Долинка поет, она мать, она мать умерших детей.
Некрополь слезоточит, кожа его камня влажна. Четыреста сорок шесть тысяч изгнанников в его круглом каменном теле. Гларус свернулся языком в гнезде на левом берегу Волги.
Зацелованного, запутавшегося в чужом полотне, младенца вносят в Караганду. Занавес заката тяжелый, как бархат; оголен эшафот. С неба льется роскошь дождя. Младенцу малюют румянец на щеках, рисуют ему слезы, гримасы боли, закушенные губы. Его руки и ноги уже безвольно висят, голова запрокинута.
Ребенок Лидии прибыл в Караганду в ее животе, Танатос принял роды.
Звучит орфический гимн.
Караганда живет. Глотая огонь, изрезанная шахтами, беременная, она становится на четвереньки, прячет морду под зреющий живот. Чутки ноздри брата-близнеца бога сна, изогнуты их коридоры. Бродит, он бродит, нюхая воздух, вздыбливая шерсть на загривке; факел в его руке погашен. Он ищет Караганду, но глаз ее не видно. Корибанты танцуют на ее хребте, укрытом шкурой барана. Черная кровь кипит в животе Танатоса, где ты, упругая Караганда? Где твое смуглое бедро? О, мусульманка, ты не умещаешься под животом коня Фальконе! Руки черного мальчика входят в крылья белого мальчика на орнаменте вазы, и пьет он сквозь вазу красное вино. Город равен звезде, расколотой звезде по имени Малиновка, она же аул Акмол50. На детском кладбище некуда воткнуть заступ. Долинка поет, она мать, она мать умерших детей51, ей еще долго жить, скулить, а ищущему торжествовать.
Приказ о выселении – гром среди ясного неба! Марийка устала от шума, воя, молитв и мычания, она в саду, обнимает яблоню: «Behmie, vorsteck mich in dei Worzle»52. Яблоня улыбается Беляночке. Радостная, девочка засыпает у корней. Ее не могут найти, и подводы трогаются без Марийки, мать ее голосит без умолку. Соседский увалень, шестнадцатилетний Давид, спрыгивает с подводы и бежит обратно в Гларус. Девочка уже проснулась и кричит от страха. На плечах Давида она возвращается в руки к маме.
Большой деревянный натопленный дом, кокон тепла внутри зимнего леса за окном. Река почти у крыльца. Искупавшись в проруби, Фридрих стремглав забегает в дом, быстро скидывает с себя полотенце и трусы, ныряет в постель, лежит, дрожа всем телом. Это лишь сон, но Лидия садится на край его постели, и он взглядом зовет ее согреть его тело. Она робеет, но руки ее сильнее разума. Лидия гладит горло Фридриха, шар его кадыка, короткую бородку. Он бездействует, молча наблюдает за женщиной. Рыбак, ловкий опытный рыбак, он держит на удочке огромную золотую рыбу, бока ее полны будущей икры, рот искажен болью. Потрогай мой рот, летчик, расковыряй его рану, усиль нашу страсть – воздух просится в рыбьи потроха, солнце целует кайму горизонта. Проходит несколько очень долгих секунд, и Лидия уже лежит на груди и животе мужчины, нежные косточки ее затылка в его руках. Это сон. Все спят, в уголку рта Фридриха слюна, как у ребенка. Караганда рожает сказочное угольное дитя, голова его больше тела, уши залиты водой. На тонких ключицах Лидии плещется молоко, Фридрих пьет его сок, целует дрожащую, как лепесток, женскую кожу.
Зигфрид не корни, а ствол дерева. Умершая веточка Пауля на обозе, дочка Эльзы на барже, сын Лидии и Виктора в саманном бараке: они часть младенца и весь он одновременно. Спеленутые советские немцы неохотно ложатся в карагандинскую землю, их мышцы сводит до судорог, их гуленье и лепет поднимаются над землей. Царственный младенец, достань мне с неба целую, не расколотую звезду, побалуй меня подарком, я поцелую твою пяточку.
Брошенные в Поволжье собаки бродят в поисках своих хозяев, в их глотки катится мяч луны.
1984.
Между строениями – три сбитые в плот доски.
Мы немцы, у нас праздники другие.
Отец вырезает кукольную мебель из жести. В ход идут высокие жестяные банки из-под иваси – отец режет из их стенок стульчики, столики, кроватки, диванчики. Даже шкафчики – дверцы к ним приделывает проволокой. В летней кухне по левую сторону дивана живут Анины куклы, по правую – куклы Йоханны. У каждой семьи своя мебель, есть спальня, гостиная, кухня, прихожая. Куколки маленькие, дети называют их пупсиками. У Ани два мальчика – Костя и Миша. Костя резиновый, у него карие глаза и каштановые литые волосы с завитками на затылке, у пластмассового Миши прическа цвета его тела.
На круглом столе вертится юла, в ней заснеженный лес, идет снежок, лошадка везет карету, в ней мишка в барской шубке.
В последние дни августа кукольные семьи переезжают из летней кухни в дом. Между строениями – три сбитые в плот доски (родители и бабушка называют их «доска»), сестры, собрав пупсиков и их пожитки в два больших бабушкиных платка, бегут по крашеной доске в дом. А в освободившиеся кукольные квартиры мама сыплет в одну красные помидоры, в другую – зеленые. Помидоров много! Их будут мариновать, закатывать из них лечо с болгарским перцем, резать свежими в салат, дарить и продавать, набирая ведра с горкой и обвязывая их штапельными платками, чтобы плоды не рассыпались.
Некоторые помидоры лежат, зреют до самой зимы, уже в доме, под бабушкиной кроватью. А зимой в летней кухне холодно, как на улице. Отец держит там мешки с комбикормом для свиней и зерно для кур.
Под старый Новый год одиннадцатилетняя Йоханна с одноклассниками идет петь колядки, они берут с собой новогодние маски, у Йоханны мордочка белки. У Витьки Ковалева не просто маска, а костюм волка – к своему тулупу он прицепил волчью шкуру. Едва живые от страха, дети забегают даже к цыганам, в дом, при котором пункт приема стеклопосуды. И те, удивленные, радуясь ребятишкам, дают целых шесть рублей и много шоколадных конфет. Йоханна снимает маску, чтобы осмотреться, вдохнуть обстановку. Пахнет куревом, соревнуются в силе яркая роскошь и яркая бедность. Курчавый седой цыган берет девочку за руку, спрашивает, как ее зовут, и дивится, сокрушенно качая головой: «А почему же тебя зовут, как мальчика?» Йоханна опускает глаза. У него черные волосы, но совершенно седая борода. Цыгане живут в середине поселка, а впереди еще много домов, но и мешок у детей большой! Дети бегут дальше, рассуждая, настоящая ли была борода у цыгана.
На самом конце Транспортного цеха – дом бабушки Марийки. Ребята стучатся в калитку, громко лает собака, но притихает, узнав Йоханну. Крепкая, стройная, бабушка выходит из дома во двор и кричит: «Кто там?» В ответ раздается пение:
Сеем, веем, повеваем,
С Рождеством вас поздравляем!
Вы Христа все прославляйте,
Угощенья нам давайте!
– Прочь, прочь, – кричит строгая баба Марийка. – Мы немцы, Старый Новый год не празднуем, не нужны нам колядки. Ходят тут, народ пугают.
– Баба Маша! – кричит Витька. – А здесь ваша внучка! – ребята выталкивают робкую Йоханну вперед.
– Внучка моя? – потеплевшим голосом спрашивает бабушка Марийка, у нее к тому времени уже больше двадцати внуков от девяти ее детей. – А чья дочка?
– Дочка дяди Ивана! Наша Иванка!
Через несколько минут ребята сидят на полу в доме у бабушки Марийки, рассыпав по ковру вырученные конфеты и деньги, весело их считают и делят. Тут же пробуют конфеты и разбрасывают фантики. Йоханна в ужасе – у бабули в чистых носочках обычно нельзя пройти в гостиную, а тут она пустила всех в верхней одежде, и так намусорили на богатом ковре!
А бабушка готовит им чай с молоком и все бормочет, извиняясь:
– Ох, не узнала свою рыженькую внучку! Но мы немцы, у нас праздники другие.
1997.
Сладок воздух в ноздрях коровы.
Анна медленно прыгает в небо.
Арочные ворота – дерево в красном кирпиче, приоткрытые губы, которых нет. Прозрачный, приземистый, как краб, внутренний дворик53 жмется от дождя к земле. Властитель пространства между старыми домами, он просто воздух. Сладок воздух в ноздрях коровы и раструбах ее ушей! Девочка Энгельс плакала, причитала: о, мальчик Караганда, спустись в рудник за драгоценным камнем, принеси мне кусочек клада, соленый круглый оброк. Он кинулся со всех ног, и превратились в лесу дрозды в поющие камни54, и кусочек хлеба во рту стал углем. Нарисуйте, прокаженные, корове полумесяцем рога; пусть бока ее худы, но голова, с чернотой губ и светом просторного лба, еще тяжела. Вам видно это? Так выдерните колючую проволоку из кистей ее и розовых стоп, из всего человеческого, что у нее зудит, слезится и кровоточит, дайте ей молозива, да будет широкой степь и черным ворон.
Сквозь Анну летят куски мяса, мука, сахар, льется подсолнечное масло, девушка зарывается в свои круглые, как яблоки, колени, уклоняясь от побоев прошлого, беззвучно грозит ему кулаком. Мельница бьется переломанными крыльями, грузно шагает, перебрасывая вперед свои части – сруб, бревенчатый брус, жадные жернова, короб с зерном, воронкообразный короб, похожий на траекторию падающего листа. Мельничные шестерня и малое колесо – как солнце и земля, как Солнце и Земля. Долгих пятьдесят шесть лет мельница идет из Поволжья в Караганду, великан без суставов; на вал посажены два диска, их держат стержни, кованые кольца, железные перчатки. Падая на руки, мельница задевает дыханием Анну, золотые нитки ее волос. Девушка встает на ноги.
Она медленно прыгает в небо, в зреющий воздух, высоко взлетает раз за разом, поднимая к животу длинные ноги в длинных шерстяных желтых гольфах; две коричневые полоски на их канте охватывают ее тонкое бедро, короткая юбка-солнце, черное солнце, взмывает кругом, обнажая и снова скрывая ее живот над черными закрытыми трусиками; льется в мужские губы молоко живота. Он просто смотрит. Дрожа от нетерпения, он иногда идет навстречу – два-три шага, но этого мало; ноги его пружинят, теплеет голос: он охотник и заворожен ею, гибкой, ладной, пахнущей хвоей. Ах, бестия, сколько сока, как извилисты ее бережки. Длинные рыжие волосы ее взлетают и снова сыплются ей на лоб, щеки, плечи, круглые не смешливые глаза. Орфей, твоя немота старше звука, слаще арфы. Крикни, Орфей, о звучащий, крикни о себе, побереги ее и себя. Земля перепахана ногами футболистов, окроплена мужским потом. Гуттаперчевая, девушка на его глазах колесом проходит через рыхлое поле, ее кисти и стопы в грязи, весенней землей измазано лицо. Она переворачивается в воздухе, солнце бросается в ее рот, и он остается без солнца, хотя бежит за нею во весь дух, теряя ее, жалея обо всем на свете.