Платформа — страница 67 из 95

Она улыбнулась мне, ее лицо сияло. Она была как гееннская богоматерь.

– Тогда ты должен его спасти, Алеф. – Она еще раз наклонилась ко мне, еще раз поцеловала меня. – Если кто-то и сможет его спасти, и спасти всех остальных, и спасти нас, – это ты.

Должно быть, Пайрева увидела, какое у меня было лицо. Она рассмеялась. Она на самом деле рассмеялась.

– Я возвращаюсь на Этаж. Твое присутствие там сейчас не требуется. Если потребуется, я сообщу. Почему бы тебе не пойти и не начать работать?

Она погладила меня по щеке и ушла.

Я отправился домой, но сосредоточиться у меня не получилось.

Шли дни, но я мог думать только о раке, пожирающем Пеллонхорка, и конце всего, ради чего я жил. Иногда у меня получалось расслабиться на несколько минут, рассчитывая движение воды в широких реках, представляя, что отец рядом и мы оба едим мамино сладкое печенье, но это были единственные краткие передышки. Каждый вечер Пайрева возвращалась домой и спрашивала, как идут дела, а я не мог собраться с духом, чтобы ей ответить. Она ложилась в постель, а я в отчаянии сидел за пьютерией. Когда Пайрева засыпала, я заходил в нашу спальню и смотрел на нее, и в эти отчаянные дни и ночи проводил все больше и больше времени, бродя по Песни, оставляя фантомные следы советов и ответов.

Я возвращался к проблеме, но не мог сконцентрироваться на ней. Что будет, если Пеллонхорк говорил правду – если все умрут, когда умрет он? Если это вирус или какая-то болезнь, останутся здания. Останется Песнь, которую будут транслировать работающие на солнечных батареях спутники, похожая на какое-то призрачное создание, разговаривающее само с собой в темноте. Пусть даже никто не будет с ней взаимодействовать, она продолжит исполнять свои алгоритмы, автоматически проверяя и перепроверяя, отражая, и создавая, и пересоздавая.

Однако питавшие ее люди пока что существовали. Я отыскивал их рассказы о тревогах и страхе, их просьбы о понимании. Они взывали к звездам и умоляли их; обезумев, умоляли об ответе.

«Может кто-нибудь мне помочь? С кем-нибудь еще было такое: вам является ваша мертвая мать, просит не ехать в путешествие, и вы не едете, а все, кто поехал, погибают?..»

Истории были такими удивительными, что иногда я на них реагировал.

«Со мной такое было, да». И я отвечал собственным рассказом. Конечно, у меня не хватало воображения, чтобы выдумать что-то самому, а поскольку я не собирался открывать им собственную жизнь, то излагал чужие истории так, словно бы они принадлежали мне, подправляя необходимые элементы. Я стал своего рода посредником. Истории не были ложью. Какая разница, что тот «я», о котором в них говорилось, не был мной?

Эти исповеди утешали и меня тоже. У меня получалось проспать один или два часа из каждых двадцати четырех.

Песнь стала мне наставницей во времена отчаяния. Я обнаружил, что тоска мучит всех. Пусть те уроки, что мы усвоили при гибели Земли, и положили конец любой вере в божественное – для всех, кроме жителей Геенны и неназываемой планеты, – но эта безбожная катастрофа не могла остановить людей от тоски по чему-то иному. Они хотели, чтобы существовало что-то еще. Они не хотели просто умирать. В этом они походили на Пеллонхорка. Они не хотели умирать и хотели правосудия – нет, чего-то даже лучше него: они хотели справедливости.

Им не суждено было ее получить. Никогда. Никому не суждено добиться ни справедливости, ни правосудия, ни даже сочувственного выслушивания. Люди могут получить разве что обещание этих вещей – невозможное, божественное. А если они никогда не узнают, что обещание было пустым, то какая разница?

Но, даже понимая это, я хотел того же. О Геенна!

И все это время я продолжал думать: что же я могу сделать для Пеллонхорка?

Я выработал распорядок. Ночью я исследовал Песнь, а днем, когда медленная работа над проблемой Пеллонхорка становилась невыносима, посещал Этаж, хотя к тому моменту Шепот меньше нуждался в моей помощи.

Пайрева работала фильтром, сообщая мне о затруднениях, с которыми не могли справиться другие. С каждым днем она становилась все чудеснее, и я обожал ее все сильнее и сильнее. Она была спокойной и непоколебимой, и так любила меня. Ее существование делало бремя моей задачи посильным, а ее любовь делала вероятность провала невыносимой.

В это время Пеллонхорк занимался дисциплинарными аспектами бизнеса и рядом собственных замыслов. Одним из них было засеивание Системы. Я хотел установить за ним слежку, но риск обнаружения был слишком велик.

У меня были и собственные заботы. Я обнаружил, что могу занимать свой ум несколькими вопросами одновременно, так что легко справлялся с мелкими делами. У меня на счету была огромная сумма бедолларов – накопленных как мной, так и отцом, – и я использовал эти деньги для разработки новых информационных ресурсов. Я всегда, с самого детства на Геенне, был зачарован информацией и процессами ее архивации. Теперь, когда я не мог уснуть и слишком нервничал, чтобы исследовать Песнь, я начал руководить созданием огромных информационных хранилищ, пьютерия которых размещалась на незаселенных астероидах на орбите. Эти самоархивирующие, работающие на солнечной энергии спутники были мощны настолько, что не просто могли хранить в себе копии всего, что появлялось в Песни, но с помощью встроенных ИИ еще и сопоставлять информацию и связывать ее перекрестными ссылками в таких масштабах, которые иначе были невозможны.

Мои архивы стали для меня таким же прибежищем, как и Песнь. Я мог погрузиться в них настолько, что ненадолго забывал обо всем остальном.

Но реальность всегда догоняла меня.

Жизнь была несправедлива. Хоть я и не был верующим, но часто ловил себя на том, что обращаюсь к Богу, как меня учили на Геенне. И, хоть я и не был верующим, это меня утешало.

Я спрашивал Его: «Как может такое происходить?» Я женился на Пайреве, и в справедливой Системе был бы счастливее, чем за всю свою жизнь. Иногда, посещая Этаж, я погружался в грезы наяву, просто наблюдая, как она работает. Она говорила с людьми, а они ей отвечали. Она касалась их плеч, а иногда – запястий или ладоней. Они обменивались улыбками и долгими взглядами. Иногда в их голосах было напряжение, иногда – удовольствие. Я все это понимал и знал, что значили все эти приливы и отливы человеческого общения. Я и сам был теперь на это способен, без всякой неловкости, и часто так разговаривал с Пайревой, не замечая, что я это делаю. Я так сильно изменился с тех пор, как встретил ее, и продолжал меняться.

Я понял, что рефлексирую! Конечно, я знал, что до сих пор чем-то не похож на остальных. На Геенне я перешел от понимания, что отличаюсь от других одной конкретной чертой, к пониманию, что отличаюсь серьезно. А после, с Соламэном, я перешел от незнания о том, чего мне не хватает, к заблуждению, что знаю. Потом научился этому подражать. А теперь, с Пайревой, я начинал по-настоящему понимать людей.

Пайрева. Когда я думал о ней, то мой мозг начинал пробуксовывать. Я шептал себе ее имя. Пайрева. О, как я ее любил.

Да. Я наконец-то постиг любовь, а Пеллонхорк собирался положить всему этому конец. Я любил Пайреву, но, если бы я ничего не сделал, чтобы помочь Пеллонхорку, и она, и я погибли бы. А вместе с нами, разумеется, и вся Система, но это для меня не было чем-то значимым.

Пеллонхорк до сих пор отказывался от любых методов лечения рака. Я провел исследования в Песни и откопал примерные сроки, за которые мог быть открыт способ исцеления, и узнал, что возможно определить и предложить направление для исследований, задав серию простых вопросов:

Понятны ли нам все аспекты механизма заболевания?

Если нет, есть ли у нас информация, необходимая для понимания этих аспектов?

Если нет, известна ли нам технология, необходимая для получения этой информации?

Если нет, понимаем ли мы, как нам разработать эту технологию?

И так далее, для каждой грани проблемы. Граней было много. Вопросы были несложные, однако множились в геометрической прогрессии. Меня поразило их сходство с раковыми клетками Пеллонхорка – каждый вопрос был словно клетка, делившаяся на два вопроса, потом на четыре, на восемь…

Даже мой мозг не способен был одновременно удержать в памяти ответы после более чем пятидесяти удвоений вопросов. А в случае Пеллонхорка ситуацию осложняло еще и то, что, поскольку он не лечился, проблема – рак – развивалась уникально. Его рак, в отличие от болезни Соламэна, разраставшейся непрерывно, но локально, захватывал кровяные тельца и нервы, как будто адаптировался к каждой преграде. Пеллонхорк начал прихрамывать, а его левая рука утрачивала силу и безвольно болталась.

В конце каждого дня, прежде, чем вернуться домой, к Пайреве, я встречался с Пеллонхорком в его кабинете. Мы больше не обсуждали рабочие вопросы. Каждый вечер я спрашивал, не начал ли он лечиться, и каждый раз он отвечал, что не начал и не начнет. Однажды он сказал, что ему нужно проветриться, и мы отправились в бар; я поддерживал Пеллонхорка всю дорогу. Встречные кивали и улыбались ему, но держали осторожную дистанцию и никогда не смотрели в глаза. Наш столик в баре был свободен. Думаю, он всегда был зарезервирован для нас. Я никогда не видел его занятым.

Когда нам принесли напитки, Пеллонхорк спросил:

– Итак, Алеф, как продвигаются исследования?

– Медленно, – ответил я. Он не отреагировал, и я продолжил: – Новые эпигенетические раки сложны. Твой – в особенности. Все попытки лечения аналогичных клеток in vitro закончились тем, что неоплазма быстро адаптировалась. – На самом деле это были именно его клетки, собранные Пайревой с его корсета в тот день, когда ей позволили помочь Пеллонхорку, потому что его особенно мучила боль.

Медики были зачарованы неоплазмой Пеллонхорка. Ни с чем подобным они еще не сталкивались. Одна из них в разговоре со мной назвала ее «идеальным убийцей», и мне пришлось напомнить, что такому новообразованию в конце концов станет некуда развиваться, что вряд ли является показателем идеала. Чего, например, достиг бы Шепот в отсутствие Системы?