Платеро и я. Андалузская элегия — страница 5 из 12

тов.

Проникновенно и нежно угольщица поет:

Дремлет ми-и-и-лый, засыпа-а-а-ет,

божьей ма-а-а-терью хра-а-ним...

Пауза. Ветер в деревьях...

...и пока-а-а он засыпа-а-а-ет,

засыпа-а-а-ю вместе с ни-и-им...

Ветер... Платеро, мягко переступая через горелые поленья, потихоньку подходит. Потом ложится на черную землю и под медленный материнский напев забывается сном, как ребенок.

ДЕРЕВО ВО ДВОРЕ

Это дерево, Платеро, акация, посаженная моими руками, зеленый огонек, который разгорался от весны к весне и теперь полыхает над нами простой и пышной листвой, пронизанной закатом, это дерево было, пока жил я здесь, в опустелом теперь доме, оплотом моей поэзии. Любая веточка, по-апрельски бирюзовая или по-октябрьски золотая, при одном только взгляде на нее освежала мой лоб, как целомудренная рука музы. Какой хрупкой, угловатой и прелестной была моя акация!

Теперь это хозяйка двора, Платеро. Как она раздалась! Не знаю, помнит ли меня. Мне кажется, что это не она. Все то время, что я не вспоминал о ней, словно ее не было, весна год за годом лепила ее по своей воле, не заботясь о моей.

Она ничего мне уже не говорит, а ведь это — дерево, и дерево, посаженное мной. Любое дерево, которое однажды приласкал, врастает в сердце, Платеро. И вот дерево, которое так любил и настолько знал, не говорит ничего, Платеро, при новой встрече. Это грустно, и хватит об этом. Нет, в месиве зелени и заката уже не видно повешенной на ветку лиры. Свежая крона не шумит стихами, и внутренний свет листвы не озаряет мысль. И там, куда я столько раз уходил от жизни в прохладное и звонкое одиночество, мне плохо и холодно, и хочется бежать, как хотелось тогда бежать из казино, из кабачка, из театра, Платеро.

ЧАХОТОЧНАЯ

Прямая, с бескровным и матовым, как вялый жасмин, лицом, она сидела на своем сиротливом стуле в беленой, холодной спальне. Врач велел ей выходить за город, на солнце этого ледяного мая, но она не смогла.

— Как дойду до моста — вон того, сеньорите, который рядом! — так и задыхаюсь...

Детский голос, тонкий и надломленный, устало сник, как иногда сникает летом ветер.

Я предложил ей для прогулки Платеро. И когда девочка поднялась на круп, как засмеялось оно, это острое лицо покойницы — одни черные глаза и белые зубы!..

На порогах замаячили женщины, глядя вслед. Платеро шел тихо, словно нес на себе хрупкий хрустальный цветок. Девочка, обряженная, как святая, в простое платье с багряной шнуровкой, преображенная лихорадкой и надеждой, казалась ангелом, который минует городок дорогой южного неба.

РОНСАР

Сняв недоуздок и отпустив Платеро к луговым маргариткам, я лег под сосной, вынул из моей мавританской переметной сумы книжку и, раскрыв на закладке, вслух начал:

Comme on voit sur la branche au mois de mai la rose

En sa belle jeunesse, en sa premiere fleur,

Rendre le ciel jaloux de...

Вверху, на крайних ветках, попискивает и скачет невесомая птичка, золотая от солнца, как и вся эта полная вздохами зелень. В паузах между шорохом и щебетом трещат расколотые клювом семена.

...jaloux de sa vive couleur...

Что-то огромное и теплое вдруг наплывает, как живой парус, над моим плечом. Это Платеро, подвигнутый, несомненно, лирой Орфея, пришел почитать со мной. Мы читаем:

...vive couleur,

Quand l'aube de ses pleurs au point du jour l'a...[8]

Но птичка, должно быть, наспех переваривая, смазала рифму фальшивой нотой.

Ронсар, забыв в это мгновенье свой сонет «Quancl en songeant та follatre j'accolle...»[9], расхохотался в аду.

СТАРИК С КАРТИНКАМИ

Внезапно и однотонно тишину разбивает сухая дробь барабана. Потом надтреснутый голос заходится в долгом дрожащем выкрике. Слышится беготня... Дети галдят:

— Картинщик! Картинщик!

На углу, линзой к солнцу, ждет на маленьких козлах зеленый ящик с четырьмя розовыми флажками. Старик бьет и бьет в барабан. Молчаливым кружком, пряча руки в карманы или за спину, стоит безденежная детвора. Кто-то наконец прибегает с медяком на ладони. Протискивается вперед и приникает к окуляру.

— Сейча-а-а-ас будет генерал При-и-и-имо...[10] на белом коне-е-е!..— отвратительно затягивает старик и бьет в барабан.

— Барселонский... порт!..— И новая дробь.

Прибегают еще и еще дети с медяком наготове, издали тянут его старику, возбужденные, спеша купить свою фантазию. Старый зазывала скучно заводит:

— Крепость... Гава-а-а-ны! — И бьет в барабан.

Платеро, который вкупе с девочкой и соседской собакой тоже явился смотреть, балуясь, расталкивает детвору огромной головой. Старик, неожиданно подобрев, кричит ему:

— Гони монету!

