— Почта была сегодня? Газеты, журналы?
— Нет.
— Сходите в отдел писем.
— А ее нет. Она будет после обеда: у нее ребенок…
— Ладно, — отпустил он секретаршу. Она вышла, прикрыла тихо дверь и, придавив ее тощим задом, тихо сказала своим товаркам: — Мается, бедняжка, от безделья, не знает, чем заняться.
— А ты ему кубик Рубика дай, — предложила самая старшая из них и самая разбитная — секретарша Председателя. Она работает здесь уже лет двадцать и поэтому чувствует себя как рыба в воде.
— Не справится. Там соображать надо.
— Тогда вон — Наталку, — кивнула она на свою подружку — пышногрудую толстуху из комиссии по приему в союз.
— Тем более, — сказала та и тут же всерьез добавила брезгливо: — Этого мне еще только и не хватало! Очень нужно…
— А что? — не унималась старшая. — Он на писательских харчах отъелся: уматерел, шея стала толще…
— Разве что шея, — бросила Наталка, и они все, зажав рты, стали давиться безудержным смехом.
Чижиков звонком снова вызвал секретаршу:
— Что там у вас?
— Да… Девочки шутят. — И она, взглянув на него, на его шею, не сдержалась, прыснула и, зажав рот, проговорила: — Ой, простите.
— Вот отпечатайте, — подал он ей листок бумаги. — Срочно. В трех экземплярах.
Секретарша вышла, потрясла листком:
— Есть работа! Срочная. Родился очередной шедевр! — И она прочитала вслух: — «Список выступающих на поэтическом вечере в Библиотеке иностранной литературы… Вечер ведет Чижиков Ю. И. — поэт, прозаик, эссеист, секретарь правления СП… лауреат… Участвуют: Никанорова Нототения — поэтесса…»
— Ой, «поэтесса»! Пошли, Наталка, тут начались дела сурьезные, — сказала старшая, и они ушли.
Вечер отвлек Чижикова от мрачных мыслей, он возбудился, даже шутил. Перемене настроения немало способствовала и эта длинноногая со стремительным зачесом волос от левого уха к правому и нависшим над ним внушительным валиком. Она мило улыбалась Чижикову, сверкала в его сторону антрацитовыми глазами и вообще отпускала по его адресу разные знаки внимания. Он запомнил Нототению еще с той первой встречи в конторе Никанора, потом видел ее в Литинституте, она ему нравилась, но сблизиться с нею он попытки не делал — возле нее всегда крутилась уйма поклонников, а рисковать Чижиков не умел, не любил и не хотел, боясь поражения.
Когда они выходили из библиотеки, Нототения оказалась «случайно» рядом, спросила:
— Юрий Иванович, вы без машины? Я могу вас подвезти.
У крыльца стоял огромный черный автомобиль, ухоженный и сверкающий, как купчиха в первый пасхальный день. Чижиков кивнул на машину, пошутил:
— Не на этой ли погребальной колеснице?
— Ну, зачем же так мрачно? Катафалк — и то мягче и не всем понятно. Именно — на этой. Соглашайтесь, не бойтесь: эта колесница по мрачным местам не ездит.
— Нам разве по пути?
— Я в этом уверена, — сказала Нототения весело и потянула дверку на себя. — Пожалуйста, — пригласила она его в машину. Он нырнул в просторное, пахнущее духами нутро автомобиля, она плюхнулась рядом, и огромный лимузин легко и мягко покатил по улице. — Не хотите ли заглянуть ко мне в келью на чашечку кофе?
«Знаю я эту «чашечку кофе», — подумал Чижиков, однако сказал:
— Это было бы только кстати. У меня сейчас такое тяжелое время…
— Я слышала. Не надо так переживать, все образуется, — и она безошибочно тут же отыскала на сиденье его руку, положила на нее свою ладонь и легонько дружески пожала: — Не надо.
Чижиков невольно взглянул на шофера — перед ним вертикально маячил огромный ствол шеи, по которой можно было судить, что за рулем сидит человек-медведь. Спокойный, равнодушный, но зверь, притом — сильный.
— Ваша машина?
— Папулькина, — ответила она быстро, как о чем-то совсем никчемном.
«Келья» Нототении слагалась из двух просторных комнат, обширной прихожей и прочих служебных помещений. Столовая, как теперь и принято, совмещалась с кухней, да там, кстати, и места было больше чем достаточно — застолье человек в десять вполне могло разместиться. Зато две другие комнаты были строго определены по своему назначению: меньшая — кабинет, большая — спальня. В кабинете и мебель кабинетная — современная «стенка», исполненная в духе «ретро», письменный стол на резных львиных лапах, кресло рабочее и два глубоких — для отдыха. Все это тоже на ножках, выточенных под звериные лапы.
Если о кабинете можно было сказать, что он обыкновенный, то о спальне этого сказать никак нельзя. Как выражается одна моя знакомая искусствоведка, — это было нечто! Определить ее как будуар в самом пошлом смысле — значит отнестись к ней очень снисходительно. И все-таки попробуем хоть как-то обрисовать сие девичье гнездышко. Большую часть территории занимала здесь огромная деревянная кровать, застланная пурпурным шелковым китайским покрывалом с золотыми драконами. Над кроватью на четырех фигурных подпорках нависал толстый, будто набитый ватой, балдахин. Он был обит темно-красным шелком и по краям оторочен золотистой бахромой. По углам на витых веревках, будто с полковых знамен, свисали тяжелые кисти. Под ним горел мягкий розовый свет.
