Василий всегда был уверен, что он не просто исполняет свой сыновний долг, не оставляя мать ни на один месяц без «стипендии», как он называл свои переводы, но и творит тем самым великое благо. Гордился он и тем, что не оставлял без внимания никого и из многочисленных родственников — не забывал посылать им праздничные открытки, поздравлял с днем рождения. Хотя это он делал тоже больше ради матери: мол, от его внимания будут и к ней добрее…
И теперь он был уверен, что его идея с «родным гнездом» не только придется всем по душе, но все будут в восторге от этой его гениальной затеи.
И вдруг — первая осечка… Какое уж тут гнездо, если из него при первом же прикосновении полетели такие перья? И разве захочется заглянуть в него — в такое неприютное, холодное и даже отчужденное?
«О чем это я? — вдруг ужаснулся Василий своим мыслям. — Какое же оно холодное? В нем мама живет, согревает его, и мы все вокруг нее. Хотя — нет, сегодня уже не все… Уже… А если не станет мамы?.. К кому я приеду, чьи руки холодные старческие согрею в своих ладонях? Да и собираться будем лишь по большим событиям — свадьба, похороны… И похороны уже чьи-то наши… Вокруг вон уже выросло новое поколение, это оно, наверное, и бунтует, это им не нравится затеянная мною перестройка: они уже о своих гнездышках мечтают. А Таня лишь их рупор. Но неужели они до такой степени стали «материалистами», что готовы родственные чувства растоптать и отбросить прочь? Оля, Светлана? Нет, не может быть, они на такое не способны…»
Обернулся к брату:
— Говоришь: подогрели Татьяну? Но кто? Соседи? Да и зачем?
— Да кто хочешь. Доброжелателей хватает. И соседи, и свои.
Василий ждал, что Алексей назовет имена, будто от этого ему станет легче. Но тот никого не назвал, а только крякнул:
— Зря все-таки я влез в это дело…
— Успокойся — не зря: все образуется.
— Нет, не образуется: черная кошка дорогу перебежала, теперь ее не догнать и не повернуть в обратную сторону. И маме только хлопот прибавили.
— Да, маму жалко… Но откуда у людей такая жадность? Злоба? Сколько она тут клеветы напустила… — Покрутил головой, усмехнулся: — А чешет-то как! Прямо, как Даниил Заточник: «Найдем праведный закон на ваш закон». «Сумку у нищего хотите отнять!»
— Язык подвешен! Только смешного тут мало.
— Да это уж само собой… Но меня удивила ее речь, напористость. Я бы не смог так. Не пьяна ли?
— Не без того.
Медленно открылась калитка, и в нее робко вошла Катерина Неботова. Увидев Гуриных, радушно улыбнулась им, сказала:
— А я гляжу, што это все бегут со двора друг за дружкой? Может, заболел кто да за врачом побегли? Дай, думаю, проведаю.
— Да нет, тетя Катя, — сказал Василий. — Пока все нормально.
— На автобус побежали, — сказал Алексей. — У всех дела: одним завтра на работу, у других поросята не кормлены…
— А Соня?
— Да тоже… дела…
— Ну, слава богу. А то я уж заволновалась. Ты ж когда уезжаешь? — спросила она у Василия.
— Да вот часа через два. Никита Карпов обещал после работы заехать на своем «жигуленке» и отвезти на вокзал.
Она закачала горестно головой, указывая на Карпову хату:
— Продали… Как Карп Сазонович умер, тут же продали… И все, опустел двор. Остались теперь вот тут мы вдвоем с Павловной. Да скоро и наш черед… Хорошо — вы вот такие, а Карповы из-за этой хаты так переругались, так перегрызлись — срамно смотреть.
Гурин взглянул на Алексея, грустно усмехнулся. Вскоре приехал Никита, и Василий заторопился прощаться. Обнял мать:
— До свиданья, мама.
— Прощай, сынок… Это называется — погостил? Мелькнул как молния, и нету… Это ж ты, наверное, теперь уже не приедешь?
— Почему?
— Не приедешь… Чую… Разорилось гнездо…
— Приеду!
Мать покачала головой — нет…
Когда машина отъехала, увозя их на вокзал, Василий оглянулся в заднее стекло. Две тощенькие старушки стояли у ворот в скорбных позах и грустно смотрели вслед убегавшей машине.
А поздно ночью, когда все уже угомонилось и затихло, ярким и жарким костром вдруг вспыхнула хата Павловны. Накалившаяся черепица остервенело стреляла беспорядочной винтовочной пальбой, разбрасывая вокруг раскаленные добела осколки, не позволяя никому приблизиться к хате.
Спасти ничего не удалось. Даже Павловну…
Боже мой, ей-то за что такая мучительная смерть?!
«Господи, прости ей вольные и невольные грехи ее и дай ей место в раю…»
СИРОТАРоман
ПРОЛОГ
На детей Чижиковым не везло: первенец — девочка — не прожила и недели, второй — мальчишка — умер через месяц после рождения. Родители были в растерянности: и детей хочется, и от людей стыдно, вроде они порченые какие — дети рождаются хилыми. Шурка Чижикова втайне от мужа кинулась к бабкам-знахаркам. Может, она обратилась бы и к врачам, да их не было таких в поселке, кругом еще разруха: ни больницы как следует, ни школы — разгром полный. Шутка сказать — в два конца война проутюжила поселок, а когда обратно катилась, фронт задержался здесь больше чем на месяц.
В город ехать — далеко, да и боязно: куда она там пойдет, к кому обратится? Кто ее примет просто так? А бабки тут, рядом, промышляют, пользуясь случаем. Лечили они Шурку разными снадобьями, шептали над ней заклинания, в дом приходили, когда Ивана не было, — кропили целебной водой стены, потолок, плевали во все углы, притопывали ногами, говорили строго: «Сгинь, сгинь, сгинь!..» — изгоняли нечистую силу.
Иван втайне от жены и от всех других грешил на себя: «Это я, наверное, виноват: слабосильным оказался в этом деле. Наверно, фронт повлиял — ранения, контузия. Так опять же?.. — недоумевал он и оправдывал себя: — Ранен-то я был не куда-нибудь там… Первый раз пулей в плечо, потом осколком в бедро — тоже далеко от… от всего. Третий раз в руку долбануло, из-за нее и в нестроевые списали. Но это что ж?.. Это совсем не должно влиять. У людей вон, которые без рук кто, без ног, а ребятишки у них как патроны получаются. Неужели контузия? В голове иногда и до сих пор пошумливает. Так в голове ж!.. Ничего не понимаю. Все вроде не хуже, чем у людей, а дети квелые, нежизнеспособные. У Шурки разве что? Так тоже не может быть — крепкая, здоровая баба, поздоровше меня будет, никаких таких болезней не было ни у нее, ни у меня…»
Когда Шурка понесла третий раз, Иван не знал, как и уберечь ее. Носился с нею, как с дорогой тонкостенной стеклянной посудиной, — не знал, где поставить, куда положить, чем накрыть, только бы уберечь. На сквозняке не стой, тяжелое не трогай, резко не нагибайся, этого не ешь, этого не пей. Как ни трудно было с продуктами, раздобывал что повкуснее да посытнее — и все ей, Шурке, а на самом деле тому, кого она носит, будущему человеку, чтобы он не охолодал там и не оголодал и явился на свет крепким и здоровым.
Все шло хорошо, но на седьмом месяце Шурка не убереглась — поскользнулась, наступив на гнилой огурец, и упала.
Иван как раз огурцы мыл, готовил к засолке — в зиму заготовки делал. Вот ему-то и попался гнилой, он отбросил его в сторонку, а она тут как тут — «нашла» его. Кинулся к Шурке, поднял, заскрипел зубами:
— Ах ты, чтоб тебя!.. — от дальнейших слов сдержался, отнес ее на кровать. — Больно? Я виноват!.. Я, обалдуй такой, растабарился с этими огурцами, чтоб они сгорели. И зачем ты подошла? — досадовал он.
— Так жалко тебя стало… Мужик, а все сам делаешь, всю и бабью работу… Тут, думаю, могла б и я справиться — помыть огурцы? Помочь хотела…
— «Помочь», «помочь»… Говорил тебе: сиди, лежи. Помогла… Больно?
— Больно… — призналась она.
К вечеру Шурке стало хуже — начались такие боли, что она уже не находила себе места. Поблизости жил ветеринар, Иван побежал к нему: поможет не поможет, хоть присоветует что-то — все-таки врач. Пришел тот, посмотрел и потребовал, чтобы Иван воды нагрел — начинаются преждевременные роды.
Родилось что-то неопределенное — просто комочек красного живого тельца — такого нежного, что его в руки взять было боязно, и самая мягкая пеленка для него была грубой, ранимой. Увидел Иван новорожденного, застонал от досады — черт-те что народилось… Какой это человек? Он и на человеческий образ не похож, так, непонятное что-то, голышонок какой-то… Одно слово — недоносок.
— Да, не жилец он, конечно… — проговорил ветеринар, вытирая руки.
— Можно спасти, — сказала старуха соседка. — Ежели в теплых отрубях додержать его до срока.
— В отрубях? — удивился Иван. — Да где ж их взять?
— Раньше были, — сокрушенно покачала головой старуха. — И теперь где-нибудь есть: хлеб-то мелють…
Утром чуть свет Иван нарядился в чистую военную гимнастерку, ордена и медали нацепил для большего авторитета и подался в город на мелькомбинат. К самому директору пробился, объясняет ему, а тот не поймет, что к чему.
— Подожди, подожди, — остановил он Ивана. — Давай по порядку. Тебе нужны отруби?
— Да.
— А при чем тут «человека спасти»?
— Сынок у меня родился преждевременный, недоносок. Вот такусенький. Семимесячный. Чтобы он выжил, его надо в теплых отрубях держать.
— Кто это сказал тебе такое?
— Соседка… Старуха… Она все знает.
— Чепуха!
— Но попробовать-то можно? Человека ж спасаем, мужика. Может, из него ценный гражданин будет.
— Ну, это кто знает, что из него будет, — махнул рукой директор. — А отруби — это тот же хлеб, а хлеб — главнейший продукт питания. Он сейчас на вес золота, — сказал и палец подержал перед Ивановым носом. А сам толстый директор, откормленный, наверное, каждый день блины с маслом ест.
— О человеке ж речь идет, — умолял Иван.
— Ну, пристал! Пиши заявление — полкилограмма в порядке исключения…
— Так это ж… Сколько он просидит в полкиле? И на неделю не хватит… Его ж надо менять, это тесто… А из дитя может человек получиться. Выжил бы только, а там я сделаю из него что надо. Нам же люди нужны или как?