Размышления пришли уже после разрыва под влиянием раздражения и она принялась разбирать все до последней тонкости, собирать в памяти малейшие поступки и слова, подвергать их подробнейшему анализу, подобно тому, как алхимик разлагает в своем тигле какое-нибудь вещество, чтобы добраться до его составных элементов.
В результате размышлений она пришла к вопросу: а не была ли она просто игрушкой в интриге, имевшей целью назначение руководства венгерской экспедиции, а средством — волокитство графа де Шарполя? Но если последний не был ослеплен видением будущего, которое ему могла доставить милость такой высокопоставленной женщины, как графиня де Суассон, то значит, у нег в сердце было такое честолюбие, которое ничто не могло преодолеть.
Мысль об этом пришла Олимпии в голову в самую ночь разрыва с Югэ и имя герцогини де Монлюсон, как мы видели, попало ей на уста почти случайно. Гордый ответ Югэ, для которого она пожертвовала всем, превратил эту догадку ревности в полную уверенность. Но ей нужны были доказательства, и она поручила Карпилло следить, как тень, за Монтестрюком.
Важно было знать, что он делает, но не менее необходимо было знать, что он думает. Вдруг она вспомнила принцессу Мамьяни, с которой графиня де Суассон была дружна, как с соотечественницей. Раз вечером в Лувре она поймала на её лице выражение такого волнения, что вовсе не трудно было догадаться о его причине. Кроме того, она слышала от самой принцессы, что она очень приятно провела время в замке Мельер, где и Югэ был принят герцогиней д`Авранш.
Зазвать принцессу к себе было не трудно. При первом же случае Олимпия её задержала и обласкала, употребив весь свой гибкий ум, все свое искусство на то, чтобы добиться её доверия. Овладевшее Леонорой серьезное чувство, поразившее её, как удар молнии, предрасположило её к откровенности, не потому, что ей хотелось поговорить о своей любви, но она просто не могла устоять перед искушением слышать имя любимого человека, говорить о том, как они встретились. Кто знал её во Флоренции, в Риме, в Венеции, блестящую, высокомерную, веселую, не узнал бы её встретив сейчас в Париже серьезную и задумчивую.
Олимпия всего раза два поговорила с Леонорой и узнала все подробности пребывания графа де Монтестрюка у Орфиза де Монлюсон и, между прочим, о странной сделке предложенной там хозяйкой. Она ещё обстоятельней распросила принцессу и убедилась, что целью всех усилий Югэ де Монтестрюка, мечтой всей его жизни, его Золотым Руном, одним словом, была — Орфиза де Монлюсон, герцогиня д`Авранш.
— Хорошо же, — сказала она себе, — а я, значит, была для него только орудием! Ну, если так, то орудие это станет железным, чтобы разбить их всех до одного!
26. Буря в сердце
Через несколько дней после отъезда Монтестрюка, за которым вскоре последовал отъезд Орфизы де Монлюсон, принцесса Мамьяни была приглашена графиней де Суассон и застала её сидящей за столом. На столе между цветами и лентами стояло два металлических флакона вроде тех, в которых придворные дамы держали духи, а в хрустальных чашках были золотые и серебряные булавки, похожие на те, что закалывают итальянки себе в волосы. Олимпия смотрела мрачно и сердито.
Она играла, казалось, этими булавками, не встав при входе Леоноры. Она сделала знак сесть рядом и продолжала опускать дрожащей рукой одну булавку за другой во флаконы. После этих манипуляций булавки приобретали какое-то блестящее покрытие.
— Вы меня позвали полюбоваться этими булавками? — принцесса, протягивая руку, чтобы взять булавку.
Графиня схватила её за руку и сказала:
— Эти булавки убивают. Берегитесь!
— Что это за шутка? — спросила принцесса, пораженная свирепым выражением лица Олимпии.
— Хотите доказательств? — вскричала Олимпия. — Это будет нетрудно, вот только жаль этого прекрасного белого попугая.
Потом, улыбаясь и взяв в одну руку конфету, а в другую — золотую булавку, она позвала птицу. Приученный есть сладости из рук графини, попугай прыгнул на стол. Пока он занимался конфетой, олимпия нежно гладила его и потом слегка уколола его в шею концом спрятанной в руке булавки.
— Смотрите теперь, что будет, — сказала она Леоноре.
Попугай даже не вздрогнул, ни капли крови не показалось на его белых перьях. Крепким клювом он крошил на мелкие кусочки полученную конфету и глотал их с наслаждением. Прошло две-три минуты. Вдруг попугай задрожал, раскрыл крылья, упал и дольше на двинулся.
— Посмотрите, — продолжала Олимпия, толкая бедного попугая к принцессе, — он мертв!
— Ах! Это ужасно! — воскликнула принцесса.
— Сосем нет. Это полезно. Когда вы вошли, я думала, какие услуги могут оказать эти булавки. Они одновременно и украшение, и оружие. Яду, покрывшему острие булавки, не повредит ни время, ни сырость — его действие всегда надежно.
Принцесса взяла булавки и смотрела на них с любопытством и страхом.
— Не все смертельны, как та, которую я испытала на попугае, прибавила графиня де Суассон. — Золотые убивают, а серебряные только усыпляют, погружая в летаргический сон на долгое время.
Она взглянула на принцессу и спросила с полуулыбкой:
— Хотите, я дам вам несколько таких булавок?
— Мне? Зачем?
— Кто знает?.. Мало ли что может случиться… Может быть, когда-нибудь они вам пригодятся. У какой женщины не бывает таких проклятых мгновений, когда она хотела бы призвать на помощь забвение!
— Вы, может быть, и правы… Если я попрошу у вас две булавки, вы мне дадите?
— Берите хоть четыре, если хотите.
Она придвинула хрустальные чаши к принцессе, которая выбрала одну золотую и одну серебряную булавку и воткнула себе в волосы.
— Благодарю, — сказала она, удивляясь, что приняла такой странный подарок.
Олимпия стучала ногтями дрожащих пальцев по столу.
— Послушайте! — сказала она, — я сейчас смотрела на эти булавки со странным желанием испытать на себе их адскую силу.
— Вы?
— Да, я! Я иногда чувствую себя очень утомленной, поверите ли? Когда я вспомнила о тайне этого яда, сохраняемой в нашем семействе столько лет, черные мысли пришли мне в голову. Потом другие мысли прогнали их, менее отчаянные, быть может, но наверное более злые! желчная улыбка скривила ей губы.
— Знаете ли вы, что такое ревность? — продолжала она.
— Да, кажется, знаю, — отвечала принцесса, и молния сверкнула в её глазах.
— Когда она меня мучит, то просто жжет огнем! В груди больно, сердце горит. Приходит ненависть. У меня нет тогда другой мысли, другого желания, другой потребности, как отомстить за себя!
Принцесса дрожала от её голоса. По лицу Олимпии, отражающему самую беспощадную, самую непримиримую злобу и ненависть, она видела насквозь всю её душу до самой глубины и ей стало страшно.
Графиня провела рукой по лбу и, подвинувшись к Леоноре, которая сидела безмолвная, продолжала:
— Вы хорошо сделали, что приехали, мне нужно было видеть лицо, напоминающее мне родину, бедную родину, которую я покинула для этой проклятой Франции!
— Вы, графиня де Суассон, вы жалеете, что приехали сюда? Я не думала, чтобы какая-нибудь из племянниц кардинала Мазарини могла пожалеть, что переменила отечество.
— Сестры мои — может быть… но я! И притом зачем нам то, что у нас есть, если нет того, чего хочется!
Она сделала несколько неверных шагов по комнате. Брискетта, на которую никто не обращал внимания, ходила взад и вперед, на вид равнодушная, занимая, чем попало руки, но внимательно прислушиваясь к разговору.
— Я попала в дурную полосу, — продолжала Олимпия. — Ничто мне не удается. Вот и Лавальер: она, должно быть околдовала короля. Ничего не придумаю против её соблазнов.
— Неужели вы не можете простить ей её счастье?
— А я разве счастлива?
Принцесса взглянула на графиню с удивлением.
— Ах! Я знаю, что вы хотите мне сказать. У меня есть молодость, богатство, завидное положение в обществе… А прочее? Но бывают такие часы, когда это прочее для женщины — все…
— Не понимаю…
— Разве вы не знаете, что случилось? Он уехал.
— Кто?
— Граф де Монтестрюк.
— Ну и что?
Графиня де Суассон пожала плечами.
— Вы бываете при дворе и спрашиваете — ну и что? Не хотите ли вы сказать мне, что вам ничего не говорили, или что вы сами ни о чем не догадываетесь?
— Так это правда? — вскричала принцесса, — вы его любите?
— Я не знаю, люблю ли я его, но мне больно, когда подумаю, что ничто не могло удержать его. Да, я просила, я грозила, но этот провинциальный дворянчик, которому я, Олимпия Манчини, отдала все, уезжает! Но я не позволю поступать с собой, как с мещанкой, которую возьмут, а потом бросят… Я дала ему понять, что не забуду этого, и не забываю! Вы поймете это: у вас течет итальянская кровь в жилах…
— О, да! — отвечала принцесса глухим голосом.
— И мало того, что он пренебрег мною, он целиком предан другой женщине, с которой почти помолвлен.
— Знаю! Знаю!
Вдруг она изменилась в лице, положила холодную руку на руку Олимпии и спросила:
— Неужели я поняла? Этот яд, эти булавки, неужели это для Югэ?
А! Вы тоже называете его Югэ? Да, признаюсь, одну минуту… Если он умрет, где же будет мщение? У него едва ли будет время узнать, какая рука поразила его… он и страдать то не будет. Нет! Нет! Он должен жить!
— Так для той, может быть?
— Для той, кого он любит? Для Орфизы де Монлюсон? Это было бы лучше… поразить его в его любви… вырвать её у него… сложить эту любовь в могилу! Но нет! И этого ещё мало. Он станет оплакивать свою молодую Орфизу, умершую во всей красе… Мне хочется другого… Мне хочется такого мщения, которым я могла бы наслаждаться, сколько хочу, чтобы оно было медленное, продолжительное, чтобы оно текло капля по капле, чтобы оно просыпалось с зарей, но не засыпало бы ночью, Чтобы оно было ежечасное, ежеминутное, и все живей, все злей, все глубже! Вы, видно, не умеете ненавидеть? Вот увидите!
— Что именно?