Стены спальни были оклеены красными шаляпинскими обоями. Многочисленные бра с двойными лампами и хрустальными висюльками, если их зажечь, тоже излучали розовый свет, так же как и два торшера у изголовья кровати.
В ближнем левом углу стоял платяной шкаф, в правом — низенький столик, два удобных кресла в красной обивке и нависающий над столиком светильник, луч от которого высвечивал только столик и расположенные на нем бутылку с коньяком, две стопочки и вазочку с конфетами «лимонные дольки».
Пол, разумеется, был устлан толстым красным ковром.
Чижиков заглянул в одну, в другую комнату — и ни в одну не решился войти: обе они показались ему не жилыми, а какими-то музейными — и направился на кухню.
— Юрий Иванович, проходите сюда, — Нототения пригласила его в спальню, указав на кресло у столика.
Он сбросил у порога ботинки и в одних носках осторожно ступил на мягкий ковер. Ноги приятно утопали в длинном ворсе, как в густой траве.
— И как это называется? — спросил он, оглядывая комнату.
— «Сказка», — сказала она весело.
— «Тысяча и одна ночь»?
— Точно! — обрадовалась она его догадливости. — А вы как бы назвали?
— У меня фантазия… — задумался он. — Никакой поэзии, проза: «Красная комната», например. Или «Красная зала».
— А что? Тоже красиво. Вы имеете в виду только цвет?
— Нет, — быстро сообразил Чижиков, что хочет услышать хозяйка. — Я имею в виду и древнее значение этого слова — красивый.
— Вам нравится?
— Очень! — он уже понял свою роль — все хвалить, всем восторгаться — и начал ее играть.
— Садитесь.
Он сел и тут же сказал:
— Какие удобные кресла! Какой уютный уголок!
Нототения налила в стопки коньяк, подняла свою:
— За вас…
— А я — за вас. — Пригубил: — У-у! Какой чудесный коньяк! Никогда такого не пил.
После второй стопки Нототения перебралась к нему на колени, обняла и поцеловала в губы.
— М-м… Какой ты сладкий, Чижиков!.. — и принялась расстегивать пуговицы на его рубашке. Он ответил взаимностью — распустил на ее спине молнию. Она встала, подняла его и подвела к кровати. Тут она ловко сдернула драконье покрывало, одним движением освободилась от одежды и нырнула под одеяло. — Я жду-у!..
Но он не заставил себя долго ждать — тут же последовал за ней.
Утолив первую страсть, она целовала его и приговаривала:
— Юра… Юрочка… Как я давно о тебе мечтала… Наконец-то сбылась моя мечта.
— Правда? — уточнил он.
— Правда. А ты? Ты думал обо мне?
— Честно?
— Конечно.
— Думал. Еще после первой встречи в союзе. А потом в институте…
— Ну?
— Стеснялся… Боялся получить отлуп. — И пошутил: — Как-никак, а сама царица Шехерезада!
— Глупенький… Скажи просто: подвернулась эта вдовушка?.. Она ведь старенькая?
Он не ответил, провел рукой по ее волосам:
— У тебя красивые волосы. — И вроде в шутку: — А может, это парик?
— Нет, Юрочка, у меня все мое, натуральное. Привык со своей старушкой — у нее все искусственное, все накладное.
— Не надо… Мне противно…
— То-то. Слушай, Юра… Если я тебе по-настоящему нравлюсь, переходи ко мне?
— Мне здесь места нет, — сказал он так, словно уже прикидывал подобный вариант.
— Я тебе отдам свой кабинет, а сама переберусь в спальню. А потом папуля устроит нам такую квартирку, какая тебе и не снилась! Он это умеет! — Рисуя перед ним блестящую перспективу, Нототения постепенно забиралась на него, пока не оседлала совсем. — Ну как? — спрашивала она, целуя. — Мы такой поэтический концерн образуем под эгидой папулькиной конторы — многие от зависти умрут! Соглашайся, а то укушу.
— Подумать надо. Все так неожиданно.
— Думай. До утра еще времени много.
— Хорошо. Ты — моя Шехерезада, и это твоя первая сказка.
— Нет, это не сказка.
— Но красивая мечта, красивая быль — как сказка…
Саша Говорушкин застал Данаю совершенно разбитой — опустошенной, растерянной, заплаканной. Он удивился, спросил участливо:
— Что случилось, Даная Львовна?
— Сашенька, он меня бросает… — сказала она трагическим голосом и засморкалась в платочек.
— Не может быть! — искренне удивился Говорушкин. — Не может этого быть! Вам, наверное, показалось. Нет, нет, Даная Львовна, тут что-то не так.
— Что ты говоришь, Сашенька! «Показалось». Показалось, что он дома уже три ночи не ночует, показалось, что он назвал меня старухой, старой каргой? Я что, в самом деле уже… — Она пристально посмотрела на него широко раскрытыми глазами, ожидая ответа.
— Да ну что вы! Как можно об этом говорить? Вы очень красивая женщина… И… и совсем еще молодая…
— Ты добрый, Сашенька. У тебя сердце доброе, ты щадишь меня… Я же вижу.
— Нет, Даная Львовна, я совершенно искренне говорю. Да вы хоть у кого спросите, каждый вам скажет то же самое. Честное слово.