Плавучий мост. Журнал поэзии. №1/2019 — страница 17 из 24

Здравствуйте, господин Гоген…

Пеньков Владислав Александрович, автор трёх стихотворных сборников и ряда публикаций в отечественной и заграничной периодике («Знамя», «Нева», «День и Ночь», «Эмигрантская лира», «Студия», «Крещатик», «Парус», «Русская жизнь», «Белый ворон», «Сетевая словесность», «45 параллель» и другие). Член Союза российских писателей. В настоящее время проживает в Таллине.

От автора: «Никогда ничего не кончается. Всё всегда начинается. И тогда, когда я думаю, что всё кончилось, я знаю, что это только начало. