— Намусорили, как свиньи.
— Все мы свиньи в этом мире, Вася, — сказал многозначительно Юрка и прошел к своей кровати. — О, а где же квартирант?
— А вон, на моей койке. Это мой брательник приехал Москву посмотреть. Он скоро уедет.
— Пусть живет. Мешает, что ли. — Юрка завалился, не раздеваясь, поверх одеяла, стал смотреть в потолок.
Облегчения от разрыва с Лорой, как ожидалось, он не ощущал. На душе было тоскливо и гадко. Все-таки она ему небезразлична, и она его любит, а он ее предал. Это знает он, понимает она, и от этого гадко, сам себе противен.
Но совесть грызла Чижикова лишь до утра, на другой день он проснулся без всякой тяжести на душе, вчерашнее вспоминалось как давний-давний сон. Однако маску убитого горем носил долго, вызывая сочувствие у друзей и восхищение и жалость у женщин. Особенно действовали на них синие обводья вокруг Юркиных глаз.
Что ни говорите, а косметика — великое дело: она способна творить чудеса. И творит! Сколько нашего брата было (и сколько еще будет!) одурачено женщинами именно с ее помощью! Видишь, знаешь, что это косметика, а веришь, бросаешься.
А сколько разочарований, когда мужчина вдруг увидит случайно свою возлюбленную сразу после ванной! Он готов повеситься от досады! Но вот проходит какое-то время, пока он терзался ненавистью — чуть ли не рвал на себе волосы, она спокойно что-то колдовала у зеркала, даже напевала какой-то веселенький мотивчик, чем еще больше разжигала бурю презрения в его душе: «Кикимора страхолюдная, она еще и поет! Удавить, утопить эту образину — и то мало для нее будет». Но вот эта «кикимора» оборачивается к нему — и он столбенеет, лицо невольно расплывается в счастливой улыбке: перед ним снова чудо красоты! И, как сказал поэт, для него воскресли вновь и жизнь, и слезы, и любовь, и вновь настало пробужденье!
Театр! Жизнь человеческая — сплошной театр.
Еще не успел износить Чижиков горестную маску, надетую по случаю разрыва с Лорой Левиной, к нему пришла настоящая беда: умерла мать.
Телеграмма со скорбной вестью была прислана прямо на институт:
«Чижикову Юрию Ивановичу
Дорогой и любимый мой брат Юра сообщаю тебе печальное известие умерла наша любимая родная мама Александра Кирилловна Чижикова хоронить будут завтра двадцать шестого приезжай поскорее твоя сестра Ксения Ивановна Чижикова».
Прочитав телеграмму, Юрка прежде всего почувствовал неловкость от ее стиля. «Не могла уж телеграмму написать как следует. Столько лишних слов», — досадливо подумал он и оглянулся: не смотрит ли кто на него, не дай бог заглянет в текст — сгоришь со стыда. Отошел в сторонку, перечитал телеграмму, и только теперь до него дошел смысл ее. «Мама умерла!.. — подумал он в ужасе и побледнел. — А как же я буду?» Он вдруг сразу осознал невосполнимость этой утраты и почувствовал, что из-под него выбита единственная опора. «Как же я буду?» — билось в голове. Из него словно воздух выпустили, ноги сделались ватные, и он привалился головой к холодной стене.
— Юра, что с тобой? — подскочили к нему ребята. — Тебе плохо?
— Мама умерла… — проговорил он еле слышно.
Наступило молчание, потом один за другим они стали утешать его, советовать, как быть. Если у него нет денег, они соберут ему, кто-то выразил готовность сбегать за билетом на самолет.
— Держись, Юра. Тебе ведь предстоит дорога и там надо будет все это перенести.
«Дорога? Надо ехать? Домой?! — как молнией обожгла мысль, и тут же пришел совершенно определенный ответ: — Не могу». Ему представились эти похороны: гроб посреди комнаты, плачут, и он, конечно, будет плакать. И тут он встретит Лизу… Ну, не Лизу, а мать ее, Натаху, обязательно встретит. Как будет смотреть ей в глаза? Да и не только ей. Там все ведь знают о его поступке с Лизой, знают, почему он не появлялся столько времени дома. Да и сама процедура похорон: процессия от дома до кладбища, захоронение, поминки… Нет, нет, все это не для него, такой нагрузки он не вынесет… Если бы только это, а то ведь там Лиза, Натаха. Он явственно представил их укорный взгляд, явственно услышал голос Натахи: «Эх ты, паскуда!» Он простонал:
— Нет, нет… Я не могу… — На лбу у него выступил пот, голова закружилась, и он медленно стал оседать. Ребята подхватили его, завели в аудиторию, посадили. После короткого совещания решили поймать такси и отвезти его в общежитие.
Привезли, уложили на койку. Он метался в постели, даже бредил.
— Может, врача вызвать? — проговорил кто-то.
— Нет, нет, — решительно воспротивился Чижиков, — не надо. Это скоро пройдет. — Он демонстрировал не только шоковое состояние, но и свое мужество при этом.
— Может, пока съездить за билетом? — опять забеспокоился кто-то.
— Нет, я не могу ехать… Я не в состоянии… — простонал он еле слышно. — Не могу. Телеграмму… Телеграмму пошлите…
Воцарилось молчание, ребята переглянулись, посмотрели на Чижикова — он действительно был не в состоянии: бледен, бусинки пота на лбу и тяжелое дыхание через открытый рот.
