Чижикова такой порядок вещей вполне устраивал, тем более что вскоре он этот пряник получил — в виде книжечки его стихов.
Вот она, желанная-долгожданная, — беленькая, глянцевая, с терновой веточкой на обложке! Удивительно только, почему по такому случаю земля не содрогается и небо не трескается? И люди ведут себя как обычно, будто ничего не случилось. Наверное, не дошло еще, не осознали, современниками какого события они оказались.
«Вот она! — нянчил он книжонку на ладонях. — Вот она! Кому бы швырнуть ее под нос? Нате, гады, читайте, завидуйте!» Некому швырнуть под нос…
Казалось, цель достигнута, можно было бы и успокоиться. Но не таков стал Чижиков, чтобы удовлетвориться завоеванным, он уже знал: в нашем деле остановиться — значит безнадежно отстать. Поэтому на людях он не плясал от радости и не выказывал телячьих восторгов, наоборот, он по-прежнему демонстрировал недовольство и маску обиженного не сбрасывал. От Воздвиженского публично не отмежевывался, но и не демонстрировал свою приверженность к нему, держался золотой серединки. О книжке своей отзывался скептически: мол, издатели нарочно испортили ее — выпустили в малом объеме да и стихи оставили в ней не самые лучшие.
Короче, он продолжал играть в сиротство, так как по опыту знал, что от счастливчиков и удачников друзья, если им ничего не перепадает от этой удачи, быстро отворачиваются, а дружба быстро охладевает и оборачивается в свою противоположность. А бедненьких жалеют, приголубливают, сиротам помогают, нищим подают. Блаженных у нас любят. Так что лучше уж прибедниться, чем кичиться успехами — такова метода всех скупцов и нахлебников.
Таким образом, Чижиков не только не сматывал свои удочки, но, наоборот, добавлял к ним новые, более совершенные, с крючками более солидными и с наживкой более изощренной. Да ему и было еще что ловить. В первую очередь надо было заарканить критиков, которые пока прикидывались глухими и слепыми: книжку его они «не заметили», о стихах Чижикова упоминали редко, да и то с разными оговорками и даже с остроумными шпильками в их адрес. Время критиков еще не пришло, и чтобы их зацепить, Чижикову надо было основательно, до посинения подежурить у лунки и до седьмого пота поиграть блесной перед их носами, пока хоть один из них набросится на его наживку. И если такой найдется — считай, дело сделано: тут же среди них начнется свалка, они станут остервенело отнимать его друг у друга и спорить до скончания века, кто первый сказал «а». Но такого пока не находилось. Им все мало! Или выжидают что-то? «Кому бы швырнуть эту книжонку, в кого бы запустить ею?»
И тут он вспомнил свою «малую родину». Вот откуда начинать надо, вот кого удивит он, вот где разинут рты! Тощенькая, правда, книжонка, да ничего, главное — фамилия его четко напечатана на обложке и внутри стихи — столбиком, лесенкой, как у Маяковского. «Ничего! — рассудил он. — Провинция, для нее достаточно и этого, там все сойдет за звонкую монету! Пусть знают Чижикова!»
И он послал сестре свою книжку с уверенностью, что она обязательно обегает с нею всех соседей и всех родственников, оповестит о ней своих подружек. Ах, как бы он хотел видеть их лица, когда они будут брать в руки книжку и читать на обложке «Юрий Чижиков»! Особенно хотел бы он видеть лица Лизки и ее матери — Натахи Пузыревой — вот им отмщение за то унижение, которому они подвергли поэта, накрыв его письмом банку со сметаной!
Послал книжку сестре, послал «родной школе» и еще один экземпляр направил в районную редакцию — редактору, «учителю от ученика» — скромно напомнил он о себе, хотя толком и не знал, работает ли все еще тот редактор и вообще жив ли он, но послал с таким прицелом, что в любом случае в редакции увидят книжку и непременно сообщат о ней в газете. Вот тут-то и узнают о нем его бывшие друзья и подруги, вот и пусть покусают себе локти от зависти!
Через день вспомнил и послал еще — сразу два экземпляра, оба в городскую библиотеку. Рассудил: одну для выставки на стенде «Наш земляк — писатель», а другую для выдачи читателям.
Послал книжки на родину и ждет отклика оттуда. Однако отклика не дождался, а заявился неожиданно к нему в комнату здоровенный детина с обветренным загорелым лицом, с огромными потрескавшимися ручищами и с короткой старомодной стрижкой. Вошел, заулыбался по-родственному. Пахнуло на Чижикова чем-то знакомым, но не узнает он, кто это, смотрит на гостя растерянно, не знает, как себя вести.
— Че остолбенел? — прогудел гость. — Зазнался, своих не признаешь? Гераська я.
— Гераська?! — удивился Чижиков и протянул ему руку. А тот руку его ударом ладони отбил в сторону, облапил Юрку, похлопал по спине:
— Худой какой! Че так-то? Харчи плохие? Привез вот, — указал он на чемодан. — Подкормлю!
— Гераська! — все еще не верил своим глазам Юрка.
— Был Гераська, стал Герасим Петрович! Но для тебя — Гераська, конечно.
— Откуда ты? — спросил Чижиков.
— Приехал на слет передовиков. По-довоенному — стахановцев!
— Ты — передовик?
— А то как же! Иначе жить не умеем. — Герасим открыл чемодан, вывалил на стол сало, колбасу домашнюю, пироги румяные. — Ешь! Зови друзей. Все свое, не купленное.
— Придут сами! За ними дело не станет. Странно: как ты нашел? И ничего не сообщил, не предупредил?
— А зачем? Хотел, чтобы ты не скрылся. Ты же чего-то скрываешься? Чего ты боишься? Даже на похороны матери не приехал. То ж ты совести боишься? Нашкодил и глаз теперь не кажешь. Зря. Уже все забыто.
— Ладно, не надо об этом, — попросил Чижиков.
— Не надо так не надо, — согласился Герасим. — А о чем можно? Твою книжку у сеструхи видел. Хоть бы мне прислал.
— Как она там?
— Кто, Ксюха? Ничего. Трудно ей, конечно. Приехал бы, посмотрел, подсобил бы ей.
О Гераське Чижиков слышал давно, еще мать как-то писала, что тот выучился, работает сталеваром, зарабатывает хорошо и дома хозяйством занимается — огород, поросенка каждый год выращивает. Женился, дети есть.
— Бабушки тоже, брат, уже давно нету. А она тебя любила! Помнишь, пирожками угощала? Вот такими. Только у нее были получше — пышные, мягкие, будто поролон. А вкусные! И не черствели. А эти, наверно, уже как подметка, — он взял пирожок, разломил, одну половину сунул себе в рот, другую отдал Юрке. — Не, ничего, есть можно. Ну, рассказывай, как живешь.
— Да вот так, — Чижиков обвел руками комнату. — Жизнь студенческая — известная.
— Скоро кончишь?
— Последний год.
— А потом?
— Не знаю.
— Ну как же: «Не знаю»? Направление дадут?
— У нас не дают.
— Не дают? Чудной институт. А как же? Сам, значит, как хочешь устраивайся.
— Это сложная штука, Герась. Наша профессия… Тебе не понять ее.
— Так уж и не понять? Ну, ладно: не хочешь — не говори.
Вскоре набежали студенты — веселый народ, вечно голодный, набросились на угощение: пироги быстро растаяли, как и не было. Сало едят, похваливают — никогда не ели такого.
— Свое, не купленное. Сам кабана смолил! — гордился Герасим. — Это тоже целая наука — кабана зарезать да в дело произвести.
Посидел, пошутил с ребятами, засобирался:
— Интересный вы народ, хорошо с вами, а только и честь надо знать: пора мне.
— Оставайтесь здесь!
— Нет, пойду. У меня ведь в гостинице такой апартамент — ковры, ваза в углу вот такая пузатая, лампа чудная на столе! Это ж все надо обжить? Пойду. А ты, Юрок, завтра вечерком ко мне приезжай, поговорим. Не придешь — обижусь.
Чижиков пообещал приехать.
— Приходи, посмотришь, в каких хоромах теперь рабочие живут. Раньше, видать, там богатеи — купцы, аристократы разные жили. Говорят, развлекались по-своему: девок горчицей мазали. А теперь мы там, простые рабочие. Но, правда, без девок. А горчица есть! — Герасим засмеялся, пожал всем руки и ушел быстро.
На свидание к Герасиму Чижиков шел охотно, еле дождался вечера — соскучился по родному. А от Герасима здорово повеяло родным — давним, дорогим, незабываемым: родной поселок, детство, бабушка, пироги — все вспомнилось, всколыхнулось, заныло сердце тоской.
У входа в номер он столкнулся с горничной, которая пристально посмотрела на Чижикова и почему-то разочарованно хмыкнула.
— Чего она? — удивился Чижиков.
— Это я ее нашпиговал. Сказал, что у меня будет очень важный гость — знаменитый поэт. Вот она и пялила на тебя свои зенки. Садись! — Герасим широким жестом указал на стол, который был накрыт самым шикарным образом.
— Зачем ты? — удивился Чижиков.
— А че нам? Давно не виделись, посидим, поговорим по-родственному.
— Но все это?
— Как говорят: фирма за все платит.
— Какая фирма?
— Моя. Я хорошо, Юрок, зарабатываю. Жалиться грех. Доволен и работой, и семьей. Это тоже важно. Все пока идет, тьфу-тьфу, отлично.
Они сидели за столом, закусывали, разговаривали. Герасим пытался выведать у Юрки, как тот живет, как думает дальше жить, но Чижиков отвечал неохотно, неопределенно и всякий раз делал кислую мину.
— Че-то, я смотрю, у тебя настроение не шибко боевое? — заметил Герасим.
— Так жизнь-то не радует, как хотелось бы, — приоткрылся Чижиков.
— Недоволен чем-то? Обидели тебя?
— Было и это…
— То-то ты и стишки какие-то мерзкие про страну написал?
Чижиков вскинул удивленные глаза:
— Откуда знаешь? Дошло и до вас?
— Дошло, — сказал Герасим огорченно. — Что хорошее не дойдет, а плохое быстро распространяется. Поганое радио передавало.
— Да? Ты слушаешь его?
— Я нет. Но есть такие, которые слушают. Так чем же тебя обидели, может, скажешь.
Поежился Чижиков, не хотелось ему раскрываться перед Гераськой — он ведь все равно не поймет его тонкую мятущуюся поэтическую душу. Но делать нечего, решил объяснить этому мужлану, сытому и довольному, свои воззрения на действительность.
— Жизнь, понимаешь, не нравится мне. Не так мы живем… Не так!..
— А как надо? Сыты, одеты, обуты… Чего еще надо? — насторожился Герасим.