— Вот это браконьер! — невольно улыбнулся Зубов. — Прямо как пикирующий бомбардировщик!
Он не заметил, как сзади, из виноградных садов, к нему подошли Груня и Егор Талалаев. Егору не очень хотелось встречаться, да к тому же еще и знакомиться с Зубовым, но, уступая Груне, он пошел с ней, важно заложив руку за борт франтовского суконного пиджака. Груня, в наброшенном на плечи жакетике и мягких, туго охватывающих ногу, спортивных туфлях, неслышно подошла к Зубову и сказала вполголоса:
— Проводили, Василий Кириллович, а теперь скучаете?
Василий вздрогнул, быстро обернулся, но, овладев собой, сухо ответил:
— Здравствуйте, Груня. Да, проводил и скучаю.
Тронув Егора за руку, девушка подвела его к Зубову:
— Знакомьтесь, это старший монтер с плотины, Георгий Авдеевич Талалаев, племянник нашего бригадира.
— Очень приятно, — не улыбаясь, сказал Зубов. — Я, кажется, уже видел вашего друга, Аграфена Ивановна.
— Где же именно вы меня видели, товарищ инспектор? — блестя цыгановатыми глазами, спросил Егор. — Мы с вами, кажись, нигде не встречались.
Не ответив Егору, Зубов повернулся к Груне:
— Я вам нужен, Аграфена Ивановна?
Девушка вспыхнула, исподлобья взглянула на него и нервным движением пальцев сломала сухую лозинку, которую держала за спиной.
— Нет, Василий Кириллович, — сдерживаясь, чтобы не заплакать, сказала она, — вы мне не нужны… Это я так… Извините, пожалуйста, если мы вам помешали… До свидания.
И, не дожидаясь оторопевшего Егора, Груня быстро пошла между рядами воткнутых в землю виноградных кольев и исчезла за вербами. Талалаев побежал следом за ней.
Разговор с Груней окончательно испортил Зубову настроение.
«Что ей было нужно, не понимаю? — сердито подумал он. — Гуляла со своим монтером, ну и пускай бы себе гуляла. Я-то ей зачем?..»
Но, думая так, Василий испытывал горькое чувство обиды и ревности.
«Больше никогда не пойду к Прохоровым, — говорил он самому себе, — и встречаться с ней больше не буду. Хватит!»
Так он говорил себе, а сам думал о темных Груниных ресницах, о милых, чуть припухших губах, о стройной ножке, на которой так ладно сидела кожаная спортивная туфелька. И чем больше он думал об этом, тем сильнее растравлял себя: «Нет, не пойду… ни за что не пойду и даже разговаривать не буду… Не нужна она мне…»
…Егор догнал девушку, пошел с ней рядом и, заглядывая в ее расстроенное, подурневшее лицо, сбивчиво заговорил:
— Что я вам скажу, Аграфена Ивановна… Давно уже собираюсь сказать, да только случая подходящего не было… Может, вам и не дюже интересно будет слушать мои слова, так это дело ваше… А я уже больше года надеюсь поговорить с вами, только никак не могу рискнуть…
Самоуверенный Егор путался, бормотал что-то непонятное, и Груня, не глядя на него, спросила:
— Чего вы хотите, Георгий Авдеевич?
— Вашей взаимности, Грунечка, — выпалил Егор и, сказав это, как будто сбросил с плеч гнетущую тяжесть и заговорил своим обычным нагловато-веселым тоном: — Работаю я на шлюзу, работенка у меня подходящая… Деньжат хватает… Живем мы с батей вдвоем, да батя уже, как говорится, на ладан дышит. Усадьба тридцать соток, обшелёванный домик, садок яблоневый на двенадцать корней, двадцать виноградных кустов… ну и, обратно же, коровка своя, барахлишко всякое в доме…
Егор взял Груню за локоть и сказал, обжигая ее цыганскими, влажными, как терн под дождем, глазами:
— Одним словом, хозяечка мне нужна, Аграфена Ивановна… Жениться я задумал… Записаться в загсе, честь по чести, как положено по закону…
— Ну и что же? — передернула плечами Груня. — При чем тут я?
— Вы-то тут как раз и при чем, — засмеялся Егор, — потому что я, Грунечка, на вас вид имею и слова вашего ожидаю.
— Какого слова, Георгий Авдеевич?
Егор остановился и загородил девушке дорогу. Внезапным движением сильных рук он привлек ее к себе, придержал за плечи и заговорил глухо:
— Понравилась ты мне, Грунечка… ночи из-за тебя не сплю… Прошу по чести моей женой стать… Я не обманываю… я по закону хочу.
Прижав Груню к себе, он коснулся ее губ горячим ртом.
— Что вы, Георгий Авдеевич?! — испугалась Груня. — Оставьте. Оставьте меня, иначе я закричу! Слышите? Не смейте!
Она вырвалась из его объятий и отбежала за редкий, зеленеющий молодыми листочками виноградный куст.
— Как не стыдно! — с сердцем крикнула Груня. — Вы что? Силу свою показываете?
Приглаживая жесткие черные волосы, Егор засмеялся:
— Какую силу? Разве нельзя побаловаться?
Груня перескочила через плетень и, не оглядываясь, побежала к станице.
Вода с каждым днем все прибывала. Уже затоплен был весь лес на Церковном рынке, по самые кроны утонули в разливе цветущие вербы Тополихи, исчезли под водой Бабские луга, и, наконец, вода, пробираясь по чуть приметным падинам, устремилась в станицу. Подмывая плетни, руша насыпанные станичниками земляные преграды, теплая, сверкающая на солнце вода разлилась по широким улицам, хлынула в колодцы, погреба, ледники, стала рвать доски на деревянных ступенях каждого крыльца, полилась, вышибая стекла и просачиваясь через рамы, в избяные низы, откуда предусмотрительные хозяева вынесли всю домашнюю рухлядь.
По бескрайнему займищу поплыли прошлогодние стога сена, вырванные с корнем деревья, разметанные скирды соломы. Голубовцы едва успели выгнать из затопленных базов ревущую скотину и погнали ее на Пески — огромный с пологими склонами холм, стоявший среди залитого водой займища, как остров в синем море. К счастью, на Пески вела ровная, как натянутая струна, возвышенность — Бугровская грядина, по которой можно было гнать быков, лошадей, коров с телятами, овец, коз. Там, на этой грядине, и паслось большое голубовское стадо, выщипывая молодую, еще не набравшую силы траву.
Вся Голубовская уже была затоплена из конца в конец. На сбитых паводком плетнях виднелись только верхние колышки, каменные низы домов утонули в воде, на деревьях и на крышах пели петухи и отсиживались перепуганные куры; между ними, задрав хвосты и брезгливо потряхивая взмокшими лапками, разгуливали призывно мяукающие коты. Собаки жались к дверям домовых верхов, а некоторые храбро пускались в плавание.
У каждого порога стоял на приколе маленький, легкий на ходу каюк, и люди, если им надо было побывать в сельсовете, в магазине сельпо или правлении колхоза, усаживались в каюки и плавали по улицам, вздымая веслами радужные брызги. После отъезда рыболовецких бригад в низовья все оставшиеся в Голубовской станичники — мужчины и женщины — надели высокие резиновые сапоги, с голенищами, подтянутыми до самого пояса. Кое-где люди отыскивали брод и переходили улицы, шагая по колени в воде. Резиновые сапоги были в таких случаях незаменимой обувью.
По воскресеньям на станичной площади, между аптекой и правлением полеводческого колхоза, собирался плавучий базар: колхозницы привозили на каюках крынки со сметаной, бутылки с молоком, картофель, соленую рыбу, связанных попарно цыплят. Покупатели, лихо управляя легкими каюками, пробирались между затопленными базарными стойками, приценивались к продуктам и, купив бутылку молока или десяток яиц, уплывали к своим усадьбам.
Василий впервые в жизни наблюдал такое зрелище. Вместе с Витькой он починил старый Марфин каюк и с утра до вечера плавал по затопленной станице, любуясь ее великолепным, почти сказочным видом. В станичных садах уже зацвели стоящие в воде деревья, и тонкие ветви их, осыпанные белой кипенью пахучих лепестков, отражались в спокойном, широком, как небо, голубом разливе. Над деревьями с тихим жужжанием кружились сытые, охваченные сладостной ленью шмели, серые аленки, красные солнышки с прозрачными крыльями.
Спасаясь от губительной воды, на ветвях багровели целые колонии насекомых. Легкий весенний ветерок нес по всей станице крепкий, дурманящий запах цветущих деревьев, трав и влажной, теплой земли.
Время от времени Зубов выезжал с досмотрщиком ка своей моторной лодке.
Сверкая медью и стеклами, оставляя за кормой пенный, разбегающийся веером след, нарядная «Стерлядь» летела по разливу, точно выпущенный из пушки снаряд. Воде, казалось, не было конца: до светлеющих на горизонте правобережных донецких высот разлилась она могучим, спокойным потоком, сровняла все холмы и западины займища, накрыла ерики, озера, мочажины и остановилась, застыла, отражая чистую голубизну сияющего неба.
— Эх, красота какая, Василь Кириллыч! — вздыхал Прохоров, осматривая необъятную водную гладь. — Вот родился я в этой станице, вырос тут, уже, можно сказать, стариться стал, а все не могу налюбоваться на наши места и считаю, что красивше их нету на свете.
— Да, Иван Никанорович, красиво! — соглашался Василий.
— Куда уж красивше! Тут бы только жить и жить в этой благодати.
Поглядывая на Зубова кроткими, слезящимися глазами, кашляя и сморкаясь, досмотрщик бормотал умиленно:
— И ведь злого немало у нас есть… На днях вот мошка налетит, цельная туча мошки, спасенья от нее не найдешь… Потом, апосля мошки, комар заявится и, чуть солнышко на закат, зачнет грызть, проклятый… А ведь, скажите, любят наши люди свои места. Ни мошка, ни комар, ни наводнение — ничего наших станичников отсюда не выгонит! Привыкли!
Слушая словоохотливого досмотрщика, Василий несколько раз порывался спросить у него о Груне, но сдерживал себя и заговаривал о чем-нибудь другом.
Так, в своей быстроходной «Стерляди», проводил он целые дни, записывая в дневнике ход рыбьего нереста.
А нерест с разливом реки вступал в свою силу.
Вначале, еще при сломе льда, отнерестился налим. За ним — тарань, потом заиграли язи и жерехи, и наконец наступила пора нереста самой промысловой и важной рыбы: судака, леща, сома, сазана, сельди.
Первым снялся с зимовальных ям и пошел бродить подо льдом гуляка-лещ, которого станичники издавна именуют чебаком. Чебак даже зимой не любит крепкого сна, а в теплые зимы и вовсе не сидит на месте, разгуливая по омутам и под крутоярами. Когда же наступают весенние дни, чебаки партиями движутся на нерестилища, выискивая тихов