— Пить… — попросил он. — Пить дайте.
Его напоили и принялись сочинять телеграмму. Сочинили, стали ему читать вслух:
— «Приехать не могу болен соболезную и глубоко скорблю».
Юрка затих, слушал внимательно текст. Прослушал и молчал, думал.
— Ну как? — спросили ребята. — Пойдет?
— Добавьте… Напишите: «Приехать не могу тяжело болен постельный режим соболезную и глубоко страдаю от невосполнимой потери крепись сестричка твой брат Юрий». — Продиктовал и совсем обессилел, отвернул голову к стене.
Ребята потолклись еще какое-то время в комнате и ушли, наказав ему лежать спокойно.
— Если что, стучите в стену, да, я буду там дежурить, да… — сказал Ваня Егоров.
В комнате стало тихо, Юрий приоткрыл один глаз, потом второй, осмотрел стены, потолок, словно впервые попал сюда, и внезапно почувствовал облегчение: решение принято, дело сделано. Он отделался «малой кровью». Кажется, не уронил себя ни в глазах товарищей, ни… А там? А что там? Для матери теперь все равно — был он на ее похоронах или нет. «Прости, мама…» — вздохнул он лицемерно, будто кто-то мог услышать его вздох. А сестре он все равно не помощник. Родичи? Соседи? Да ну их, всех этих родичей и соседей вместе с Натахой, что они ему? Пусть они забудут его, а он их давно уже выбросил из своей жизни навсегда.
Но тут взбунтовались остатки совести в нем, стали упрекать, обзывать его плохими словами: «Лицедей, подонок! Родную мать не поехал проводить в последний путь! Мать, которая души в тебе не чаяла! Больного из себя разыграл. Это же надо! До такой степени изобразить все: и бледность, и пот, и тошноту — все смог вызвать в себе и обмануть стольких людей. Ну актер! Тебе в театральный — такая способность к перевоплощению! Лицедей, подонок!..»
Юрка стал отгонять от себя эти мысли, застонал уже не для кого-то, а для себя самого, чтобы заглушить остатки совести. Постучал в стену, вызвал Ваню. Ваня тут же прибежал:
— Да… Юрий Иванович… Вам плохо, да?.. Все-таки, может, вызвать врача? Да…
— Не надо, Ваня… Воды… Пить дай…
Три дня валялся Чижиков в постели, выдерживал срок, убеждал окружающих в своей немощности. Валялся и размышлял, как ему теперь быть: он лишился регулярной материнской дотации, осталась одна стипендия… Наверное, поторопился порвать отношения с Лорой — там ему было сытно. Пожил бы еще в нахлебниках. Поторопился. На стипендию не проживешь, гонораришко перепадает лишь изредка, и то бедненький.
Эти мысли оттеснили смерть матери на задний план и заставили его вздыхать еще сильнее. А друзья смотрели на него и верили ему и думали о нем так, как и хотел Чижиков: «Какой он чувствительный, как он легко раним!.. Ну все как у настоящего гения!»
Ах, если бы ко всему этому да прибавить бы хоть толику настоящего талантишка! Нет, не дала природа, обделила. Оболочкой, формой наградила, а содержимое вложить в эту оболочку забыла.
Издатели по-прежнему, как сговорились, печатать Юркины стихи не хотели, и это его не на шутку беспокоило. Они отвергали его творчество дружно и категорически, не признавая за ним не то что какого-то новшества, они вообще не видели в его стихах никакого проку.
— Это не стихи и не проза, а черт знает что это такое, — сказал ему откровенно один главный редактор. — И до смысла не всегда докопаешься. Бред какой-то. Кто это читать станет? Ты что, в самом деле так мыслишь? Нет, нет, такое не пойдет!
— Но почему? — возмутился Чижиков. — Есть же люди, которые понимают это, — и читатели найдутся. Почему вы за всех читателей расписываетесь? И вообще, где свобода печати?
— А вот она, — и главный выложил перед ним одну рецензию, другую, третью. — Вот она! Разве я один так думаю — это пишут люди авторитетные.
— Но закоснелые в старых традициях. А вы дайте на рецензию другим. Например, Горластому?
Главный улыбнулся снисходительно, хотел сказать, что Горластый не такой дурак, чтобы письменно поддерживать всякую галиматью, он пока забавляется Чижиковым как игрушкой, держит при себе для разнообразия, как балалайку, и только. Кстати, обращались к нему, просили прочитать Чижикова — отбояривался под разными предлогами, да еще пожелал, чтобы разговор этот остался «между нами». Хотел главный все это сказать Чижикову, но смолчал, а только сообщил:
— Было тут у нас одно время, когда рукописи давались на рецензию тем, кого пожелает автор. Поломали мы это дело. И возобновлять пока не намерены.
«Что же делать? — досадовал Чижиков. — Как быть? Институт скоро кончится, и я останусь между небом и землей гол как сокол? У Лорки и то уже книжка на выходе. Нашла свою жилку — под народность подделывается: бабоньки-девоньки, люшеньки-люлюшеньки, ляшеньки-голяшеньки — и пошла припевками шпарить! Хитра девка! Ну а что же мне-то делать?»
Пожаловался Горластому, а тот руками развел, глаза закатил под лоб, а потом что-то сообразил, смежил руки на животе, склонил голову, заговорил-забулькал: