— Понятно. И если подтвердятся?
— Ну, тогда доложим свои выводы.
— А потом?
— Ну что — потом… Потом все будет зависеть уже не от нас. Если сочтут, что залежи стоят того, возможно, начнутся разработки. Вам же говорил Сергей Романович…
— Да, говорил… Но признаться, не верится… Неужели сюда, в заповедник, придут машины, будут строить, копать, взрывать… Наполнят все грохотом и шумом… Неужели это возможно?
— Отчего же нет. Вполне… Если только подтвердятся наши выводы.
— А что — здесь могут быть ценные залежи?
— Могут…
Он быстро стал набрасывать контуры. Но день угасал. На двигались сумерки, становилось серо, свет уходил…
— Как жаль! — сказал он, теперь уже находясь в том радостном творческом возбуждении, которое предвещает приход чего-то настоящего. — Как жаль! Свет ушёл! Вы ведь обещали пораньше!
— Я бы пришла, ко понимаете… Он, видно, почувствовал, что я пойду сюда. И стал загружать меня всякой ерундой, которую в общем-то вполне можно было сделать завтра…
— Обидно! — Берестов опустил кисть. — Но все же кое-что я схватил… Кое-что… А почему он так?
— Не знаю… Впрочем, догадываюсь.
— Соперника во мне увидел?
Она резко повернула голову, колыхнулись волосы, срезав часть лба, тревожно-вопрошающе засветились глаза.
— Нет, — сказал Берестов, — я не в том смысле… Не подумайте превратно… Просто он привык, наверно, к тому, что сам всегда в центре внимания. А тут какой-то сердечник…
— Возможно… — согласилась она как-то грустно и откинула волосы со лба.
Она все еще стояла там, возле дерева, и он уже с трудом различал ее глаза — темнело быстро, сумерки неслышно катились с гор, затемняли все вокруг.
— Давайте зажжем костер, — сказал он. — У меня тут собран хворост.
Он принес охапку сухих ветвей, чиркнул спичкой. Словно нехотя пополз огонь, затрещали ветки, он пошевелил их, и вот уже яркие языки пламени заплясали в воздухе. Она присела возле костра, стала подкладывать хворост. Жаркий белый огонь появился внутри, он медленно разгорался — сначала крошечной яркой точкой, потом превратился в жужжащий маленький комок, а затем выплеснулся вверх. Берестов увидел ее лицо в этом смешении белого и красного света, и рука его потянулась к краскам.
Она сидела у костра, задумчиво глядя в огонь, казалось, забыв обо всем, разглядывая в бушующем пламени что-то свое, видимое ей одной, а он всматривался в ее лицо и быстро набрасывал краски — его поразила необычность освещения, создающая какую-то таинственность, неуловимую переменчивость ее глаз.
— Скажите, вот вы пишете лицо человека — вы стараетесь раскрыть его внутренний мир, его душу, или оно для вас просто модель, форма, в которую вы вкладываете свое содержание?
— Бывает и так.
— А сейчас?
— Сейчас, мне кажется, произошло и то и другое. То, что хотел сказать, я увидел, как мне показалось, там, за вашим лицом.
— Как это «за»?
— В том, что мы называем внутренним миром, в душе.
— А если бы ошиблись! Если это лишь кажется?
— Пусть кажется — неважно… Важно то, что я это вижу… И это, если удастся мне, может быть, увидят другие тоже.
— Скажите, а так может быть, — человек увидел свое лицо со стороны, на портрете, и сам что-то понял в себе?
— Не знаю, наверно, может… Не поднимайте голову! Вот так, пожалуйста… — Берестов старался уловить тот странный отблеск, который так поразил его. — Пошевелите огонь, пожалуйста… Вот так… Очень хорошо… Так о чём это я? Да… Может ли портрет открыть что-то самому оригиналу?.. По-моему, может… По-моему, в этом, если хотите, и заключается главная задача искусства — открывать что-то в людях… Что-то такое… Что-то такое, что есть в них, но еще неизвестно им… Это, кажется, Толстой сказал?
— Скажите, это только искусство может? Живопись, музыка, литература? Или в жизни вообще люди должны присматриваться друг к другу, стараться понимать друг друга, открывать в себе и в других что-то невидное, скрытое, но настоящее?..
— В идеале, наверно, так, — сказал Берестов. — Но для этого надо, чтобы настоящее было в каждом — понимаете? — Он оторвался от полотна, резко повернул голову. — Не в отдельных личностях, а в каждом.
— А оно и есть в каждом, я уверена. Что-то свое, иногда глубоко скрытое, далеко упрятанное, иногда самому человеку неведомое, но что-то лучшее в нем… Этот заповедник, что ли. Только открывать его мы не научились… Вот что я думаю.
— Странно, — сказал Берестов и тоже посмотрел на огонь. — А впрочем, может быть, вы и правы…
С тех пор она приходила часто, почти каждый день, под вечер. К ее приходу Берестов разжигал костер, готовил краски, ждал ее, прислушивался. И когда улавливал легкий звук ее шагов, чувствовал, как мгновенно отзывалось что-то в его груди. Он даже злился на себя за это, хмурился, напускал нарочито мрачноватый вид, когда она появлялась, и некоторое время сидел молча, чтобы не выдать свою радость.
Она чувствовала, что он заждался, но относила все это к профессиональному недовольству тем, что работа затягивалась. Она присаживалась на свой пенек у костра и сидела так некоторое время тоже молча, глядя в огонь и пошевеливая его обугленной суковатой палкой.
— Опять не отпускали? — ворчливо спрашивал Берестов.
