Пламя судьбы — страница 11 из 49

Вот недавно в Париже сколько сил потратил на красотку, чтобы убедиться: своя, кусковская, девка не хуже. Да что там не хуже? Много лучше! Танцорка из Гранд-опера все карманы его выворачивала в поисках денег, прежде чем позволяла добираться до своих сомнительных прелестей. Худа, костлява... То ли дело Беденкова! В жизни спокойна, в ласках горяча, поет – тихий свет струится из серых больших глаз. А главное, принадлежит ему от рождения и по склонности.

Но сейчас граф не хотел думать о Беденковой. Брюхата. Дело обычное, дело житейское. Чьи девки не тяжелеют от барина? Дите он пристроит, Таню выдаст замуж. На сцене (да и не только на сцене) заменит ее Анна Буянова, красивая, лихая девка. Нет, лучше не вспоминать и не загадывать, ибо на дне всех этих мыслей – противное недовольство собой. Грех – всегда грех. Он легко забывается в ранней юности, а сейчас трудным упреком ему и вздернутый к носу бабий живот, и несчастные, тупые бабьи глаза. Душа – христианка, от нее не уйти...

Он устал от непосильной ответственности перед собой. А ведь есть еще другая ответственность – перед Историей, оттого, что родился Шереметевым. Дед – известный сподвижник Петра Великого – спасал Россию от шведов. До того предки бивали татар, ливонцев. Отец – и воин, и незаменимый человек при дворе государыни Екатерины. Он же не может быть ни полководцем, ни, увы, царедворцем. Его поприще – музыка. Она одна способна занять его и захватить. Но музыка в глазах высшего общества – занятие не слишком достойное. Развлечение, пустой звук, не только не дело, но вроде как и порок. Нет, когда ради забавы или в отрочестве для развития чувств, то ничего, сама императрица поощряет домашние театры с балетом и оперой. Но всерьез...

Сколько он убеждал батюшку, что в Европе на искусство смотрят совсем по-иному, считая его такою же необходимостью, как хозяйствование. До конца не поверил отец, хотя и позволил осуществить затею с небывалым театром и даже пообещал еще раз заманить матушку Екатерину в Кусково. «Ладно, – сказал, – готовь торжество, как в Версале». Николай Петрович взялся за дело горячо и тут же ощутил вязкое сопротивление всех и вся – такова русская действительность. Как только начинал говорить кому-либо, даже другу юности, рассказывать о французских театрах, взявших на себя смелость отражать реальную жизнь и даже влиять на нее, глаза собеседника становились пустыми. Многие по-прежнему путали театр с бессодержательными живыми картинами. О присутствии духа, души в игре актеров здесь и не подозревали.

Тут-то и напала на Николая Петровича хандра, с которой он тщетно боролся половину марта и весь апрель, да так в конце концов и сдался ей. Иные дни не брился, не снимал шлафрока и не смотрел на себя в зеркало.

В музыкальной гостиной скучала по хозяину виолончель, а в маленькой комнатке на антресолях дворца билась над вопросом «почему бездействует барин?» отроковица Параша.


Но однажды и сила, и желание жить и действовать беспричинно вернулись к молодому графу. А точнее, благодаря множеству причин, каждая из которых казалась ему малозначимой или вообще им не замечалась.

Николай Петрович ожил оттого, что май всходил на свою вершину. Бушевала сирень, буйством своим путая четкую графику регулярного Кусковского парка. Горланили по утрам птицы, а ночью орали коты. Небо вдруг поднялось и набрало голубизну. И все это по воле Божьей слилось в такой мощный гимн бытию, что его нельзя было не услышать. Даже сквозь опущенные шторы.

И перед этим гимном все дурное вдруг обернулось малостью.

Да, юность прошла, но он не стар, не болен. У него впереди еще немало времени.

Он богат и потому меньше других зависим от верхов. Батюшка славен не только своими военными доблестями, но еще и тем, что строил свои усадьбы с роскошью и размахом. Он убедит старика и внесет в устройство поместий еще и утонченный вкус. Не зря же он объездил всю Европу Он знает последние веяния. Картины, статуи и книги, привезенные им из-за границы, могли бы украсить и царский дворец И, что тоже очень важно, все им собранное даст направление крепостным мастерам, а среди них столько талантов! И если отстают они кой в чем от западных собратьев-художников, то только по причине оторванности от мирового процесса, из-за вечной российской провинциальности. Он еще поработает, потрудится, как положено достойному гражданину.

И, наконец, театр. Не будет он оглядываться на замшелых российских индюков, надутых самомнением. И если удастся ему воплотить в жизнь идеал, придет-таки уважительное отношение к его делу и к нему самому.


В то утро он проснулся необычно рано, потянулся, как в мальчишестве, и с удивлением понял, что улыбается. Просто так, ни от чего. Сделал легкую гимнастику, оделся без камердинера и вышел на балкон.

Расплавленное золото восходящего солнца разлилось по небесной лазури, по глади пруда, по юной еще траве, золотя ее и перебивая зеленый цвет. И в этом текучем, светящемся, разнооттеночном золоте ритмично двигалась девочка в алой накидке. Не танцевала, нет – передвигалась прыжками. Не прямо, а волнами – вправо, влево, вновь вправо. Малиновое пятнышко приковало взор графа, оно как бы собрало, стянуло к себе распавшийся было мир.

«Нет ничего на свете лучше моего Кускова, – подумал Николай Петрович. – И все это – мое...»


«Какое счастье, что я здесь», – подумала в этот же миг Параша. Здесь – где белые колонны и застывшие статуи, глядящие друг на друга, где каждое дерево посажено так, чтобы прибавлять красоты всему ландшафту, а стеклянный купол оранжереи горит в первых солнечных лучах, как драгоценный камень.

Ее поднял раньше срока гомон птиц, и она, набросив на себя легкую малиновую мантилью, тихо, чтобы не разбудить Марфу Михайловну, сбежала вниз.

Все сложности ее отроческого существования отступили перед сиянием майского утра, нежной его прохладой. Она снова была ребенком, и этому ребенку хотелось петь, бегать, дурачиться. Петь в голос она не решилась и прыгала в ритме любимой мелодии Монсиньи, заставив ее звучать в себе. Вот туда, по песчаной дорожке до «пещеры», до «рыкающего льва», охраняющего вход в нее денно и нощно.

«Не боюсь, не боюсь, не боюсь...» И, смеясь, коснулась оттянутым по-балетному носком открытой пасти. Выгнулась так, что отлетела, откинулась и коснулась земли малиновая накидка. Не знала, как была в этот миг грациозна и что ею любуется граф.

Впрочем, он не выделял ее из открывшегося с балкона пейзажа. Он смотрел на мир глазами художника в миг озарения, когда через все детали для него проступает замысел Творца. Зеленые сполохи кустов, волны рассветного золота и девочка – малиновая подвижная точка. Благодатным дыханием овеяв сердце, гармония погрузила его на миг в странную тишину. А когда он снова услышал гомон птиц, пришли простые, будничные мысли.

Кажется, это Ковалева. Надо ее послушать, все прочат ее в будущем в примадонны.

И вообще хватит киснуть. Он решил сегодня же заняться театром. Товар надо показать лицом. Он еще удивит свет. Или он не Шереметев?


После полудня Парашу вызвали в музыкальную гостиную. «Барин желают послушать пение».

Параша так долго волновалась, представляя себе этот момент, что когда он наступил, на волнение не осталось сил.

Ей повезло: когда она вошла, граф заканчивал разговор с Дегтяревым. Реверанс – ответный кивок, и она села в уголке, избежав пристального к себе внимания.

Собственно, она очутилась в привычной обстановке привычной работы. Граф и певец дочитывали клавир новой оперы, присланный из Парижа Иваром. В эти минуты Николай Петрович и Степан были на равных, занимались общим знакомым и любимым делом. То Дегтярев в половину чудесного, мягкого своего тенора выводил мелодию, то перехватывал мотив граф, старательно подчеркивая ритм. В какой-то момент, чтобы лучше воспроизвести замысел сочинителя, граф кинулся к виолончели. Прекрасные руки извлекли из нее долгий и печальный звук.

– Все! Все! – кивнул граф Дегтяреву. – Отдыхай. А я вот сыграю один отрывок... Из «Альцесты». Глюк это, из Вены. Но по мелодичности не уступит итальянцам.

Граф играл, прикрыв глаза, и Параша могла смотреть на него не таясь. Но он вдруг оторвал смычок от струн и спросил ее:

– Ты слушаешь?

Девочка вздрогнула.

– У тебя такой взгляд... Все время его чувствуешь.

В этот миг, как когда-то в детстве, к ней пришла та отчаянная, несущая вперед без оглядки уверенность, которая будет переполнять ее всегда рядом с графом. Свободна и сильна, и все, что ни сделает – лучше невозможно...

– Ваше сиятельство, вы радовали не только мой слух.

Он посмотрел на нее с удивлением и рассмеялся.

– Нынче и я любовался вами, сударыня, – подхватил он игру, подумав при этом: «Какое забавное, однако, дитя». – Вы прыгали по парковой дорожке весьма мило.

– Вы принимаете меня за ребенка...

«Чутка не по летам. Бойка. Находчива».

– За прелестного ребенка. Вашей грации могла позавидовать любая танцорка.

Все поставлено на места, но он продолжал всматриваться в нее. Лицо живое, не простонародное и как бы вообще не русское. Тонкое, нервное лицо девочки, стоящей на пороге девичества. Бесплотна. Чересчур бесплотна. Самое красивое – выпуклый лоб с крутыми смоляными завитками да еще скулы, опаленные румянцем смущения. И губы... Детские, пухлые, еще не ухоженные, не знающие помады потрескавшиеся губы.

– Вы принимаете меня за ребенка, а между тем я успела кое-что понять во взрослом мире.

– О! Замечательно! Я же ничего не понял, прожив в нем немало, совсем немало. Пожалейте меня, сударыня.

– Я всегда жалела... – и осеклась.

А графу вдруг вспомнилась кроха в темной и смрадной деревенской хате Как настойчиво, по-матерински разглаживала она его волосы... Сегодня ей нет и одиннадцати, да-да, немногим больше десяти, говорил Вороблевский. Какое странное существо эта Ковалева! И, поймав недоумевающий взгляд Дегтярева, свидетеля не то серьезного, не то шутливого, а в общем совсем невозможного разговора, граф сменил тон: