Пламя судьбы — страница 25 из 49

– Пашенька, – говорит Аргунов. – Вчера попал я на «Дидону» у Кутайсова. Барину что-то в игре примадонны не понравилось. Он вбежал прямо на сцену и отвесил ей оплеуху. Дидона поморщилась от боли, да и вошла в свою роль снова.

Невольно Параша провела ладонью по собственной щеке и вспыхнула. Связывает это ее с Аргуновым: он раб и она рабыня. Но все-таки это лишнее. Не будет же она обсуждать с ним барские замашки, коли один из господ ей дороже всех на свете. Глянула прямо в глаза собеседнику:

– Так то Кутайсов. А вон, – кивнула на дорожку, по которой приближался Николай Петрович, – а вон Шереметев.


...Сюжет «Аргунов» развивался все то лето.


Однажды художник снова сказал ей, что все же хотел бы написать с нее портрет. И что последняя работа, моделью которой служил старый крестьянин, ему удалась; даже батюшка, скупой на добрые слова, похвалил:

– А сие было нелегко, ибо в мужике одна характерность и никакой красоты. Гармония же сама ведет кисть.

– Тогда и мой случай не поможет, Коля. Подружки мне совсем в красе отказывают. Иль ты из жалости?

– Что ты, что ты, Парашенька, – замахал на нее руками. – Красивей тебя нет. Красота у тебя особая, не всякому открывается. Но если кто посвящен... Кто понимает... Если кто любит не низкое... Кто слушал тебя и души твоей коснулся... – Аргунов окончательно запутался в словах и смутился, и Параша пришла ему на помощь:

– Спасибо. Хочется тебе верить. Я постараюсь помочь тебе и охотно стану позировать.

В ее обещании была и нежность, и грусть.


В Европе в ту пору были особенно модными двойные портреты. На одном полотне изображались, как правило, муж и жена. По той же странной прихоти, по какой Шереметев-младший проигрывал невозможный альянс на сцене, возник этот замысел: он и Параша. Пусть не на публику, не на показ, повесит работу где-нибудь в дальних покоях. Пусть только на полотне – а все же вместе. Тем и ответил на просьбу Параши дать заказ своему молодому художнику.

Параша обрадовалась, так даже лучше. Все станет на свои места, исчезнет всякая неловкость.

Заказывал граф портрет в присутствии Парашеньки.

– У нас парных парсун я что-то не видывал.

– Я постараюсь достичь должной высоты в новом для меня деле, – с достоинством пообещал художник.

– Да уж, постарайтесь. Я заплачу вам вдвое, хоть и на одном полотне, но приходится изображать два лица.

– Николай Петрович, – неожиданно в разговор вмешалась Параша, – деньги заманчивы. Но для тех, кто, как Николай Иванович, отмечен явным талантом, важнее другое. Пообещайте: коли парный портрет будет небывало удачным, лучше голландских работ... Вольную автору, а?

Параша видела, как Аргунов напрягся, тонкое лицо на глазах осунулось от скрытого волнения.

– Пообещайте, граф, – попросила снова, то ли игриво, то ли твердо, с непривычными властными нотками в голосе.

Николай Петрович пожал плечами:

– Вообще-то мы, Шереметевы, не выбрасываем наших подданных на все четыре стороны. Но если ты просишь... Так тому и быть.

Но в самый последний миг перед первым сеансом Николая Петровича фельдъегерской почтой вызвали в Москву в связи с хлопотами о директорском месте в банке.

– Придется тебе, Пашенька, позировать одной.

Увидел в глазах ее слезы. Понял, что, как и для него, для нее важна полумистическая связь, остановленное мгновение их единства.

– Примета, да? Ты тоже думаешь, что судьба скрепляет запечатленных вместе? Став неразлучными на одном полотне, не разлучимся и в жизни?

Не отвечая, кивнула.

– Кто помешает мне чуть позже заказать двойной портрет? И не Аргунову, а заезжему из Голландии мастеру?

И неожиданно заговорил о том, о чем они никогда раньше не говорили:

– Милая, ты же знаешь, как крепки узы, связавшие нас. Когда-нибудь... Постепенно... Императрица не вечна. Взойдет на престол Павел... Он мне друг... А может, и сама, тебя увидев... А если властитель не выкажет гнева, и прочие примут благосклонно...

Параша улыбнулась сквозь слезы:

– Условия прежние? Аргунову вольная, коли будет портрет хорош?

– Как скажешь, душа моя.


Была одна тема, которой она не могла затрагивать в разговорах с графом, тема больная, мучительная, требующая обдумывания и обсуждения. Как жить достойно в неволе? Как сохранять дар, посланный Богом, в обстоятельствах унизительных? Понять ее мог только тот, кто сам пережил возвышение души, низкому званию не соответствующее, – то есть Аргунов.

Пашу все еще будоражило самоубийство молодого художника Васильева. Не пьяница был, богобоязнен. Глухо говорили, что полез в петлю из-за любви. Думая о своей дальнейшей судьбе, о предстоящем расставании с любимым, Параша обычно гнала черные мысли. Грех! Смертный грех! Но невольно обдумывала и этот вариант, потому как совсем невыносимо было представить любимого рядом с иной женщиной – законной супругой. Позируя Аргунову, спросила:

– Как думаешь, Николаша, простит Господь Васильева за то, что жизнь, Богом данную, самовольно оборвал? За петлю эту страшную?

