину в существующем мире — в наших детях, друзьях и всем том, чему мы малодушно служили. Более того, даже если она эфемерна, она также, до известной степени, и вечна — в том смысле, что всегда существует во вселенной. Когда все звезды станут холодными круглыми камушками, это «мы», этот маленький цветок, столь яркий и столь недолго живший среди звезд, останется навсегда, будет жить вечно, хотя и в прошлом. Так что, в некотором роде, мы все же получим нашу неотъемлемую частицу вечности.

Но что оно означает, это великое слово — «вечность»? Не является ли оно лишь ложным символом, не имеющим какого-либо значения в реальности, но обладающим предательской властью над нашими сердцами; простым амулетом, за который цепляются обреченные на смерть, испуганные люди, представ перед «расстрельной» командой? Или же это истинный, хотя и смутный, знак для той реальности, до которой человеческий мозг едва ли дотянется, даже если встанет на цыпочки? Является ли временной коридор неполной, внутренне противоречивой и иллюзорной видимостью той вечной действительности, которую человеку никогда не постичь? Кто знает? Уж точно не мы!

Но одно мы все же знаем наверняка. Наша любовь означает нечто возвышенное, так как «я», открывающий вместе с «тобою», в качестве «нас», более полноценную жизнь, открываю также и то, что каждый пробудившийся «я» во всех галактиках и на протяжении всех эпох живет жизнью, в которой его «я» всегда превращается в «мы» — будь то с одним возлюбленным, или же с несколькими близкими друзьями, или же в сплоченном коллективе коллег по работе, или же в гармоничном мире, или же (как знать?) во всеобъемлющей космической республике. А быть может (как знать, как знать?) — и в каком-нибудь мистическом союзе непритязательного индивида с неким скрытым, всепроникающим «Ты». Такой, безусловно, и является цель — в малом или же в большом, в доме, бригаде рабочих, компании, городе, всеобщем братстве; или же, возможно, если правы праведники, в смерти отдельного духа, переходящей в некую великую жизнь Бога.

Но сколько миллионов во всех землях, во всех мирах так и не достигают этой консумации! Им недостает не только возвышенного блаженства мистического, но даже дружеской любви. Либо в душе, вследствие собственной извращенной натуры, либо в силу разрушающих обстоятельств, но они обречены на одиночество, и именно из-за этой их внутренней опустошенности, или же из-за тех страданий, которые причиняет им варварский мир, они затаптывают друг друга, словно скот, в панике уносящийся из горящего леса.

Ужасны — и непонятны для нас — неисповедимые пути темного Иного.






* * *