— Да, это дело сложное. Сложное! Издаться в наше время не просто. Тут надо что-то придумать. Подумать надо. Я подумаю, Юрок. В периодике надо почаще мелькать. В периодике. А сегодня я тебя приглашаю на небольшой мальчишник — думаю поэму свою обмыть. Приходи к шести вечера. Будут хорошие люди, познакомлю. В ЦДЛ на веранду. Двери будут закрыты, но ты не обращай внимания, заходи. Так надо. Сам понимаешь, обстановка… Осторожность не помешает.
Чижиков пришел за полчаса до срока, но заходить постеснялся — рано. Хотел покрутиться в вестибюле, однако же решился и рванул дверь. Сунул голову — и чуть было не ринулся обратно: там в тесной комнатенке за длинным столом плотно, как зернышки в кукурузном початке, сидели человек тридцать мужиков, смачно жующих закуску. На скрип двери они все, как по команде, вдруг перестали жевать, обернулись к Юрке и стали настороженно, удивленно и сердито-вопрошающе смотреть на него: «Кто ты? И зачем сюда ворвался?» Лица у всех были уже багровые, глаза блестели. Чижиков растерянно остановился. Немая сцена, напоминающая кадр из американского фильма времен сухого закона, длилась с минуту, пока не поднялся из дальнего угла Горластый и не объявил:
— Это Юра Чижиков! Молодой талантливый поэт. Мой ученик. Прошу любить и жаловать! Проходи, Юра, ищи себе место.
И все вдруг облегченно осели, заулыбались, загомонили, стали сдвигаться кучнее, давая место новичку. Юрка прошел поближе к Горластому, чтобы быть у того на виду, и там втиснулся со своим стулом. Горластый ободряюще подмигнул ему, в ответ Юрка приосанился.
Тут поднялся из центра застолья подвыпивший критик со свекольным лицом и глазами навыкате и, обращаясь к Горластому, взывал:
— Гаврюх!.. Слушай, Гаврюх!
— Да-да, — вскочил Горластый — он, оказывается, сам тамадил на своем вечере. — Ты хочешь что-то добавить к своему тосту? Давай, Кирюша!
— Да нет, — сказал Кирюша. — У меня есть предложение. Все, кто тебя любит, пришли вовремя. Давайте дверь закроем и посидим спокойно, поговорим. А кто опоздал, пусть на себя пеняет, и вообще пошел он… — Дальше критик продолжал говорить что-то беззвучно, одними губами. Никто ничего не слышал, но все были так догадливы, что дружно засмеялись и очень бурно одобрили предложение:
— Правильно!
— Молодец, Кирилл!
— Запереть дверь на запор!
— Эй, кто там близко к двери? Задвинь задвижку.
— Да там не задвижка, а защелка.
— Ну, спусти защелку.
Сразу двое мужиков кинулись к двери, сдвинули предохранитель защелки, она клацнула, как затвор с тугой пружиной, и этот звук словно снял с присутствующих какие-то путы, они расслабились, взбодрились, повеселели. Горластый по очереди поднимал присутствующих, те поздравляли его с публикацией новой поэмы и непременно говорили о его необыкновенной талантливости, сравнивали с Маяковским, Твардовским, Лермонтовым, Пушкиным — кому с кем вздумается, тот с тем и сравнивал. Горластый, делая вид немного смущенного, принимал тем не менее похвалы как должное и предоставлял слово очередному оратору.
Чижиков пригубливал за все тосты, сдерживал себя, чтобы не напиться, наблюдая за гостями. Да, тут были все нужные люди — редактора журналов, издательств, критики, писатели. Многих Юрка знал в лицо и старался, чтобы и они запомнили его — с ближайшими чокался, дальним улыбался, но все время ел глазами сидящего рядом с «именинником» главного редактора журнала, напечатавшего поэму.
Невыступивших становилось все меньше и меньше, и Чижиков понял, что и ему выступать не миновать, стал лихорадочно думать, о чем ему сказать. Даже хмель вышибло от напряжения, а когда придумал, успокоился, увереннее стал себя чувствовать. И даже ждал своей очереди с нетерпением. Раза два уже думал — вот его поднимет Горластый, нет, опять не его. Наконец, настала его очередь.
— Хочу предоставить слово своему юному другу, ученику, очень талантливому и самобытному молодому поэту Юрию Чижикову. Поэт он своеобычный, на других непохожий, и это, я считаю, хорошо! Плохо, что эта непохожесть делает трудной его жизнь. Ну а у кого она легкая? Тебе слово, Юра.
Чижиков поднялся. В горле першило, он откашлялся, начал:
— Я хотел бы сказать вот что… Тут правильно говорили о талантливости Гавриила Егоровича: он действительно талантливый поэт, и новая поэма — яркое свидетельство тому. Но она свидетельство еще тому, что талант поэта развивается вглубь и вширь: поэма эта взлет не только в его творчестве, но и в нашей поэзии вообще. Это все так. Но поэма, как бы она ни была талантлива, никогда не стала бы явлением литературы, если бы не была напечатана. Поэтому я хотел бы сказать похвальное слово не только автору, но и редактору, который явил ее свету, — Вуколу Степановичу Морошкину! За автора и редактора!
— Браво!
— Молодец!
— За редактора!
— Автору и редактору — горько! — закричал критик.
Горластый улыбался, довольный, поднялся, протянул Морошкину стопку для чокания:
— Видал? Дурак-дурак, а умный!
— Горько! Автору и редактору — горько!