Аргунов ответил так быстро, что стало ясно: и он обо всем этом много думал:

– Бог – отец нам всем. Какой отец не простит сына своего, коли знает про его муки? А уж как Васильев страдал, как страдал! Ждал, надеялся – вот воля, протяни руку – и твоя. Когда столик наборный с планом Кускова заканчивал, Петр Борисович все хвалил его за красоту и точность. Не сомневался мастер: отпустит его барин в родную деревню, где душа-девица ждала. За невесту его там парни снова и снова сватались, время шло, а у графа новый азарт, еще одну работу приказал сделать. Не выдержал он...

– Коленька, а как же талант? Жизнь его тем большую цену имела, что духом была освящена, верно?

– Согласен с тобой. Душу бессмертную погубить – страшный грех. А талант прикончить – грех неизбывный. Вот, скажем, тебя Господь послал в мир не только для того, чтобы здесь ты жила и радовалась, но и чтобы дивным голосом своим других возносила ввысь и радовала.

Параша не видела его лица из-за холста, но почувствовала, что сейчас свернет он и вовсе на осуждение Николая Петровича, как это обычно делал в их разговорах. Ненавязчиво, незаметно, а свернет.

Так и вышло. Издалека подошел Аргунов к молодому барину. Не о нем вел поначалу речь:

– Да есть ли тот, кому легко с Божьим даром, Парашенька? Одного губят крепостные цепи, другого зло в бараний рог сворачивает, а третьего полная воля отводит от цели.

– Да-да, я тоже об этом думала. Какой музыкант Вороблевский, а чернеет с годами душа, и музыка непрозрачна.

– А Николай Петрович, – не выдержал Аргунов, – в развлечениях теряет свое искусство, не упражняет руку.

– Ну, виолончелист он замечательный, – возразила Параша.

– Был...

И она подумала, что и впрямь молодой граф стал холоднее к любимому своему инструменту.

– Во все времена и при всех обстоятельствах должно пробивать свой путь в искусстве работой. И какой работой! Каторжной. С нас спросится, а не с графа, который дал или не дал вольную, – сказал Аргунов.

Не согласиться с ним она не могла. А соглашаться не хотелось, потому что очень уж ловко он отделял ее от любимого и соединял с собой. Пусть только в мыслях, но и в мыслях не надо. Будто бы сговаривались они о чем-то за спиной графа. Даже самое маленькое лицемерие – уже измена.


Не хотелось ей этих сеансов... К тому же Аргунов раз от разу становился все напряженнее и будто на что-то сердился. На нее? На судьбу свою? Почему он с ней неприветлив, почти груб? Но коли решается судьба собрата. Она приходила позировать каждый день.

Встречались они в одной из гостиных большого дворца. Аргунов наказал ей быть одетой в легкое белое платье, иметь при себе прозрачную шаль. Портрет задумывался парадный, и Параше надлежало принять «значительную» позу. Но сидеть без движения было трудно, вспомнилось детство, потянуло к озорству. Вскочила, охота взглянуть на портрет – что там?

– Прасковья Ивановна, могу вас просить? Забудьте о моем присутствии, это вам нетрудно. Отдайтесь размышлениям или чтению, которое привяжет вас к месту.

– Ах, ах! «Прасковья Ивановна»! Ах, «Николай Иванович»... С чего это ты? Мы всегда были и будем Николушкой и Пашей. Помнишь, как ты, я, Афанасий и Павел яблоки воровали в саду урядника? Страшный он был, – и Паша состроила угрожающую мину. – Не хочешь вспоминать? А зря. Ведь все одно, пусть годы прошли, а души наши относительно друг друга остались без изменения.

– Нет уж! – Аргунов резко положил кисть рядом с палитрой. – Все изменилось! Все! Этот портрет ваш мне заказан графом. С большими посулами...

– Да. Будет вольная, я еще раз спросила.

– Видите, судьбу человеческую нынче вы можете решать мигом, и в этом перемена.

Она хотела было встать: трудно протестовать сидя. Но Аргунов жестом приказал ей не двигаться.

– Нет уж, слушайте! И наконец, этот портрет я пишу во дворце, куда в обычное время войти не могу как существо низшего ранга по сравнению с его обитателями. Потому... Рад бы вас звать Пашенькой, да не могу.

Параша чувствовала: совсем близки слезы. Если человек, которого она считала другом, не хочет понять ее, то что говорить о всех остальных?

– Не чувствую я себя здесь барыней. Николай Петрович – ему я готова служить до гроба – богат и знатен. Так что? Мне-то нельзя меняться. Чуть корысти или гордости, и кто я? Как оправдаюсь перед Богом в грехе? Даже вольную, которую для вас просила, для себя и для братьев своих просить не могу. Каждый миг помню, что крепостная я, крепостная.

Помолчала.

«Я тоже отныне буду на «вы». Пусть знает, что обиделась, не все же терпеть безропотно. Тот дает волю зависти, тот капризам, и никто не хочет подумать обо мне. Терпела, покуда терпелось, но... И все-таки, все-таки не о себе надо думать. Пожалеть надо дорогого друга, с кем пройдена часть жизни».

Молчит художник, погруженный в работу, и кажется Паше, будто ударяет он кистью по ненавистному лику – что ни мазок, то удар. И совсем тихо, робко закончила свою исповедь: