– Вы довольны? – спросил актрис Павел.
Изумрудова и Гранатова присели в благодарном поклоне.
А Параша вспыхнула и, помня о розовом пятне на платке, не стала глушить в себе то дерзкое и протестующее, что поднималось в душе помимо ее воли. Коли она на пороге смерти, отчего не позволить себе быть самой собой и не сказать сильным мира всего, что она думает?
– Дар, Богом данный, Богу и принадлежит. Не знаю, согласится ли государь со мною, но, думаю, Господу рублями не платят.
И, обратя горящее, гневное свое лицо к Николаю Петровичу, продолжила:
– Ваше сиятельство, прошу отдать мое жалованье тому, кому оно нужно для поддержания жизни. В ваших селах таких немало.
Некуда, казалось, было бледнеть белому как стена Шереметеву, а побледнел, осунулся на глазах, сник. Павел же, чувствуя меж двумя внутренний спор, понял, кто победил, и с открытым восхищением посмотрел на Парашу. Сколько огня! Как хороша молодая женщина в гневе!
– Вы правы, подлинный дар выше жалованья, милая дама, но он не бежит подарка, выражающего восхищение.
Павел снял с руки перстень. В отличие от кольца царицы Екатерины, не принесшего радости, это было впору. Параша надела его на палец и благодарно склонила голову перед монархом.
Уходя, она слышала разговор: Шереметев предлагал императору остаться на ужин.
– Я приказал подать вино, коему более ста лет.
– О! – обрадованно воскликнул Понятовский, но Павел четко отклонил приглашение:
– Вкусы мои более просты и скромны. К тому же предпочитаю пищу приготовленную моими поварами под вашу ответственность, граф. Есть надежда не быть отравленным.
– Но я и здесь наблюдаю...
– Здесь вас отвлекают сладкие звуки и прелестные дамы. Шучу, шучу, – император залился высоким и неприятным смехом. – Я отпускаю вас на два часа, не больше. Жду вас в моем дворце в Кремле. Да не опаздывайте, вы нужны мне постоянно.
Павел не стал дожидаться, когда к нему присоединится свита, стремительно облачился в плащ и, не простившись ни с кем, кроме хозяина, сел в карету.
«Бог мой, неужели и впрямь слухи о том, что барин назначен обергофмейстером, верны? Музыкант, артист и... повседневные заботы о мебели, об одежде и пище... Если Павел – друг и понимает душу Николая Петровича, он не мог дать ему такую мучительную должность».
...Она ждала этого вызова к графу, не зная, как будет вести себя в разговоре с любимым. Обида на него перебивалась жалостью. Охватывало удивление – ведь он делает явно не то, что написано в книге судеб, неужели он этого не понимает? Душил гнев при воспоминании о жалованье... Как чужой! Какое предательство и унижение!
Но разве вправе она требовать от него того, на что не способен решиться никто? Аристократы не женятся на крестьянках, дворяне не влюбляются в крепостных – таков закон жизни, и никто пока его явно не нарушал.
Так и вошла в кабинет, не разобравшись в себе. По наитию от двери поклонилась «барину» в пол на деревенский манер.
– Ты не на сцене.
– Я на том месте, которое вы мне только что указали.
– Я хотел выделить тебя среди прочих актрис высоким жалованьем.
– Некоторых женщин положено выделять не деньгами – отношением к ним, – если, конечно, они того стоят. Я, видно, не заслужила.
– С Павлом все оказалось сложнее, чем я думал.
– Да уж, коли вам приходится думать не о нотах, а о молодых барашках и белом меде к царскому столу.
– Я больше думаю о нас с тобой. Как я и обещал тебе, я завел разговор о нас... Он был так добр, так открыт, так доверчив. Сам говорил мне о мистической связи своей с Нелидовой – той, что не в укор его земной и царственной любви к императрице Марии Федоровне. Эта таинственная связь для него все. Мать ненавидела его. Дети, воспитанные Екатериной, его не любят. Супруга не всегда его понимает И только эта женщина... Я сказал ему, что наши с тобой чувства, хоть и не так высоки, чтобы быть лишенными обычных ритуалов нежности, тоже непреодолимы и длятся много лет. Он меня понял! А сегодня вдруг я услышал от него совершенно противоположное...
Парашу бил кашель, но и через него, через ее усталость пробивались интонации горькие, ироничные:
– Мы видывали с вами правителей близко – могущественную Екатерину, Потемкина, и были в их глазах ничем. Барин, надо ли мельтешить, суетиться? Боюсь, вы ничего не обретете на новой службе. Люди не делятся на малых и великих, но только на добрых и злых. Не обманитесь, оцените, где делу служите, а где лицу прислуживаете. Не император – Господь спросит.
– Ты перестала понимать меня. Не всем дано понять, что значит приобщиться к делам государственным.
– Куда уж мне! Простая девка... Я даже не могу справиться с теми делами, которые мы затевали с вами с таким рвением. Актеры меня не хотят слушать, труппа в разброде. Хозяйство приходит в упадок...
Граф перебил ее:
– Скажи всем лодырям, чтобы взялись за дело. Иначе разошлю по дальним деревням.
– Как быстро вы забыли, что приказы сильны только на плацу, а в музыке, как и в любви... Ваш нынешний кумир считает, что муштра всесильна.
– Оставь императора... Я не узнаю тебя. Когда моя жизнь наполнилась смыслом, ты противишься всему, что я предпринимаю.