Безденежные дети дружно и невесело смеются, глядя на старика с угодливой и покорной мольбой...

ПРИДОРОЖНЫЙ ЦВЕТОК

Как чист и чудесен, Платеро, этот цветок при дороге! Проходят орды — быки, козы, кони, люди,— а он, такой мягкий и слабый, стоит по-прежнему прямо, светлый и стройный, на своем одиноком бугорке, в той же нетронутой чистоте.

День за днем, когда мы в начале подъема сворачивали напрямик, ты видел его на весеннем посту. Он уже обзавелся птицей, которая при виде нас улетает (зачем?); иногда его крохотный кубок светится каплей дождя; он уже терпит поборы пчелы и нарядную ветреность бабочки.

Жить ему считанные дни, Платеро, но помнить о нем надо вечно. Его жизнь — как день твоей весны, как весна моей жизни... Что только не отдал бы я осени, Платеро, взамен этого дивного цветка, чтоб день за днем его весна, бесхитростно и бесконечно, воскрешала нашу!

ЛОРД

Не знаю, Платеро, можешь ли ты видеть фотографию? Мне случалось показывать их крестьянам, и те ничего на них не разглядели. Так вот, Платеро, это Лорд, маленький фокстерьер, о котором ты уже слышал..Вот он — видишь? — в углу крытого дворика греется среди горшков с геранью на зимнем солнце.

Бедный Лорд! Его привезли из Севильи, где я учился тогда живописи. Был он белый, почти бесцветный на ярком свету, круглый, как женское бедро, и кипучий, как вода из-под крана. По белому там и сям замершими бабочками — черные мазки. Глаза, две маленькие бездны благородства, светились. В него охотно вселялся бес. И тогда, без никакой причины, он головокружительно носился по дворику среди белых лилий, которые в мае красовались повсюду — красные, синие, желтые от разноцветного стеклянного навеса, словно те голуби, что рисует дон Камило... А иной раз он забирался на плоские кровли, вызывая пискливый переполох над гнездами стрижей... Макария мыла его каждое утро, и он сиял, как черепичные зубцы на синем небе.

Когда умер отец, Лорд, не смыкая глаз, провел всю ночь у гроба. Помню, мать заболела, и он лег у ее постели и пролежал без еды целый месяц... Однажды ко мне пришли и сказали, что его укусила бешеная собака. И надо отвести его за крепость и привязать к апельсиновому дереву, подальше от людей...

Когда его повели проулком, он оглянулся, и взгляд его, Платеро, сверлит мое сердце и сейчас — он живет, как луч умершей звезды, превозмогая смерть исступленной силой своей горечи... Всякий раз, когда ранит меня что-то житейское, встает передо мной этот долгий, как путь от жизни к вечности — от ручья к сосне на вершине, взгляд, впечатанный в сердце подобно размокшему следу.

КОЛОДЕЦ

Колодец... Какое гулкое слово, Платеро, какое оно глубокое, прохладное, темно-зеленое! Округлое звучание словно вращается, сверля землю навстречу холодной воде.

Вглядись. Каменная закраина украшена и расколота смоковницей. Внутри, где еще достает рука, расцвел в позеленелых камнях синий цветок с ярким запахом. Еще ниже свила гнездо ласточка. А дальше, в замершей тени, зеленый чертог и тихое озеро, которое встречает брошенный камень сердитым гулом. И в конце — небо.

(Находит ночь, и там, на дне, загорается луна в зыбком бисере звезд. Как тихо! Жизнь ушла дорогами в темные дали. Душа уходит колодцем в темную глубь. Взгляд теряется в ней, он уже по ту сторону сумерек. И кажется, что выходит из колодезной бездны великий дух ночи, хранитель земных тайн. Глухой загадочный лабиринт, непроглядный сад, завороженный и завораживающий!)

— Платеро, если однажды я кинусь в этот колодец, то, поверь, не для того, чтоб умереть, а чтоб поймать звезду.

Платеро, томясь жаждой и нетерпением, возвысил голос. Из колодца, перепуганная, суматошно и бесшумно вылетает ласточка.

АБРИКОСЫ

Лиловой от солнца и синевы меловой тесниной Соляного проулка, на повороте закупоренного башней, черной и щербатой с этой южной стороны, о которую вечно бьется морской ветер, бредут мальчик и осел. Мальчик — крохотный человечек, упрятанный в обвислую широкую шляпу,— весь погружен в свое таинственное сердце горца, где одна за другой тихо возникают песни.

...и просил, и моли-и-и-ил,

и не вымолил я-а-а-а...

Осел, понукаемый лишь мягкими толчками клади, бредет сам по себе, пощипывая скудную и грязную проулочную траву. Время от времени мальчик резко останавливается, словно разбуженный улицей, расставляет коротенькие ноги, упирается для крепости босыми глиняными ступнями и, углубляя звук ладонью, затягивает хмурым голосом, который снова становится детским на долгом «о»:

— А-а-бри-ко-о-о-сы!

Потом, словно выручка ему не дороже плевка (по выражению падре Диаса), вновь заводит вполголоса свою задумчивую цыганскую кантилену: