Плацдарм — страница 49 из 54

Я кивнул. Конец Сашке. Должна бы жалость посетить мое сердце, но нет. Мне было до того мерзко, что скорбеть о чужих несчастьях просто не оставалось сил.

– А ты, брат, богатырь. Выжил. Думали, не выживешь. Сдюжил! Теперь на поправочку, на поправочку, скоро подымешься…

– Дубина ты, Никифоров.

Он раскатисто захохотал.

– Ты же, вроде, должен быть у Слащева…

Тут на меня накатила дурнота, и я не расслышал его ответа.

– …приглядел себе тут кого-нибудь… женского полу?

Я боялся засмеяться, боли опять сцапали бы меня в свои нежные ручки.

– Трепло… Дай лучше зеркало… хочу посмотреться.

Он развел руками и беспомощно улыбнулся.

– Зеркала нет подходящего? Да я же видел…

Качает головой.

– Что, до такой степени?

Никифоров поднял брови, глядя в сторону. Вяло пожал плечами, мол, степень как степень, далась она тебе, Мишка, эта самая степень.

– Ладно… Тезка… отверни одеяло… отвернул?

– Да вроде.

– Как там у меня… нога? Левая.

– Да… не разберешь. Вся в доспехах.

– Но она вообще-то есть?

– Есть.

– Точно?

– Да что за глупости, брат, я ж тебе ясно…

– Точно?!

– Твоя левая нога на месте, Мишка.

– Спасибо что пришел. Правда. Тут паршиво…

Я видел, что ему до смерти хочется спросить что-то важное, но он никак не наберется храбрости.

– Ты… потрогай мои пальцы.

– Да тут не доберешься.

– Доберись, очень тебя прошу.

Он завозился.

– Что? Как?

– Держу тебя за твой дурацкий палец.

– Не чувствую. Я ничего не чувствую! Я ничего не чувствую!

– Не ори!

Никифоров, как видно, сжал посильнее, и я ощутил: да, есть у меня палец, палец у меня на месте, жив-здоров мой милый пальчик, Господи, какое счастье!

– Теперь верю…

Он встал, потоптался и, кажется, собирался уйти. Но вместо этого, приглушив голос, Никифоров задал вопрос, ради которого, наверное, приходил сюда, да только никак не решался выговорить:

– Половины наших уже нет. Или даже больше. Я не знаю, получится ли что-нибудь у нас, но только, думаю, ничего не получится. Всё. Так?

– Скорее всего, ты прав.

– Знаешь, брат, а может, оно и к лучшему.

– В каком смысле?

– В таком. После девятьсот девятнадцатого года сколько народу в России поумирало, если считать до июля две тыщи пятого? Миллионы. Сотни даже миллионов. Так?

– Пожалуй, так.

– Куда же они денутся, если мы все тут перекроим? Пропадут совсем? Конечно, злодеи-то ладно, пусть пропадают, но ведь и хороших людей пропадет тьма. И обычных тоже, ну, средних. Выходит, зря они жили? Зря работали, зря маялись, зря любили друг друга, зря детей растили? А кто душу спас и в рай попал – тоже зря? Вынут его оттуда или прямо там душа рассеется? Думал ты о таком? Ты же умный. А?

– Думал.

– И?

– Не знаю…

* * *

Через пару недель мы опять встретились с ним. Улыбались, говорили ничего не значащие слова… «Как нога?» – «А как с харчами?» – «Жив, и слава Богу…» Но к тому тревожному разговору так и не вернулись.

Спустя еще неделю его убили под Мелитополем.

* * *

«Думал ты о таком?»


16 октября 1920 года, Севастополь

Пишу, отправляясь к новому месту службы. Надо не забыть, надо обязательно записать это.

Война по-разному корежила людей. Кто-то погибал незаметно и быстро, порой, имени своего не оставив для ее анналов. Кто-то опускался, превращаясь в животное. Все обстоятельства способствовали именно такому маршруту человеческой личности. А кто-то оставался человеком даже в самых страшных ситуациях.

Может быть, главный смысл добровольческого движения – не в победе белого дела, а в том, чтобы оставаться неуступчивыми к духу времени. Не отступиться от того, чем ты был в мирной жизни, не дать себя исковеркать, оскотинить. Бывают ситуации, когда лучше сломаться, нежели согнуться и стоять в позе вечного поклона до конца дней.

Для кровавой помойки, через которую я бреду больше года, не уместно слово «праведность». Но честная смерть здесь ценится так же, как у святых или подвижников: она означает победу. Если мы ничего не сможем исправить, если все наши усилия пойдут прахом, гибель белых будет правильной и спасительной. Потомкам достанется память об их жертвах, о триумфальной смерти белого дела. Когда-нибудь люди поймут: крепость духа состоит не в том, чтобы выйти на площадь, а в том, чтобы явиться на Дон.

Я не понимал этого там, в 2005-м, перелистывая библиотечную гражданскую войну. Я только теперь это понял.


18 октября 1920 года, Джанкой

Степь приняла унылые цвета выжженного солнцем бурьяна. Глухой полустанок под Джанкоем, кривенькие татарские сакли, деревянная будка. Ветер насвистывает вечные три ноты, – еще сарматы не растворились в лоскутном населении Крыма, а он уже выучил этот мотив…

Нога болит, как проклятая. Помоги, Господи, доковылять.

На путях стоит бронепоезд самого жалкого вида. Звучно попыхивая, раздувает пары обыкновенный паровоз безо всяких следов бронирования… Перед ним – три теплушки и две открытых платформы. На передней навалены мешки с землей, нагло щерится Льюис на сошках, пулеметчик меланхолично грызет яблоко. Сзади к паровозу прицеплена одна-единственная бронеплощадка и еще две открытых платформы. На корме бронеплощадки по худо замазанным словам «Товарищ Троцкий» аккуратно выведено: «Офицер». Из амбразур торчат тупые рыла пулеметов, сверху – командирская башенка и две трехдюймовки, закрытые небрежно склепанными кубическими колпаками. Впрочем, орудийные башни производят на меня благоприятное впечатление, – в отличие от всего остального. Короткие стволы пушек, прорезающие их посередине, выглядят убедительно. Эх, нам бы под Каховкой побольше таких штук!

Я отыскал командира этого сухопутного дредноута, капитана Лабовича, и представился. Он с сомнением оглядел меня. Зрелище и впрямь было не из числа душеполезных: землистого цвета рожа, скула, рассеченная глубоким шрамом, тонкая английская шинелишка не по размеру, мундирчик с цветастыми заплатами, стоптанные каблуки сапог, трость в левой руке. Без трости я ходить не мог.

– Прямо из госпиталя? – осведомился он.

Я ответил утвердительно.

– Видно, скудноваты госпитальные яства… Эй, Гришка! – кликнул он ординарца, парня лет двадцати. – Покажи ему все. И проследи, чтобы накормили от пуза, иначе падет. Как пить дать падет со дня на день… от недокорму.

С моей изувеченной ногой путь в ударную пехоту был закрыт. Да и в любую пехоту, не только ударную. А в кавалерию подавно. И в артиллерию. И в саперы…

Но в команду бронепоезда меня все-таки взяли. Год на фронте и звание корниловца кой-чего стоят на этом свете.

Кормили здесь как на убой: треть буханки хлеба, десяток жареных бычков, несколько ломтей соленого арбуза, шкалик пшеничного самогона и горячий чай с сахаром. Такое обилие пищи произвело на меня усыпляющее действие почище колотушки хирурга. Сквозь дрему я услышал хрипловатый голос капитана Лабовича:

– Пускай отоспится. С живыми солдатами воевать сподручнее.

* * *

– Денисов! Денисов!

Тусклый свет, льющийся снаружи, отвешивает затрещину по моим сонным очам. Трясу головой, пытаюсь пальцами выдавить боль из глаз.

– Вставай стрелок, хватит лежебочничать. Захвати винтовку с козел.

Собачий холод. Вываливаюсь из теплушки и понимаю: нет, там, внутри, не было никакого собачьего холода, все-таки вагон обогревался не совсем остывшей печкой-буржуйкой и храпливым дыханием десятка солдатских глоток, настоящий холод – здесь. Неужто зима? М-мать…

Коротышка в новенькой офицерской форме из плотного сукна ведет меня к паровозу. Гравий похрюкивает под сверкающими юфтевыми сапогами. Если тут всем дают такую форму и такие сапоги, я попал в рай. При жизни, стало быть, сподобился.

– Я капитан Иванов Дмитрий Дмитриевич. Сочувствую вам, – он кивнул в сторону моей трости, – но ребята уработались ночью, на погрузке снарядов и продовольствия. Поставить в караул кроме вас мне просто некого. Придется постоять часика три-четыре. И вот что… если хотите, можете присесть. Заметьте, это я вам разрешил, а капитан Лабович или, скажем, кто-либо еще из начальствующих лиц такого позволения не давал. Понимаете?

– Да, ваше благородие.

– У нас тут без чинов.

– Я понимаю, Дмитрий Дмитриевич.

Мне придется вскакивать, завидев любого другого офицера.

– Превосходно. Теперь главное: ваш пост предполагает бодрость и внимание. Мы находимся недалеко от станции Чонгар, на запасном пути. Тут пошаливают мятежники-орловцы, есть красное подполье, да и просто бандитские шайки… Бронеплощадка, вагон, забитый до верху патронами и снарядами, а особенно наш паровоз… для подобной публики… это знаете ли… – он щелкнул в воздухе пальцами, показывая, видимо, таким образом, особую ценность бронепоезда для всяческих партизан и прочих злодеев.

Я кивнул. Мне нравился этот человек. Караульная служба – самое рутинное дело в армии. Обычно ее отбывают, как неприятную, но необходимую повинность. Иванов, белобрысый карлик, спокойный и деловитый, минуту назад легко перешел на «вы» с простым солдатом; теперь он объяснял простому солдату, почему не стоит ему спать на посту в чудовищную рань, когда еще собаки не просятся на улицу, свинцовый туман обволакивает рельсы и деревья, а земля и небо сочатся цинковой мглой.

– Дошлите патрон заранее. И не стесняйтесь стрелять… Десять дней назад у нас зарезали часового, обобрали, раздели и бросили под откос.

– Подпольщики?

– Да нет, воровское отребье, обыкновенная сволочь…

Ладно. Я из тех людей, которые не спят на посту ни при каких обстоятельствах. «Мультики» ловят, шпарят наизусть молитвы и поэмы, но Морфею показывают кукиш. Кроме того, я более или менее отоспался.

«Грюк-хрюк, грюк-хрюк», – бормочет гравий.