– Власть не дает свободы, а смысл не ищут где-то помимо себя.
Спорить с Парашей графу было непривычно – пожалуй, впервые она так последовательно и так ожесточенно не соглашалась с ним, открыто шла на ссору.
Почувствовав в себе поднимавшуюся волну гнева, граф испугался испортить то, что было ему единственно дорого в мире. Встал, чтобы успокоиться, прошелся по маленькому кабинетцу туда-сюда, остановился перед Парашей, притянул ее к себе. Поцеловал в лоб с крутыми завитками. Не откликнулась. И прямо глаза в глаза спросила:
– Вы обещали мне вольную. Помните, вы даже начали составлять бумагу. Отпустите меня. Я больна. Я не нужна вам. Отпустите.
Слегка оттолкнул ее от себя. Когда-нибудь это должно было случиться. Расставание всю жизнь сторожит свой миг, теперь оно просто ближе, чем обычно. На всякий случай спросил:
– В Петербург со мной не хочешь?
Покачала головой – «нет».
– Получишь вольную. Ступай!
Пройдя через галерею, она дала волю душившему ее кашлю. Розовым окрасился не только платок, но и манжеты. «Как? Уже? Так быстро? Кровь... Кровь... Господь наказывает меня этой кровью за ту кровь, другую... За ребеночка...»
Разлука – неизбежность. Болезнь – возмездие за детоубийство. Разве она вправе рассчитывать на что-либо другое?
15
Первым, что граф теперь видел, просыпаясь при робком свете лампады, был длинный и узкий потолок – без лепнины, без люстры. «Комната – будто гроб». Таких мрачных комнат в его имениях нет даже во флигелях для дворни. Граф вспоминал с тоской, что он в Гатчине, в императорском дворце, похожем на средневековый замок. И еще: он не просто в разлуке, он в ссоре с Парашей.
Чтобы продлить сладкое время сна, граф закрывал глаза. Представлялось далекое: кусковский рассвет, девочка в алой пелеринке скачет по песчаной дорожке, все пронизано светом. Все самое главное в судьбе было тогда еще впереди, хотя в то время казалось, будто жизнь уже прожита. Но разве сравнишь ту светлую печаль с нынешней звериной тоской?
С чего бы это? Исполнилась его мечта выполнить высокий мужской и гражданский долг. Он занят не каким-нибудь частным делом, а государственным, он у подножия самой высокой власти. Но нет ни капли той прежней радости, хотя и нелегкой, хотя и претворенной из душевных мук и сомнений, из мыслей о несовершенстве мира, но такой истинной...
Музыка... Гармония... Ему не хватало музыки... Вместо нее он слышал в предутренний час перекличку караулов и отрывистые, как лай, команды императора на плацу.
Не спится Павлу, и он не дает спать никому.
Николаю Петровичу не хватало лености, подруги глубинной созерцательности, которая так необходима любому артисту. Проснуться, открыть глаза и лежать неподвижно. Смотреть бесконечно на милое лицо спящей Параши, следить, как ритмично подрагивают ресницы. По-детски приоткрыт рот, и выражение чуть-чуть несчастное... Просто смотреть и смотреть... Это и значило жить.
Здесь у него нет и не может быть просторных утренних минут, отданных встрече нового дня. Наскоро молитва, наскоро бритье, одевание, и от этой рабской торопливости в нем прочно поселялось ощущение, будто он не принадлежит себе.
Ощущение его не обманывало.
В пять утра император уже на плацу, уже муштрует своих солдат, а завтрак и того ранее – завтракали они ночью.
После Николай Петрович шел в свой убогий кабинет – составлять письма для фельдъегерской почты в Петербург и в Москву. Графу Румянцеву он писал: «Государыне Императрице Марии Федоровне угодно, чтобы сделан был мед белый лимонный сахарный для питья, такой точно, каковой при покойной Государыне был сделан единожды и опробован ею». Графу Зубову сообщал, что «потребны для четырнадцати человек трубачей и одного литаврщика конские уборы, седла и прочее».
Через полчаса после солдатской побудки в предутренней мгле он должен был снова предстать перед императором, дабы согласовать обеденное меню. От императора – в кухмистерскую, и там за всем самолично следить. Завтрак, обед, ужин, снова завтрак, снова обед. Разница – только в меню, и то не слишком большая – Павел был аскетичен и скучен во всем. Он внушал Шереметеву иногда страх, иногда тревогу, а чаще всего не поддающееся точному определению чувство отвращения к себе самому, вынужденному исполнять монаршью волю не как собственную, а как навязанную, чужую. Унизительно...
Павел требовал одного, его домочадцы и свет – другого. Уж эти мне вечера и приемы! Все эти архангелогородские барашки, выпоенные молоком, которых надо доставить к сроку... Пулярки, зажаренные, как у Толстых, и рыба – как у Куракиных... Высшее общество равнялось на недавние екатерининские времена и не хотело менять своих вкусов.
...Ему не хватало женщины. Но стоило представить себя с какой-то случайной, как приходило нервное раздражение. Он не хотел, не мог в свои годы ухаживать, суетиться, а сильным и уверенным был только рядом с Парашей. Никто, кроме нее, не смоет с него надоевшую, скучную пыль будней, никто не приподнимет над повседневностью и мелкими заботами, не даст непосредственной радости бытия.