Пламя судьбы — страница 26 из 49

– Боюсь потерять себя, из рабства внешнего в рабство иное попасть, во грехе погрязнув.

– Я же, дабы не потерять себя, буду, напротив, с ними, богатыми и властвующими, равняться, – закусив губу, сказал с вызовом Аргунов. – Получу вольную, биться буду, чтобы стать академиком. Жениться вот собираюсь не без выгоды.

– Кто она?

– Достойная девица. Дворянка. И приданое... Пойдут дети, заботы...

– Вы не сказали, что она мила вам.

– И рад бы сказать...

– Не совершаете ли вы ошибки, не дожидаясь своего счастья? У людей, не испытавших полного чувства, много прекрасного остается только в одной возможности...

Аргунов грубо оборвал ее:

– И это говоришь мне ты? Ты?!

Спохватился:

– Простите, Прасковья Ивановна.

– Прости меня, Николушка.

Тяжелое молчание, повисшее в этот миг, прервала чуть позже:

– Я думала, так, детское все это было.

Оба снова замолкли, и снова Аргунов яростно писал ее лик. Разговор пошел не то чтобы спокойный, но отвлеченный какой-то, будто бы не о них.

– По причине, вам теперь понятной, – художник смотрел не в глаза ей – выше, на чистый и выпуклый лоб, – я часто думаю, что ждет вас завтра. Ведь и самое высокое чувство опирается на столп земной. Он известен: семья, дети, дом, работа. В чем ваша опора?

– Разве я не певица?

– И какая! Но... и женщина.

– Птицы летают, опираясь на невидимое.

– Но... Если они залетают очень высоко, не сгореть бы в небе близ солнышка.

– А и сгорю!? – забыв об Аргунове, словно заклинание, прошептала: – Лишь бы еще немножко... Еще... На сегодня хватит? – спросила уже громко. – Устала я...

– Паша! Я буду ждать еще... И никогда не попрекну...

– Меня? Попрекать? Чем?

Перед ним стояла гордая аристократка. Госпожа. Барыня.

Аргунов резко перевел разговор:

– Завтра продолжим сеанс в то же время.

...Через несколько сеансов портрет был закончен. Он был удивительным. Словно юная женщина на бегу вдруг остановилась и оглянулась, прогнувшись в стане. Взгляд ее говорил о тайном и болезненном знании будущей горькой судьбы. Опалены лихорадочным огнем скулы. Молодость, страсть, печаль, движение...

Отныне Шереметев будет заказывать портреты актрисы только Аргунову.

Аргунов не сразу, но в конце концов, после многочисленных просьб Параши, получит вольную.

– Такого мастера отпускать? – будет тянуть Николай Петрович.

– Вы мне давали слово, барин, – будет настаивать Параша.

Бывший крепостной художник добьется невозможного – он станет академиком, удачно и выгодно женится. Портреты Параши будут отличаться от всего прочего, им сделанного, в лучшую сторону. Он будет писать ее часто. Всю ее и всю свою жизнь.


Как Параша ждала приезда царицы Екатерины! Как надеялась... На что? На то, на что надеяться было никак нельзя.


Нельзя входить в одну реку дважды. Приезжала императрица в Кусково лет десять назад, и тогда не молодкой, крепко за сорок, но совсем по-другому все было. Смотрел на нее в ту пору обожающе князь Потемкин – воин, мужик-орел. Как быстро, однако, стареют ее поклонники. Григорий Александрович по годам заметно моложе государыни, а весь какой-то потухший. Впрочем, говорят, юные племянницы его и нынче воспламеняют. Такие вот путешествия в прошлое лишний раз напоминают о том, что не все императрице подвластно.

– Какая прелесть! Какое великолепие! Такие вот васильки я собирала в доме у батюшки в Пруссии. Нет, то были незабудки... – а сама подумала, что давно это было, немудрено забыть. И еще – что беседка из полевых цветов, для нее сооруженная, дивно хороша, но не в силах вернуть и толику той буйной радости, которой был отмечен ее предыдущий вояж в подмосковную усадьбу Шереметевых.

Она оценила старания старого графа Петра Борисовича развлечь ее, угодить ей. «Морской бой» на пруду, лодки с «матросами» против ладьи с «турками», чудеса пиротехники, но смотреть все это до конца? Екатерина сделала прощальный знак «русским морякам» и отправилась во дворец отдохнуть. Потемкин шел следом, на ходу набивая карманы плодами из ваз.

В парадной спальне Екатерина грузно упала на огромную кровать с балдахином, Потемкин рухнул в огромное кресло неподалеку.

– Солнце село, – в голосе стареющей царицы – мечтательные нотки. – Холопы разойдутся по сеновалам, душно будет пахнуть свежее сено. Как мы когда-то... Помнишь, светлейший? Позади Москва, впереди – Крым, и дорога у нас дальняя-дальняя.

Усталость отходила, Екатерина наполнялась энергией и ждала мужского ответа на свой женский намек. Что это? Никак Потемкин жует что-то и не слушает ее?

– Опять свои противные репки грызть? Все карманы набили этой гадостью, я подсмотрела, – неожиданно резво и легко соскочила она с кровати, ощупала карманы князя.

И... ничего.

Потемкину были знакомы зажигающие вожделение проделки императрицы, но на сей раз они не воспламенили поношенного, усталого фаворита. Вроде бы и шутливо, вроде бы и мягко звучит царственный выговор, но сколько в нем уязвленного женского.

