Планета-мечта — страница 50 из 62

равду хороша, да виновата в несчастье своих семерых братьев. Услыхав об этом, она сильно запечалилась, подошла к отцу-матери и стала у них спрашивать, были ли у нее братья, и куда они пропали. И вот, — правды не скроешь, — им пришлось ей объяснить, что это случилось по воле свыше и рождение ее было лишь нечаянной тому причиной. Стала девочка каждый день себя попрекать и крепко призадумалась, как бы ей вызволить своих братьев. И не было ей покоя до той поры, пока не собралась она тайком в дальнюю путь-дорогу, чтоб отыскать своих братьев и освободить их во что бы то ни стало. Взяла она с собой в дорогу на память об отце-матери одно лишь колечко, хлебец — на случай, если проголодается, и скамеечку, чтобы можно было отдохнуть, если устанет. И пошла она далеко-далеко, на самый край света. Вот подошла она к солнцу, но было оно такое жаркое, такое страшное, и оно пожирало маленьких детей. Бросилась она поскорей от солнца к месяцу, но был он такой холодный, мрачный и злой, и как увидел он девочку, сказал ей:

— Чую, чую мясо человечье.

Она убежала от него и пришла к звездам. Они были ласковые и добрые, и сидела каждая из звезд на особой скамеечке. Поднялась утренняя звезда, дала ей костылек и сказала:

— Если не будет с тобой этого костылька — не разомкнуть тебе Стеклянной горы, где заточены твои братья.

Взяла девочка костылек, завернула его хорошенько в платочек и пошла. Шла она долго-долго, пока не пришла к Стеклянной горе. Ворота были закрыты; хотела она достать костылек, развернула платок, глядь — а он пустой, потеряла она подарок добрых звезд. Что тут делать? Ей так хотелось спасти своих братьев, а ключа от Стеклянной горы не оказалось. Взяла тогда добрая сестрица нож, отрезала себе мизинец, сунула его в ворота и легко их открыла. Входит она, а навстречу ей карлик, и говорит ей:

— Девочка, что ты здесь ищешь?

— Ищу я своих братьев, семерых воронов.

А карлик ей говорит:

— Воронов нету дома. Если хочешь их подождать, пока они вернутся, то входи.

Потом карлик принес воронам пищу на семи тарелочках; отведала сестрица из каждой тарелочки по крошке и выпила из каждого кубочка по глоточку, а в последний кубочек опустила колечко, взятое с собой в дорогу. Вдруг слышит в воздухе шум крыльев и свист. И говорит ей карлик:

— Это летят домой вороны.

Вот прилетели они, есть-пить захотели, стали искать свои тарелочки и кубочки. А ворон за вороном и говорит:

— Кто это ел из моей тарелочки? Кто пил из моего кубочка? Никак человечьи уста?

Допил седьмой ворон до дна свой кубок, тут и выкатилось колечко. Посмотрел он на него и узнал, что то колечко отца-матери, и говорит:

— Дай боже, чтобы наша сестрица тут оказалась, тогда мы будем расколдованы.

А девочка стояла тут же за дверью; она услыхала их желанье и вошла к ним, — и вот обернулись вороны опять в людей. И целовались они, миловались и весело вместе домой воротились.


48. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торже, день пятьдесят первый.

Он пришел вчера вечером. Я не могу даже описать свое облегчение. Он здесь.

Я вчера под вечер села разбирать записи наших фольклористов, думала: хоть отвлекусь. Они давно просили меня, а у меня все руки не доходили. Это придумал Каверин, они хотят, чтобы я написала комментарии и предисловие. Как же, координатор второй категории.

На самом деле мне это даже доставило удовольствие. Я многое слышала в детстве, но многое не слышала, и читать было интересно. Я засиделась до поздней ночи, да и страшно мне было представить, что я могу лечь спать. Горела настольная лампа, в комнате было темно, и только неясный желтоватый круг света ложился на пол и стену. В дверь постучали, и я пошла открывать. Состояние у меня было какое-то сонное или скорее оглушенное, так бывает, когда долго плачешь, а потом наступает легкое отупение. Я думала, это Михаил Александрович, он собирался, кажется, зайти, да так и не зашел.

Я открыла дверь. Свет настольной лампы почти и не достигал порога. Он стоял в темноте, высокий, худой. Выражения его лица я не могла разобрать.

— Можно… мне войти?

Холодный ровный тон. Хоть он и запнулся, когда говорил это. Я отодвинулась от двери и сказала неуверенно:

— Заходи.

Словно снова повторялась наша первая встреча. Не самая первая, а в этот мой прилет сюда. Тогда я тоже с ума сходила от жалости и беспокойства, но стоило нам встретиться, и я не знала даже, что сказать ему, как с ним говорить.

Кэррон зашел. Я закрыла дверь и включила верхний свет. Кэррон вздрогнул, когда яркий дневной свет вспыхнул в комнате. Глаза он не закрыл, но пригнул голову, словно свет резал ему глаза. Выглядел он плохо. По-настоящему плохо. И дело было вовсе не в грязи и сбитых ногах. Я не знаю даже, как это объяснить. Вид у него был такой, словно ему все безразлично. Словно он уже умер. Как у древних греков — тень, вышедшая из Тартара.

— Выключи свет, — сказала он тихо и хрипло, и я выключила: в его голосе я ясно расслышала приказные нотки. Почему-то когда он рядом со мной, жалеть его становиться гораздо сложнее.

Мы остались в полумраке. Кэррон, похоже машинально, пригладил растрепанные волосы и снова опустил руки. Я не сводила с него глаз.

— Ты улетаешь? — спросил он.

— Да, — сказала я.

— Когда?

— Я еще не знаю.

— Ра, я, собственно… — он замолчал, подошел к столу, зачем-то потрогал разложенные на столе бумаги, — Можно, я посижу у тебя немного?

Он сказал не то, что собирался. У меня было такое чувство, словно что-то подламывается в нем и скоро обломиться. Как деревянную планку ломают — трещит, трещит, а потом переламывается. Я почти видела это в нем.

— Конечно, — сказала я.

— Я, понимаешь… — начал он и снова замолчал.

Молчал он долго. Казалось, он забыл о моем присутствии.

— Кэр.

— Что? — хрипло спросил он. Словно проснулся.

— Ты хотел что-то сказать?

Он повернулся ко мне, оперся на стол. У него дергалась щека. Правая. И это выглядело так страшно и жалко.

— Я…. Да, я… — и снова замолчал.

— Что-то случилось?

— Ничего…. Я… — он потер щеку, но тик от этого не прекратился, — Я мог убить тебя, — сказал он, — Я едва не убил тебя.

Я неловко пожала плечами. Кэррон смотрел на меня, и в его глазах отражался свет лампы.

— Ты из-за этого пришел?

— Я…. наверное…

В его глазах появилось что-то растерянное. Он опустил голову, исподлобья глянул на меня, отвел взгляд.

— Я… не хочу, чтобы ты… так меня вспоминала… понимаешь?

— Да, — сказала я.

— Я не хотел этого, деточка, — тихо сказал он. Щека у него все дергалась, и это нравилось мне все меньше и меньше, — Я пойду, наверное…. Ты прости меня….

— Останься, — сказала я.

Он выпрямился. Временами видно было, что он… не в себе, что ли. Он колебался, словно на качелях: в иные минуты взгляд его был почти разумен, а в иные…. Иногда мне казалось, что он вот-вот упадет: сейчас что-то надломиться в нем, и он упадет, потому что воля откажет ему. А вот когда я сказала ему это «останься», в нем возобладала гордость. Была же у него когда-то и гордость, и воля, и разум, какой не каждому дан. Я буквально видела, как он собирает воедино остатки своего рассудка, собирает себя в кулак. Только щека у него дергаться не перестала.

— Знаешь, что я ненавижу больше всего? — сказал он хрипло, — Когда меня жалеют.

— Я не думаю, что сейчас тебя многие жалеют, — сказала я тихо.

— Да, — сказал он и усмехнулся.

А я смотрела на него и видела: все, сил у него больше нет. Его гордости, его запала ненадолго хватило. Не физических, моральных у него не было сил. Никаких. Все, что было, уже почти иссякло. Во мне, внутри меня стоял горячий плотный ком. Если бы я могла, я бы расплакалась, но этот ком мне мешал, и плакать я не могла, могла только смотреть на него. Я потянулась, взяла его за руку. Он не пошевелился. Пальцы у него были холодные, вялые, мокрые. Казалось, он ничего не заметил.

— Кэр, хоть поспишь нормально, — сказала я, — Кровать одна, но я все равно не собиралась ложиться.

— Я могу на полу, — тихо сказал он.

— Дам я тебе на полу…. С ума, что ли, сошел.

— Я… грязный весь, деточка. Мне лучше на полу.

— Так вымойся, — буркнула я в сердцах.

Лицо его сделалось совсем растерянным. Мне стало неловко. Молча я взяла его за руку и отвела в ванную, пустила воду, тихо объяснила, что здесь к чему. Я видеть не могла его жалкое лицо! Ведь он почти полгода и вымыться не мог.

— Я найду тебе чистую одежду. Схожу в миссию, скоро приду, ладно. Ты сам справишься?

— Угу.

Он присел на край ванны. Я села рядом с ним. Рука Кэррона потянулась к моей, но в сантиметре замерла и сжалась в кулак. Я поймала его кулак обеими руками.

— Что ты?.. — сказала я.

— Детка… ты прости меня, ладно?

— За что?

Он только посмотрел на меня. Потом вдруг нагнулся и уткнулся лбом в мои руки. Рука у него была холодная, а лоб горячий-горячий. Я подумала немного, разняла руки и обняла его. Голова Кэррона уперлась в мой живот. Я погладила его спину.

Мы посидели так немного, потом Кэррон высвободился. Щека у него снова задергалась.

— Извини, — сказал он тихо, — Устал я, понимаешь, так устал.

— Я скоро вернусь. Ты справишься сам?

Он кивнул. Я видела: он понемногу приходит в себя. У меня слезы на глаза наворачивались.

— Ты только не засни в ванне, — сказала я, — А то согреешься и уснешь.

Он улыбнулся. Слабенькая это была улыбка, но она все же была. Я погладила его руку, поднялась и ушла.

Я вернулась минут двадцать. Войдя в дом, я прислушалась: всюду было тихо, не слышно было ни шума, ни плеска воды. Я постучала в дверь ванной, но никто не откликнулся. Тогда я вошла.

Его одежда валялась на полу. Свет здесь был такой яркий, словно в операционной. Я побоялась, что он действительно заснет, но он сидел в воде, обхватив колени руками и опустив голову. Мне показалось: он плачет. Плечи его подрагивали. На спине, через позвоночник тянулись несколько извилистых белесых шрамов. Я осторожно закрыла дверь. Кэррон не шевелился, похоже, он не слышал, как я вошла.