Тогда мы делаем так: берём мусорное ведро и начинаем загружать туда совком поганки. Мерзость нас за руки хватает, смотрит умоляюще, а мы хоть бы что — спускаемся вниз и вываливаем ведро прямо на помойку посреди двора. А мерзость, вон она, уже вниз по лестнице шлёпает, подползает к грибам, три раза их пересчитывает и слезами горючими поливает.
Вот так-то у нас! Нечего было раковину на кухне засорять! А то ишь, повадилась детишек своих обосраных под краном полоскать. Да ещё всю лестницу соплями изгваздала. Хуже подростков, честное слово.
В общем, мерзость мы извели и старушкиной племяннице глаза круглые показали — какая, мол, такая Анна Матвевна?
А мерзость тем временем двор осваивает. Те бомжи, которые уже совсем ничего не соображали, в неё в первый же день вляпались, да там и сгинули. А тех, которые ещё чуть-чуть в своём уме были, она наловчилась на бутылки ловить: выстроит посреди себя целый штабель ящиков, а в них бутылочки так на солнце и горят! Бомжи прямо целыми шеренгами идут. А как дойдут, так даже передраться как следует не успеют. Поминай как звали. Тишина, и пьяные нигде не валяются. Хорошо!
Местные жители не нарадуются: прямо в мерзость мусор вываливают, всякой тухлятиной подкармливают, за уборку платить не нужно.
А мерзость на бомжах да на тухлятине харю совсем уже невозможную наела: на полдвора расползлась, семнадцатое поколение на ней поспевает, а глубина соплей в иных местах уже доходит до трёх метров.
Однако начинают за мерзостью замечать, что она уже совсем к другим старушкам пристрастилась — к полезным, которые на лавочках сидят и следят внимательно, чтобы всё в мире было правильно. Вот одна старушка пошла за молоком, другая за крупой — а возле мерзости родственники через два дня ботики с мехом находят и шапочку вязаную. Ну, ясное дело, звонят они в милицию.
Милиция приезжает, из жигулишек своих выскакивает, глазки поросячьи выпучивает и разводит дубинками в разные стороны: да что же вы тут такое расплодили? Это, говорит, нужно вызывать санэпидстанцию. И задом, задом — обратно к себе домой, на базар, блюсти среди петрушки устав караульной службы.
А санэпидстанция что? Та вообще еле ноги унесла — у неё мерзость семьдесят кило наиновейшего дусту сожрала и чем-то едким главному отравителю в рожу плюнула. Кое-как с него противогаз соскоблили.
В общем, махнули на мерзость рукой. Где совсем не пройти — досочек пробросили, кирпичей, тухлятину стали прямо из окон в мерзость вываливать, а старушек всех на ключ заперли, чтобы не очень по двору шлялись.
А однажды снится нам сон.
Как будто встали мы среди ночи водички из-под крана попить, в окошко выглядываем — мать честна! — а там счастье привалило, чистый Голливуд: висит прямо посреди двора вертолёт, а оттуда местный терминатор ботинки кованые свесил и мерзость из огнемёта поливает. А сам сигаретку курит, типа не впервой ему. А вокруг оцепление, и главный полковник в камуфляже и чёрных очках рукава по локоть закатал. Ещё бы рожу ваксой намазал. Смех, да и только.
Мерзость сначала сидит смирно, но потом терминатор, видно, пару поганок всё же подпаливает. Вытаскивает тогда мерзость из себя щупальце потолще, аккуратно берёт вертолёт за хвост и слегка постукивает о соседнюю станцию метро. Терминатор с перепугу сразу же хлюпает прямо в середину мерзости с двадцати метров, а когда от керосина занимаются гранаты, весь этот Голливуд отправляется по воздуху с горящими жопами прямо в сторону соседнего дурдома.
У нас тоже стёклышки вылетают, но ничего — не холодно, потому что станция метро горит довольно хорошо и даёт заметное тепло. Мы даже слегка начинаем переживать — как бы холодильник у нас не разморозился, а то из него такая дрянь польётся, какой ни одна мерзость из себя не выдавит.
Спускаемся мы вниз, а там дымище, мерзость хнычет, пузыри пускает. Кругом валяются пулемёты, гранатомёты и совсем уже какая-то неизвестная дрянь. Ну, в таком хорошем хозяйстве, как у нас, всякая мелочь пригодится. Собираем мы, чего унести можно, и возвращаемся домой.
А водички-то так и не попили! Заходим мы на кухню — а там тётка сидит. Откуда взялась, зачем? Ничего не понятно. Сиськи в разные стороны торчат, зубов штук пятьдесят, сейчас сверху вспрыгнет, выебет до смерти, а потом жрать ей накладывай, видали мы таких, спасибо. Такая уж дрянь иногда приснится.
Мы, пока тётке такие глупые мысли в голову не взбрели, срочно суём ей в каждую руку по гранатомёту. Тётка, как велит её женская природа, тут же дёргает гранатомёты за все выступающие части, и вот мы уже наблюдаем, как вослед бывшему нашему соседу, улетающему в окно со спущенными штанами, разматывается рулон розовой туалетной бумаги. Вот так-то. Холодильник наш ему, видишь ли, громко дребезжал!
Тётка от такой неожиданности немедленно разевает рот и напускает лужу. Можно подумать, что в первый раз увидела мужика с голой жопой, ага.
Но тут мы замечаем, что тётка начинает как-то неприятно ощупывать второй гранатомёт, после чего что-то происходит с фотографической нашей памятью. То есть видим мы, как тётка и какой-то полоумный Шварценеггер волочат нас по пыльному двору, солнышко светит, у нас черепушка сверху наполовину снесённая, а у тётки в руках опять гранатомёт и полиэтиленовый пакет с какой-то серо-красной кашей — видимо, с нашими мозгами. А как мы все тут оказались — не помним, хоть режь. Какая-то неприятность вышла, должно быть. Опять, наверное, тётка чего-то начудила.
Вот приносят нас в районную больницу. Тётка, сразу на входе, пуляет две гранаты в регистратуру, чтобы тамошняя сука амбулаторную карту не спрашивала. А сбрендивший шварценеггер нас на себе волочит вприпрыжку, пузырики счастливые пускает, всё ему теперь куличики.
После этого оказываемся мы в неизвестном кабинете, где доктор в очёчках что-то знай себе бубнит про флюорографию, микрореакцию, первый кабинет… Ах ты сука! — удивляется тётка и всаживает фанату аккурат в середину кишечно-инфекционного отделения, наловчилась уже. Все утки вдрызг, дрисня фонтаном, зато доктор стоит весь в крапинку и уже на любое должностное преступление согласный.
Заводит он свою центрифугу и процеживает через неё всю дрянь из мешочка: что посерее — в одну кювету, а что посопливее — в другую. Правильно-неправильно — да хрена там в этой центрифуге разберёшь, она же крутится, как сумасшедшая, аж стекла дребезжат. Потом вываливает доктор всю серую кашу из кюветы нам в остатки черепушки и даже ложкой выскребает, так старается. Наконец нахлобучивает нам сверху оплешивевшую верхнюю половину и током как ебанет! У нас только зубы — клац! — и язык синий уже по полу скачет. А доктор снова — десять тыщ вольт еблысь!
Вот тут-то у нас в башке что-то чавкает.
И встаём мы во весь свой средний рост. Медленно-медленно. Глазками своими — выпученными во все стороны поворачиваем и в уме кулёк шестнадцатеричных интегралов лузгаем, чтобы время скоротать до — установления ровно через три секунды нашей беспредельной власти над вселенной, видимой нам до тех самых краёв, на которых она сама под себя заворачивается.
— Угу, — говорим мы, потому что язык на полу в мусоре валяется, отпрыгался, — угу, и одним шмыгом носа всю восточную Европу в гармошку сморщиваем.
Но доктор-то, сволочь, пригнулся и снова как ебанёт!..
И вот сидим мы в стеклянном фобу, воняем горелой пластмассой, и сколько будет семью восемь вспомним, наверное, но только если очень крепко задумаемся. А пока мы думаем, доктор уже язык с полу подобрал, об штаны вытер и пришивает на место цыганской иглой. Язык воняет дриснёй, карболкой, у доктора руки невкусные, солёные — вспотел, видать, сильно, пока мы Европу морщили. И плачем мы, и размазываем по обгорелой харе грязные слёзы, потому что вселенная скукожилась в такую дрянь, которая сама под себя только ходить может. И жалко нам, а чего, спрашивается, жалко? Мы уже и не помним.
И тогда просыпаемся мы уже насовсем, пьём тёплую воду из-под крана и смотрим в окошко.
Скоро зима. От мерзости идет пар. Иногда из неё вылупляется глаз и медленно куда-то улетает, покачиваясь в воздухе. И сопли, сопли, бесконечные сопли сверкают под луной.
Красиво.
Насморк вот только нас мучает. Бородавка на носу вылезла, волдырь на лбу вскочил и чешется — третий глаз, должно быть.
Как проклюнется, там видно будет.
Сволочи
Иногда в мою дверь звонят сволочи.
Хорошие правильные люди не звонят никогда, потому что не могут найти звонка. Я сам-то его однажды нашёл совершенно случайно, где-то на лестнице.
Хорошие правильные люди в мою дверь всегда стучат. Или тихо скребутся. Или тяжело под ней вздыхают, потому что если хорошего человека не впустить вовремя, он запросто может умереть и ровно никто на всём этом белом свете его не хватится, потому что он и при жизни-то никому мозги не ебал.
А вот сволочи, они не такие. Они давят толстым бестрепетным пальцем на мой звонок, и ничегошеньки у них внутри не дрогнет. Я, может, и сам-то на этот звонок давить опасаюсь — мало ли чего: вдруг откроется дверь совсем не той квартиры, и выйдет оттуда коля, да как спросит: «А ты кто ? Не иначе как мою жену ебать пришёл ?»
Или, хуже того, пригласит с собой выпить.
Нет, не жму я никаких звонков, и вам не советую.
Блядь
Клавдия Ивановна была страшная блядь.
Бывало, бухгалтер Василий Андреевич подойдёт к ней после работы, ущипнёт: «А не предаться ли нам, любезнейшая Клавдия Ивановна, плотской любви?» Клавдия Ивановна от такой радости тут же валится на стол и вся пылает. А Василий Андреевич в штанах пороется, вздохнёт, очёчки поправит: «Пошутил я, Клавдия Ивановна, вы уж не обессудьте. У меня же семья, дети, участок. Приходите лучше в гости, я вас икрой баклажановой угощу, сам закатывал». — «Дурак вы, Василий Андреевич, — отвечает Клавдия Ивановна, вся красная, неудобно ей. — И шутки у вас глупые. У меня у самой этой икры сорок две банки. Подумаешь, удивили».
Ещё Клавдия Ивановна часто водила к себе домой мужчин. Ей было всё равно — хоть кто, хоть забулдыга подзаборный, никакой в ней не было гордости.
Приведёт такого, чаю ему нальёт. А он сидит на табуретке, ёрзает: «Может, по рюмочке, для куражу?»
Ну, нальёт она ему водочки в хрустальную рюмочку и огурчик порежет. «А вы что же не выпиваете?» — спросит мужчина. «Ах, я и так как пьяная», — отвечает ему Клавдия Ивановна низким голосом, и грудь у неё вздымается. Мужчина прямо водкой поперхнётся и, пока Клавдия Ивановна постель расстилает, залезет он в холодильник и всю остальную бутылку выжрет без закуски. Вернётся Клавдия Ивановна в прозрачном розовом пеньюаре, а мужчина уже лыка не вяжет. Дотащит она его до кровати, он ей всю грудь слюнями измажет и захрапит.
Таких мужчин Клавдия Ивановна рано утром сразу же прогоняла, даже оладушков им не испечёт.
Однажды Клавдия Ивановна даже пошла давать объявление в газету. Так, мол, и так, хочу мужчину. Вот до чего довела блядская её натура.
А в газете сидит тоже женщина, но немного помоложе: «Нет, — говорит, — у нас культурная газета, мы такого объявления дать не можем».
«А какое можете?» — интересуется у неё Клавдия Ивановна. «Ну, какое… — задумывается та. — Женщина ищет высокооплачиваемую работу… Женщине нужен спонсор…» — «Это что же, — удивляется Клавдия Ивановна, — за это ещё и деньги брать? Да нет, я же просто так, задаром». — «Что? — удивляется женщина из газеты, — задаром? Неужели так приспичило?» И смотрит на Клавдию Ивановну с отвращением: вот, думает, блядь какая! Саму-то её главный редактор по пятницам прямо на ковролане ебёт, а она ничего, зубы стиснет и терпит, потому что детей-то кормить надо. Работу где сейчас хорошую найдёшь? Да и редактор в общем-то неплохой, не извращенец какой-нибудь.
«Нет, — говорит, — вы, женщина, лучше ступайте себе подобру-поздорову, не приму я от вас никакого объявления».
Так и ушла Клавдия Ивановна из газеты ни с чем.
А по дороге домой напал на неё сексуальный маньяк.
Выскакивает он из кустов, плащ распахивает: «Ха!» — кричит. «Ах! — восклицает Клавдия Ивановна. — Глазам своим не верю!» — «Это Хуй! — говорит маньяк. — И сейчас я этим Хуем буду вас по-всякому насиловать!» — «Ах, по-всякому!» — совсем уже млеет Клавдия Ивановна и падает в обморок.
Приходит она в себя, а маньяк рядом стоит: «Что это вы тут в обморок валитесь, — спрашивает он её строго. — Я бесчувственное тело не могу по-всякому насиловать». — «А какое тело вы можете насиловать, мой зайчик?» — спрашивает Клавдия Ивановна и стягивает рейтузы.
Маньяк от этих рейтузов совсем сник. «Нет, — говорит, — вы уж идите, женщина, только не рассказывайте про меня никому, а то подкараулю и убью зверски».
«Да что вы, — отвечает Клавдия Ивановна и сумочку подбирает. — Зачем мне рассказывать. Пойдёмте лучше ко мне, я вас чайком напою. Замёрзли тут, наверное, в кустах, в плащике-то на голое тело. Ещё простудитесь».
Привела она его к себе домой, напоила чаем с яблочным пирогом, рюмочку налила и всё смотрит с надеждой: может, насиловать начнёт? А он пригрелся и на жизнь свою маньяческую жалуется: как одна женщина его дихлофосом обрызгала, как подростки на дерево загнали…
Пожалела его Клавдия Ивановна, дала ему кальсоны отца своего покойника и постелила ему в зале. Всю ночь прислушивалась: не подкрадывается ли? А он посапывает, спит как убитый, видно, и правда несладкая у маньяков жизнь, намаялся.
Утром маньяк снова было засобирался к себе в рощицу, но вдруг раскашлялся, температура у него поднялась, видать, действительно простыл совсем. Клавдия Ивановна напоила его чаем с малиной, дала аспирину и строго-настрого приказала лежать под одеялом. Замочила его плащик в тазике и на работу пошла, будь что будет. Ограбит — значит, судьба её такая.
Возвращается она вечером, волнуется — а как правда ограбил? Нет, стоит маньяк на кухне в кальсонах и жарит себе глазунью. «Извините, — говорит, — я тут пару яичек у вас позаимствовал, кушать очень хочется». — «Ой, да что вы! — всплёскивает тогда руками Клавдия Ивановна. — Да там же супчик в холодильнике нужно разогреть! И мясо по-французски я сейчас в чудо-печке поставлю. Яичница — это что за еда!»
Так и прижился у неё маньяк. Оказался он мужчиной неплохим, положительным. Полочки на кухне сделал, мусор выносит, на базар за картошкой ходит. Одна беда — никак он себя как мужчина больше не проявляет. Клавдия Ивановна уж и так, и эдак: из ванны будто случайно промелькнёт, тесёмочка у неё с плеча упадёт, котлетки ему накладывает и бедром заденет. А тот только загрустит, и всё.
Однажды Клавдия Ивановна подсмотрела, как он надел старенький свой плашик на голое тело, встал перед зеркалом, распахнул и шёпотом «Ха!» говорит. Посмотрел он на себя внимательно, вздохнул, надел кальсоны и пошёл выносить мусор.
А как-то раз маньяк говорит: «Вы уж извините, Клавдия Ивановна, но чувствую я зов своей маньяческой натуры. Должен я немедленно пойти в рошу и кого-нибудь по-всякому изнасиловать». — «Ну, меня изнасилуйте», — предлагает Клавдия Ивановна. «Что вы, что вы! — говорит маньяк. — Я вам так обязан, вы столько для меня сделали. Что я, зверь совсем, что ли?»
Скинул он кальсоны, вытащил из шифоньера плащик и ушёл.
Клавдия Ивановна весь вечер проплакала, а потом заснула. «Всё равно вернётся, — думает. — Проголодается и вернётся».
Но маньяк так и не вернулся. Старухи на лавочке рассказывали, что будто бы в роще нашли удавленника — голого мужчину в плаще. Но эти старухи и не такого наплетут. Им лишь бы языки чесать.
Борода
Пётр Семёнович всю жизнь носил фальшивую бороду.
Понятно, что просто так фальшивой бороды никто носить не станет, потому что она чешется, колется, отклеивается и вообще доставляет много хлопот. Поэтому фальшивые бороды носят только по каким-то важным поводам.
Скажем, вам необходимо кого-то зарезать. Казалось бы, тут фальшивая борода может прийтись очень кстати — приклеили, зарезали кого нужно, да и выбросили бороду в мусор от греха подальше. Но милиция ведь тоже не лыком шита: она может запросто приклеить вам первую попавшуюся бороду и показать вас старушке, которая как раз у того, кого вы зарезали, хотела пустую бутылочку попросить. А если вам правильную бороду приклеить, то вас и трезвый человек как Карла Маркса опознает, а что уж там говорить про с утра пьяную старушку.
Вот вы и попались, даже если в этот раз и не вы резали. Осторожнее нужно, с бородами-то.
А Пётр Семёнович придумал очень хитрую штуку: он наклеивал бороду только тогда, когда вёл себя прилично — ходил на службу, здоровался с соседями, выносил мусор или голосовал за какого-нибудь депутата. А потом за угол свернёт, бороду отклеит — и чистая сволочь: всех ограбит, а кого не ограбит, тому в рожу плюнет. Правда, надо сказать честно: убивал он редко. Ну, если кто-то совсем уж неприятный, он того зарежет, конечно, но без всякого удовольствия. А вот грабить — просто за уши его не оттянешь. Ничем не побрезгует: ясли, собес, дурдом, общество слепых, союз писателей — святого для него не было. Зайдёт и ограбит до нитки.
Милиция потом свидетелей допросит: кто грабил? Как выглядел? Борода? Усы? Татуировки? Да нет, отвечают свидетели, неприметный такой, чисто выбритый. Даже фоторобота приличного не составишь. Один раз милиция пришла к нему домой, а он дверь открыл, из бороды папироска дымит. Чем могу помочь? — спрашивает. Ну не могла же у человека за один день такая бородища вырасти? Соседку потихоньку допросили, а она — что вы, что вы, говорит, он вчера со мной здоровался, а борода у него спокон веку, зато вот пенсию второй месяц задерживают, вы уж там разберитесь. Так и ушла милиция ни с чем.
А Пётр Семёнович от такой безнаказанности совсем распоясался. Особенно полюбил он грабить одиноких женщин. Разузнает, бывало, что у какой-то женщины в Стерлитамаке есть троюродная родственница Ирина Михайловна, и придёт в гости как бы от этой Ирины Михайловны, передать баночку смородинового вареньица.
Женщина одинокая, обрадуется, чаем его напоит. И он культурный, вежливый, выбритый и одеколоном пахнет. При этом специально заранее пуговицу себе на рубашке оторвёт и в карман положит. Женщина, когда оторванную пуговицу увидит, так вся и задрожит от радости — неженатый, значит.
Рюмочку ему нальёт, капусточки наложит, сама насолила, да есть некому.
А он, мерзавец такой, грабит не сразу. Он сначала пообживётся, духи какие-нибудь подарит, выключатель починит, цветочек принесёт. У женщины уже и так рот до ушей, а тут он и вовсе: а что бы, предлагает, нам обои не переклеить, я, дескать, непревзойдённый обойщик. И действительно: заявится утром с десятью рулонами и раскатает их по всей квартире. Женщине на работу нужно бежать, а он уже клейстер развёл, мебель сдвинул, напевает. Ну и оставит она его одного в квартире. А когда вернётся — там не то что новых обоев не наклеено, но и старые гэдээровские ободраны, лампочки все вывернуты и смеситель в ванной снят. Не говоря уж про деньги и драгоценности, которые этот негодяй вместе с полотенцами из шкафа уволок.
И даже крема для ног не пощадил, такая сволочь.
Женщина, конечно, бежит жаловаться в милицию. А та, только её на пороге завидит, уже вздыхает: тихий? Гладко выбритый? Ну, пишите заявление.
Женщина слёзы по лицу размажет, накарябает чего-нибудь и идёт в пустую квартиру на полу спать. А милиция это заявление в папку положит и матом ругается: ну никак не может она этого грабителя поймать, хоть лопни. А папка уже до того толстая, что её даже со шкафа никто снять не может — запихают в неё очередное заявление кое-как, и всё.
А попался он очень глупо: забыл однажды вечером закрыть на кухне кран.
Бабка с нижнего этажа как увидела, что у неё угол мокрый, сразу вызвала милицию. Когда милиция ему в дверь забарабанила, он вскочил, спросонья ничего не понимает и бороду забыл надеть. Открыл, бабка-то сразу на кухню понеслась, а милиция с прищуром смотрит: ага — тихий, гладко выбритый, всё сходится. И борода на стуле лежит, проветривается. Документики, гражданин.
Началось следствие. Сняли кое-как том со шкафа и три года грабёж за грабежом расследовали. А на четвёртый год милиция за голову схватилась — дело только до сто сорок седьмой страницы расследовано, при том, что всего этих страниц тысяча восемьсот сорок две. Задумалась милиция: это что же получается — все дела забросить и заниматься одним негодяем тридцать лет без выходных?
Неизвестно, до чего бы там додумалась милиция, но, к счастью, всё решилось само собой: зашёл однажды утром надзиратель в камеру, а Пётр Семёнович вытянулся на нарах и сложил руки на груди. И борода у него белая как снег.
Подёргали бороду — настоящая, хотя вчера ещё никакой бороды не было, а сегодня вон какая вымахала, и светится как будто. Та милиция, которая верующая, даже перекрестилась.
Вот ведь как оно бывает: жил человек — сволочь сволочью, а помер — и посмотреть приятно.
Мудак
Николай Константинович был человек неплохой, но совершеннейший мудак.
На иного посмотришь — ведь свинья свиньёй: и в штору высморкается, и всех женщин за ягодицы перещиплет, и сироте копеечку не подаст, но при этом не мудак. Люди к нему тянутся, в коллективе его уважают, и женщины на него не сердятся. А Николай Константинович, хоть и вежливый, и поздоровается, и слова грубого никогда не скажет, а мудак, и всё тут. Люди на него как посмотрят повнимательнее, так у них сразу кожа на лбу складками собирается.
Вот как-то зашёл Николай Константинович в церковь свечечку поставить, а там поп всех кадилом машет. Всех обмахнул, а как до Николая Константиновича дошёл, так даже споткнулся. Посмотрел на него внимательно, кадило придержал и ушёл в другой угол махать.
Из-за своего мудачества Николай Константинович часто попадал в неприятные истории.
Например, стоит он в очереди за постным маслом, а на него сверху со ступенек валится человек. Должно быть, этому человеку зачем-то понадобилось со ступенек свалиться, подумает Николай Константинович и посторонится, чтобы не помешать. А человек всю морду себе об асфальт и разобьёт вдребезги — припадок у него, оказывается. Вся очередь тут же нападёт на Николая Константиновича: почему, мол, человека не словил? Наверное, специально хотел полюбоваться, как он об асфальт морду разбивает? Ну и накостыляют Николаю Константиновичу по шее, да ещё из очереди прогонят.
Или лежит, бывало, кто-нибудь в луже, а Николай Константинович идёт мимо. Уже и за угол повернёт, а его кто-нибудь хвать за шиворот: почему не остановился, сукин сын? Может, человеку с сердцем плохо? Почему не поинтересовался, мудак? И опять накостыляют.
Даже те люди, которые к Николаю Константиновичу относились поначалу вполне неплохо, и те рано или поздно вдруг посмотрят на него внимательно, сморщатся и скажут: «Ну и мудак же ты, Николай Константинович!»
А однажды на службе, где работал Николай Константинович, кто-то украл деньги. Не десять рублей, и не сто даже, а какие-то огромные тыщи, которых и за пятьдесят лет не заработаешь. И все на службе хорошо знали, что украл их один пьяница, которого все любили, потому что он кому хочешь последнюю рубаху отдаст. Жалко было всем этого пьяницу — у него же детей семь штук и жена — беззаветная труженица на швейной фабрике.
В общем, сговорились все и, когда пришла милиция, показали пальцем на Николая Константиновича: он, дескать, ботинки себе ни с того ни с сего новые как раз вчера купил, неизвестно с каких барышей.
Николай Константинович отказывался, конечно, говорил, что на ботинки два года копил, но милиция посмотрела на него, поморщилась и отдала тут же под суд. В суде прокурор тоже сморщился и потребовал Николая Константиновича немедленно расстрелять. Защитнику Николай Константинович тоже не понравился, но работа есть работа — выхлопотал он ему кое-как десять лет строгого режима.
Ну, в тюрьме и хорошему-то человеку несладко, а уж про мудаков что говорить. Хлебнул там Николай Константинович от сих и до сих, но ничего — живой остался, хотя и не сказать, чтобы очень сильно здоровый.
И мало того, что вышел живой, но ещё и секрет с собой вынес — его рассказал ему перед смертью бывший дьяк, такой же бедолага, как Николай Константинович: про несметный клад, который будто бы закопали в лесу нехорошие мужички да тут же друг друга и порешили подчистую.
За такие секреты, конечно, и гроша жалко, да есть, видно, оно, мудацкое счастье, а то совсем бы уже ни одного мудака не осталось на всём белом свете.
Вот и откопал Николай Константинович две закатанные трёхлитровые банки, по самое горлышко набитые заплесневевшими долларами, в роще недалеко от залива, как дьяк описал.
Высыпал Николай Константинович доллары в полиэтиленовый мешок, развёл костерок, выпил портвейну и поклялся страшной клятвой отомстить тем, кто его несправедливо в тюрьму упрятал и жизнь его погубил.
Мстить Николай Константинович решил не просто так, а с подковыркой: чтобы наверняка они знали, от кого к ним гибель пришла и за какие прегрешения.
Просто так пырнуть их ножичком Николаю Константиновичу было неинтересно, совсем его мудачество в тюрьме махровым цветом расцвело.
Вот и стал он строить планы.
Начать решил с того пьяницы, вместо которого его в тюрьму посадили.
Разыскал он его в бараке на краю города: к тому времени этот пьяница совсем уже вдрызг пропился, квартиру сжёг и жена от него ушла. Купил Николай Константинович пять бутылок водки, пять бутылок самого ядовитого метилового спирта, какого только можно купить за деньги, и пришёл к тому пьянице в гости. А тот как раз валяется на полу со спущенными штанами, лужу напустил и скулит, потому что похмелиться ему не на что. Налил ему Николай Константинович стакан — ожил алкаш. Сели они выпивать. Николай Константинович слегка только водочки пригубит, а тот прямо стаканами в глотку заливает, всё не нажрётся досыта.
А когда Николай Константинович видит, что вот-вот сейчас тот под стол свалится и захрапит, спрашивает он его тихо: «Узнал ли ты меня?» Тот ещё слегка соображал, присмотрелся он и вздрогнул: «Узнал», — отвечает. «Так вот, — говорит ему Николай Константинович, — много я по твоей милости горя хлебнул, да Бог тебе судья, я на тебя зла не держу. Пей, сколько влезет. Вот тебе ещё пять бутылок водки в знак моего прощения». Надел шапку и вышел из дома. Обернулся, перекрестился: «Ну, вот и первый», — говорит.
Только всё вышло совсем не так, как ожидал Николай Константинович.
Уже после третьей бутылки метилового спирта треснуло что-то в голове у пьяницы, явился к нему белый ангел и наплевал ему в морду. От этого тот немедленно очнулся на горящем уже матрасе.
От обиды на белого ангела бросил он пить напрочь, устроился на работу, честным трудом заработал много денег и купил себе участок совсем недалеко от города, десять минут ходьбы от электрички.
«Ну, хорошо, — подумал Николай Константинович, когда про это узнал. — С этим мы ещё разберёмся». А пока занялся вторым — тем сослуживцем, который всех подговорил на него пальцем показать.
Разузнал Николай Константинович его телефон и пригласил в ресторан посидеть, дескать, обиды не держу и хочу это дело отпраздновать. Тот пришёл, конечно — кто же от дармового ресторана откажется.
Посидели, покушали, вспомнили знакомых, выпили за каждого. Под конец достаёт Николай Константинович из бумажника двести долларов и расплачивается с официантом. Да ещё даёт пятьдесят на чай.
«А ты разбогател, смотрю», — завидует ему сослуживец. «Да уж, — отвечает ему Николай Константинович, — уже даже не знаю, куда деньги девать. Я секрет один знаю, хочешь, покажу?»
Подходят тогда они к напёрсточнику, с которым Николай Константинович заранее сговорился. Достаёт Николай Константинович сто долларов, угадывает где шарик, выигрывает двести. Ставит двести — выи грывает четыреста. Потом восемьсот, потом тысячу шестьсот. Напёрсточник плачет, карманы выворачивает: «Ай-ай, шайтан! Детишки мои кушать что будут!» Рассмеялся Николай Константинович и все деньги отдал обратно напёрсточнику.
«Как ты это делаешь? — удивляется сослуживец. — Нельзя ведь у напёрсточника выиграть, я точно знаю!» — «А я знаю слова волшебные, — отвечает Николай Константинович. — Если по этим словам напёрстки слева направо отсчитывать, тогда всегда угадываешь. Хочешь, скажу одно слово, раз уж мы такие друзья? Но помни, что одного слова хватает только на четыре игры».
Сказал Николай Константинович сослуживцу на ухо какое-то дурацкое слово, распрощался, сел в такси и как будто уехал домой. А сам за углом остановил машину и подсматривает. Видит: сослуживец тут же назад к напёрсточнику со всех ног бежит.
В общем, сначала, как Николай Константинович с напёрсточником договорился, выиграл его сослуживец сумасшедшие деньги, а потом, конечно, стал проигрываться в прах. Все деньги до копейки проиграл, пиджак, часы, и побежал домой — за ордером от квартиры.
Николай Константинович уже руки потирает, но дома жена сослуживцу такой ордер показала, что ему пришлось на неделю бюллетень брать, потому что на улицу выйти неудобно.
Через неделю выпустила его жена за продуктами. Тот, конечно, сразу же побежал искать напёрсточника, но на том месте, где был напёрсточник, сидит тётка в жёлтой телогрейке и продаёт через мегафон билеты какой-то телевизионной лотереи. Делать нечего — накупил он на все деньги билетов, заполнил их слева направо по волшебному слову и бросил в ящик.
А в воскресенье выиграл он по этим билетам трёхкомнатную квартиру в Москве, автомобиль рено, поездку на двоих в Испанию, куклу барби и двенадцать миллионов рублей. Даже лотерея от такого выигрыша чуть не закрылась — никогда такого раньше не бывало. Но отдали ему всё честно. По телевизору показали и потихоньку предупредили, что если ещё раз его в этой лотерее заметят, то пусть не обижается.
Опять ничего у Николая Константиновича не вышло. «Ладно, — думает он, — что-то я в этот раз перемудрил. Да не беда — никуда они не денутся, вот только ещё одно дельце закончу, и займусь ими как следует».
Следующее дело у Николая Константиновича было совсем другое: на этот раз он решил отблагодарить защитника, который спас его от расстрела. Наученный опытом, не стал он сильно мудрить, а просто засунул по одной бумажке в щель под дверью адвоката десять тысяч долларов сотенными и записку: так, мол, и так, спасибо вам от такого-то.
А через два дня того адвоката нашли на кухне с головой в духовке. Что? Почему? Так и не выяснили.
Николай Константинович, когда узнал про адвоката, пересчитал свои деньги (а осталось у него к тому времени ровно пятьсот долларов), пошёл в магазин, купил ящик водки, пришёл домой, запер двери, задёрнул шторы и пил неделю беспробудно. Когда водка кончилась, вышел из дома, купил ещё ящик и пил ещё неделю.
Ещё через месяц пришёл хозяин квартиры с милицией и выбросил Николая Константиновича, который к тому времени мог только на полу лежать, на улицу. Николай Константинович кое-как заполз в подвал и стал бомжом.
Жизнь у бомжа не такая уж и тяжёлая: главное, утро пережить, а там бутылочек насобирал, напился — вот оно и счастье. К вечеру очухался — кругом все пиво пьют: там бутылочку бросят пустую, там из пластмассового стакана не допьют.
Одно Николай Константинович знал точно: если он к кому-то подойдёт и попросит бутылочку оставить, то её лучше об стену разобьют, но ему не отдадут. «Иди, — скажут, — иди. Нечего тут над душой стоять, мудила». Поэтому надо подкараулить, когда бутылку кинуг в урну, и сразу хватать, пока другие бомжи не забрали.
Иногда Николай Константинович даже, как нормальный человек, покупал что-нибудь в магазине — хлеба полбуханки или там колбасы печёночной. Продавцы, конечно, морщатся, не нравится им, как Николай Константинович пахнет, но продадут — деньги есть деньги.
Как-то раз Николай Константинович покупал себе в магазине дарницкого хлеба на ужин, спиртом он уже в аптеке в метро запасся, а тут протискивается в магазин Людмила Филипповна. Она тоже когда-то была нормальной женщиной, на службу ходила, как и Николай Константинович, а потом что-то с ней такое приключилось, вот и запила Людмила Филипповна. По вечерам она как наклюкается, так всем рассказывает, как дошла до жизни такой: пристанет к какому-нибудь мужчине, который пиво пьёт, и несёт околесицу про польскую панночку, у которой в няньках служила. Тот, чтобы отделаться, ей пива и оставит.
Но в этот день, видно, дела у Людмилы Филипповны шли плохо, потому что была она почти не пьяная и с новым синяком. Протиснулась она бочком мимо очереди, схватила бутылку водки и бросилась бежать. А в чёботах, да на два размера больше, куда она убежит? Да хоть бы и без чёбот, всё равно свалится через десять метров. Охранник в камуфляже даже не сильно быстро за ней и припустил.
Свалилась Людмила Филипповна, бутылку к груди прижала, лежит, не шевелится. Охранник пнул её по зубам — отдавай, мол. А та только крепче бутылку прижимает. «Ах ты, сука», — говорит охранник и замахивается дубинкой.
Тут Николай Константинович, который всё это видел, поднатуживается и блюёт прямо на прилавок. Не то чтобы он подумал так спасти Людмилу Филипповну от охранника, он давно уже ничего не думал. Просто поднатужился и наблевал. Продавщица как заголосит!
Охранник тут же, конечно, Людмилу Филипповну бросил и побежал к Николаю Константиновичу.
А тот что? — стоит себе, полбуханки дарницкого в руках держит.
Людмила Филипповна потихоньку очухалась, уползла куда-то к себе, вылакала бутылку и заснула счастливая. А Николая Константиновича охранник оттащил за шиворот к мусоросборнику и бросил там валяться на снегу.
Николай Константинович ещё немного соображал и даже попробовал ползти в свой подвал, но далеко уползти не смог, достал из-за пазухи спирт, он почему-то не разбился, когда Николая Константиновича пинал охранник, выпил и заснул.
Там его и нашли бомжи во время утреннего обхода помоек.
После того, как милиция унесла Николая Константиновича закапывать на другой помойке, бригадир бомжей встал на ступеньку станции метро и произнёс речь:
«Сдох Колька, — сказал бригадир. — Был он мудак — и сдох как мудак. Да и хуй с ним!»
Красавец
Пётр Фёдорович был прекрасен, как утренняя звезда.
Когда он заходил, например, в паспортный стол за справкой, снимал шапку, и его золотые кудри рассыпались по плечам, все паспортистки немедленно валились со стульев на пол и стонали. Однуделопроизводительницу даже пришлось вести в амбулаторию, потому что она, перед тем, как повалиться, успела прижать к груди электрическую пишмашинку. Килограмм двадцать, не меньше. Два ребра треснули.
Если какая-то женщина видела Петра Фёдоровича больше пяти минут, она не могла забыть его всю жизнь. Она обязательно бросала мужа, детей, работу, спивалась, и скоро её видели на помойке с беломором в зубах.
Пётр Фёдорович был человек не злой и очень переживал от таких женских неприятностей.
Он даже старался пореже выходить из дома. Но, как известно, за красивые глаза никто денег платить не станет, а пищу тоже надо на что-то покупать. Поэтому Петру Фёдоровичу, хочешь не хочешь, выходить приходилось. Тогда он заматывал лицо шарфом, но и это часто не помогало, потому что развеется из-под шарфа прядь волос — вот и ещё одна женщина валяется в холодной луже.
Тогда Пётр Фёдорович придумал вот что: он перестал мыться и расчёсывать волосы. Он нашёл в мусоросборнике самую вонючую телогрейку и никогда её не снимал. Кроме того, он теперь всё время шмыгал носом, чесал яйца, ковырял в носу, харкал на пол и вообще вёл себя как свинья. Сначала ему самому было это неприятно, но вскоре он втянулся и привык. Он начал крепко выпивать и жрать всё, что попадалось под руку, хоть из урны, ему было всё равно. От этого он безобразно разжирел и постоянно рыгал и икал. Потом он подхватил глисты и стал тощий, как жердь.
В целом же Пётр Фёдорович стал такой редкой скотиной, что даже милиция, которая чего только ни навидалась, и та, как проходит мимо Петра Фёдоровича, так обязательно пнёт его сапогом под жопу. Тот прямо в грязь повалится, хрюкает там, ворочается, сволочь, просто утопить хочется, до того он неприятный.
Один милиционер, молодой, однажды так увлёкся лупить Петра Фёдоровича дубинкой по голове, что еле его оттащили. Пришлось отвести этого милиционера в отделение, налить ему стакан водки и отправить домой от греха подальше.
Однажды Пётр Фёдорович сошёлся с одной женщиной. Звали женщину Клара Борисовна. Она была, правда, не такая забулдыга, как Пётр Фёдорович, но тоже любила вечерком клюкнуть водочки да и поплакать по судьбе своей женской, незавидной, не той, о которой в девушках мечтала.
А Пётр Фёдорович, хоть и неприятный, но всё равно какой-никакой мужчина — иной раз кран починит, а то и колбасы грамм двести принесёт.
Но однажды как-то проснулась Клара Борисовна среди ночи и посмотрела на Петра Фёдоровича. Он храпит, во сне чавкает, но как-то так луна его при этом из окошка осветила, что Клара Борисовна прямо с размаху на пол и села.
Проснулся утром Пётр Фёдорович — нет Клары Борисовны. День прошёл, вечер настал. Тогда Пётр Фёдорович почувствовал недоброе, побежал на базар — и действительно: Клара Борисовна там уже возле пивного ларька с выбитым зубом пляшет.
Подбегает тогда к ней Пётр Фёдорович — и клац ей с ходу в челюсть! Клара Борисовна плясать перестала и смотрит на него мутными глазами, но уже видно, что чуть-чуть в себя приходит. Пнул её Пётр Фёдорович для верности пару раз в брюхо и отволок за волосы домой. Там Клара Борисовна выпила рюмочку, совсем очухалась и заснула.
С тех пор Пётр Фёдорович стал за собой внимательно следить: чтобы вечером домой трезвым прийти — такого он себе не позволял. Придёт, еле на ногах держится, Клара Борисовна хайло, конечно, разинет, а он ей: «Сдохни, жаба!» Подерутся немного, водочки выпьют и лягут спать.
Сынок у них родился.
Пётр Фёдорович, пока Клара Борисовна ходила беременная, сильно переживал, но ничего, всё обошлось, хороший мальчик получился. Ножки кривенькие, лобик низенький, глазки выпученные. Не балуется. Молчит. Козюлю из носа достанет, съест и дальше молчит.
Тьфу-тьфу-тьфу.
В самые горькие минуты своей жизни забывает человек вопросы, которые казались ему такими важными ещё вчера, и остаются лишь те из них, на которые всё равно однажды придётся дать ответ: «Кто ты?», «Где ты?», «Откуда ты?», «Зачем ты?».
И милиция, как базисная и примитивнейшая субстанция бытия, задаёт всякому, попавшемуся к ней в руки, именно эти простые и важные вопросы.
И человек потрясён: не может он дать ответа! Даже такого ответа, который удовлетворил бы, нет, не вечность, а хотя бы вот эту милицию. «Боже мой! — думает человек. — Я никто! Я нигде, ниоткуда и никуда! Я ни для чего! В тюрьму меня!В камеру!И — по яйцам меня, по почкам, и воды не давать, и поссать меня не выпускать! Ни за что!»
И милиция, даром, что примитивнейшая субстанция, сокровенные эти желания немедленно угадывает и исполняет все до единого. Простыми словами и движениями убеждает она человека в том, в чём не смогли его до того убедить ни Иисус Христос, ни исторический материализм: что червь он и прах под ногами, что винтик он кривой и гвоздик ржавый, и тьфу на него и растереть уже нечего! И по еблищу ему, которое разъел на всём дармовом, незаработанном, незаслуженном и неположенном. И забывает человек гордыню свою вчерашнюю непомерную, и лепечет: «Товарищ сержант…» А товарищ сержант его дубинкой по рёбрам и сапогом под жопу. И лязгает дверь, и засыпает тварь дрожащая, права не имеющая. Да и хуй с ней.