Морошкин, мордастый мужик с большим лбом, с лысиной, чуть прикрытой длинной прядью, выращенной у левого уха и зачесанной через всю голову, с большим животом, сидел вальяжно в кресле, выпятив живот, — ему было жарко. Горластый ждал, пока тот медленно поднимался. И вдруг они ринулись друг на друга, схватились, обнялись, а потом Горластый поймал губами его рот и впился в него, как не впивался, наверное, в губы ни одной женщины в самые страстные минуты. Наконец они расцепились, потом еще трижды припадали друг к дружке, пока немного успокоились и увидели, что вокруг народ. Засмущались, как школьники, только что познавшие сладостную прелесть поцелуя, выпили оба до дна, принялись вилками тыкать в помидор, в грибы, в селедку.
Закусив, Горластый взглянул на Юрку, улыбнулся ему и, показав большой палец, потряс им. Обернулся к Морошкину, стал что-то говорить, и Юрка понял, что он говорит о нем, о Юрке, так как Морошкин все время взглядывал на Юрку и кивал Горластому. Выслушав того, Морошкин поманил к себе Чижикова. Тот вскочил, подбежал к нему.
— Занеси как-нибудь мне твои стихи. Посмотрю, — сказал Морошкин через плечо.
— Хорошо, — с готовностью пообещал Чижиков и, кивая головой, задом попятился к своему месту, как раб от грозного падишаха.
Тосты кончились, застольники, разбившись на группы, говорили все разом. Стоял сплошной гомон и сплошной дым от сигарет — курили все.
Возле Горластого и Морошкина образовалась своя группа, к которой тянул ухо и Чижиков. Говорил Морошкин. Здоровенный детина, с бычьей головой, с огромным лбом за счет лысины, поэт-деревенщик, он был больше известен своими выступлениями в защиту мужика-крестьянина, которого, по его мнению, сгубила современная цивилизация, отшибла у него любовь к земле. Одних споила, других сманила в город и тоже споила. Он так жалел мужика, что готов последнюю рубашку ему отдать, да только не знал, как это сделать: сам из деревни уехал еще до войны и с тех пор ни разу туда не заглянул. А мужик ему нужен был лишь из-за острой темы, с которой Морошкин постоянно собирал, как с тучной нивы, обильный урожай.
— Ведь вы поймите: это же творилось мировое зло! Что значит в России подорвать мужицкую основу? Это значит порушить саму Россию! — говорил он собеседникам, нажимая на «о». — Чего только не творили с нашим мужиком — и кулачили, и дурачили. А ково кулачили? Дядьку мово кулачили, который своим горбом создал свое хозяйство и лодырей приохочивал к работе. Батраки? Какие там батраки! Ну, были сезонные помощники, так он же им платил. Нда… Отлучили русского мужика от земли, а под конец и споили его, бедолагу. Против него целая система разработана. Вы поглядите на бутылки — какие красивые наклейки на них. А для чего это делается, знаете? — Он поднялся, взял со стола бутылку. — О, смотрите: настоящее произведение искусства! Такую картинку да в мою бы книжку! Так не-ет! А на бутылку клеют. Для чего? А все для того, чтобы соблазнять русского человека, чтобы удобнее было спаивать его. — Он помолчал, любуясь этикеткой, и вдруг взвизгнул: — Нет, не могу спокойно говорить о русском мужике, не могу! Жалко мне его!.. — Морошкин сморщился плаксиво, взял пустой фужер, налил в него до краев водки и решительно, одним духом выпил все до дна, только большой кадык его квакнул. Постоял с минуту и снова сел в кресло.
Наступила пауза, собеседники сокрушенно кивали головами. «Смелый какой! — удивился Чижиков. — А может, ему разрешили быть смелым?»
— Вечная тема, братцы мои! — Морошкин горделиво отвалился на спинку кресла. — Ве-чна-я! Ладно, не будем травить душу. Че мы опять об том же самом?
— Так ведь хлебушек-то — он главная тема всегда, — сказал умно Горластый. — А хлеб и мужик… Без мужика и хлебушка не будет.
— Это верно, — согласился Морошкин. И вдруг спросил: — А вы знаете, я вот часто думаю: кем бы я был, если бы не революция? Ни за что не отгадаете! — И засмеялся.
— Поэтом был бы! — сказал Горластый.
— Это само собой: конечно, был бы… — Он обвел всех веселыми глазами, будто его мечта уже осуществилась, произнес: — Кулаком! — И засмеялся всем мило, дружески. — Да! У меня бы хозяйство было — во какое! — Он сжал пальцы в крепкий кулак, поднес его под нос Горластому, и все невольно сжались. — Я бы ни за что не допустил вот этой разболтанности, какая теперь царит на земле.
— Да ты и сейчас кулачина будь здоров! — заметил улыбаясь Горластый. — В хорошем смысле, конечно.
— Ну!.. — махнул разочарованно деревенщик. — Какой там…
— А что, неужели у тебя мало денег?
— Да при чем тут деньги? Что с ними делать? Машина? Ну купил. А дальше?
— Дача, — подсказал Горластый.
— Дача есть, литфондовская. Зачем я буду на нее тратиться, если есть возможность даром получить?
— Ну а что бы тебе еще хотелось?
— Хм, — крутнул головой Морошкин, удивляясь наивности Горластого. — Во-первых, я весь этот капитал пустил бы в оборот. Во-вторых, хозяйство вел, как теперь говорят, только на интенсивной основе. Ну и, само собой, я бы построил себе такую Карабиху, такую Ясную Поляну, что им, классикам нашим, и не снилось. Вот там бы творчеству и развернуться — простор, свобода! Гуляй мысль — то ли по древам растекайся, то ли по полям расстилайся! Никто тебе не помеха, сам хозяин на всю округу! — И вдруг спохватился, засмеялся раскатисто: мол, разыграл вас! — Шучу, конечно… — А в глазах неподдельная грусть затаилась.