— Опять, — устало с оттенком насмешливой грусти отвечала она.
Он уже научился определять ее состояние по голосу, чувствовал: сегодня она в хорошем настроении, а вот сегодня что-то случилось неприятное, видно, нервничать пришлось.
— Устали? — спрашивал он сочувственно.
— Есть немного, — говорила она. И добавляла тут же: — Чепуха! Пройдет…
Она встряхивала головой, и волосы ее разлетались и снова косо ложились на лоб, тяжёлым полукружьем закрывая часть щеки и глаз.
— Просто крику много, шума, оттого и устала.
— Он кричит?
— И он, и другие. Это не, знаете, как запевала в хоре. Чем выше начнет, тем выше все петь будут.
Он орет — и все орут. Стиль такой… Иначе работа не пойдет…
— Взрывать скоро будете?
— Скоро. Через неделю, наверно. Вы услышите.
— Не опасно это для вас?
— Ну что значит — опасно? Все опасно, если делать неграмотно. Просто ходить по горам тоже опасно, если не умеешь. Это ведь наша профессия…
— Да… Простите… Никак не могу свыкнуться с мыслью, что вы геолог. Знаете, как-то не вяжется. Ваши суждения о жизни, об искусстве, ваше понимание многих вещей…
Берестов вглядывался в ее лицо, но оно почему-то не давалось ему сегодня. Что-то замкнуто было в нем.
— Понимаете, мне все время кажется, что вы случайно попали в геологию, что ваше истинное призвание — музыка или живопись…
Она улыбнулась.
— А вот, представьте себе, ошиблись. Учили меня в детстве и музыке, и рисованию. Даже балетную студию посещала. А геология перетянула. Я ведь в семье геолога росла. С пеленок, можно сказать, окружали меня минералы, мудреные названия, карты, приборы. И с самого детства привыкла я к тому, что наука о земле, о ее богатствах — одна из самых нужных и важных для человека наук. Она больше, чем какая другая, способна сделать людей счастливыми. И с самого детства все было для меня решено.
— Отцом вашим, наверное?
— Что вы! Отец, как ни странно, всячески противился. Хотел сделать из меня кого угодно — только не геолога. Считал — не женская эта профессия.
— Правильно, — сказал Берестов. — И я так считаю.
— А я вот считаю иначе. Я ведь упрямая. Как решила — так сделала.
— И не жалеете?
— Пока нет.
— Дай вам бог и дальше.
— Спасибо.
— И все-таки честно, — неужели вас не тянет в город, к людям, к театрам, к концертным залам? Вот я тоже устаю от всего этого, бегу сюда, в горы, отдыхаю душой. А потом не могу. Должен возвращаться. Наверное, все-таки люди недаром собираются вместе — в городах, в селах. Общение с природой дает радость, но по контрасту. Оставьте человека один на один с природой надолго — и он сойдет с ума от одиночества.
— Конечно, тянет… Часто дни считаешь, часы. А потом снова — считаешь… Горы зовут! Есть в них, знаете, что-то такое притягивающее.
— Уж мне ли не знать! Вы мои работы не видели?
— К сожалению.
— Может, и к счастью… Впрочем, будете в городе — посмотрите. И напишите мне. Хотелось бы знать, что вы об этом скажете.
— Вам действительно это интересно? — спросила она.
— Очень. Даже важно. Поверьте…
— Хорошо. Обещаю вам…
— Вы знаете, я ведь не случайно задаю вам эти вопросы… — Берестов, разговаривая, кидал мазки на полотно. Он все время занимал ее разговорами, он видел, что так освобождает ее от скованности, отвлекает от мысли, что ее рисуют. — То, что я пишу сейчас, так далеко от геологии, от науки, от вашей профессии. Это, если хотите, гимн мечте, устремлённости к ней, к чему-то далекому, недостижимому и вечно прекрасному, передающемуся из поколения в поколение.
— Странно! — она вскинула голову, посмотрела ему в глаза. — Мечта людей, устремлённость, вера в нее… Это же геология… Точный портрет. Не заметили?
Она негромко засмеялась. И он засмеялся тоже.
Она стала сниться ему по ночам — его «Девушка у костра». Она сидит в куртке, в сапогах, руки опущены прямо вниз — она оперлась ими о сруб дерева и смотрит в огонь. Багрово-желтый отблеск пламени — на ее лице.
Он все время видел по ночам ее лицо, освещенное пламенем костра. В нем и задумчивость, и мечта, и предвестье радости, и в то же время еще что-то, чего он никак не может пока уловить и что должно прийти — он знает. Раз начало сниться — значит, придет.
Теперь он жил своей картиной. Вставал утром, спускался к Курбану, пил с ним чай, разговаривал, потом бродил по окрестностям, иногда делал наброски, но думал только о ней, о ее лице. Ему казалось, что он только сейчас начал по-настоящему понимать, в чём заключается сила великих произведений искусства. Как бы ни было прекрасно и совершенно по мастерству произведение, оно умрёт вместе со своим временем, если оно однозначно, если оно слишком конкретно. И наоборот — некая загадочность, многозначность дает возможность новым поколениям толковать произведение по-своему, вкладывать или отыскивать в нем свое — отсюда его бессмертие. Сколько бы новых людей ни приходило в мир, столько будут стоять перед загадочной улыбкой Джоконды, перед поразительным лицом Мадонны — потому что каждый видит в нем что-то свое. И «Гамлет», где разворачиваются вполне определенные события и произносятся вполне определенные слова, велик тем, что эти слова многозначны, что каждое поколение читает их по-своему и читает в них свое.