– Что касаемо репок... На людях можно вести себя и торжественнее. Вы давно, мой друг, не частное лицо, которое живет, как хочет, и делает, что ему нравится. Вы принадлежите государству, вы принадлежите мне.

– Вся Россия принадлежит вам, ваше Величество. И зело много граждан мужского полу, что моложе меня и краше. Слышал, опять завелся амуришко...

Хоть запоздалой ревностью польстил Екатерине Потемкин. Хоть какую-то женскую карту еще можно ей с ним разыграть.

– Обижены, князь? Близкому другу надо говорить правду в глаза. Если б смолоду получила я в участь мужа, которого могла бы любить, вечно к нему не переменилась бы. Но... Не дал Бог. Я тайно обвенчалась с вами, мой друг, но судьба и нам не дала быть вместе и длить счастливые часы.

Ах, слишком хорошо знает ее Григорий Александрович. Не смотрит, а если бы глянул, наверняка прочла бы Екатерина в единственном его глазу недоверие. С еще большим напором продолжала:

– Да! Да! Не вы и не я виною. То дела, то войны... Народ мой, его просвещение мне дороже личного благополучия.

Теперь на лице своего фаворита она видела откровенную насмешку, понимала, что в лицедействе зашла в слишком высокие сферы и уже потому потеряла убедительность. Сбавила тон:

– Беда в том, что сердце мое не хочет быть ни на час без любви. Статься может, что подобная диспозиция сердца более порок, нежели добродетель... В оправдание же скажу одно лишь: для меня вы – достойнейший из мужчин.

Тронула-таки Екатерина сердце Потемкина, клюнул фаворит на откровенную лесть:

– Для меня вы – достойнейшая из женщин.

Приятно, а не этого царица ждала, вернее, не только этого.

– Что же касается «амуришки»... Разве он, а не вы, мой богатырь, назначены председателем военной коллегии?

– Были, однако, к этому причины, а не только ваше расположение?

«Ошибаетесь, милый князь. Занеслись...»

– Были, – ответила, – если брать в расчет ваши победы в Таврии. Но если вспомнить о потоплении флота... Я помню о первом и заставляю себя забыть о втором, а могла бы поступить наоборот.

Разговор стал не очень приятным для Потемкина. Самое время его прервать под удачным предлогом.

– Матушка, скоро театр. Граф очень им похвалялся.

– Никак опера? В моем театре дал обещание выступить кумир Европы Моцарт. Но вам одному могу признаться: к его музыке я глуха и приглашаю его больше для шику, чем для услады души. Если еще комедия, да зло и смешно рисует нравы, то ничего... Или лах-опера, где на музыку положены смех, кашель и другие, даже малопристойные, звуки... А если голосить начнут только о сладких чувствованиях... Боюсь умереть со скуки.

– Петр Борисович хвалился, прима у него завелась.

– Знала я человека, у него была лошадь рыжая с бельмом на глазу, короткошерстная и кургузая. Так он ей всю возможную красоту приписывал только оттого, что она ему принадлежала.

– Сказывают, молодой граф от этой девки-певицы голову потерял.

– Что терять, коли девка-то его крепостная?

На спектакль, от которого столько ждала Параша и к которому готовилась, словно к самому важному событию в жизни, императрица отправилась в том неопределенном расположении духа, которое быстрее всего готово перейти в раздражительность. В тот раз судьба явно не была благосклонна к влюбленным – к молодому графу и его актрисе.

...Вечер выдался достаточно прохладным, и потому спектакль шел в только что отстроенном закрытом помещении. Двухъярусные ложи, четыре гипсовых статуи на авансцене, кресла, обтянутые голубым бархатом, прекрасные люстры – все это было одобрено царицей и ее свитой. Но обсуждение убранства прервалось при первом звуке голоса примы.

Екатерина не была тонкой ценительницей пения, но и она не могла не ощутить сразу же, с первых нот неповторимость тембра. Не женский, не мужской, не детский – нездешний голос все набирал, набирал силу и свободу, чтобы к концу представления выразить страсть, на которую способны редкие души. Она будет с любимым! Будет, чего бы ей это ни стоило! Екатерине самой приходилось отвоевывать у жизни право быть с понравившимся мужчиной, но любви, способной родить такую силу выражения, она, пожалуй, не знала.

Императрица с удивлением вглядывалась в тонкую девичью фигурку в воинском одеянии. Женское шитье из тяжелой английской парчи с голубовато-серыми переливами, сшитое для торжественного обручения с Парменоном, телесности Элиане-Прасковье не прибавило. «Могла бы быть и повальяжнее», – подумала государыня, привыкшая образцом женской привлекательности считать себя. Но в эту минуту она обратила внимание на мужчин. Все в ложе были так поглощены происходящим на сцене, что позволили изучать себя. Лицо старого графа расслабилось от удовольствия и выдало чванливость: это чудо – его, Шереметева, чудо! Французский посол Сегюр замер, сделав стойку на превосходное исполнение – европейского класса и в европейской манере. Для молодого графа каждая фиоритура – гамма переживаний: лицо нервически подергивается, на нем то блаженство, то страдание. А Потемкин! Потемкин-то! Светлейший князь менялся на глазах, на глазах молодел, былая страстность проступила в чертах лица. Из потускневшего одноглазого старца он превращался в пирата-жизнелюба, богатыря с саженными плечами.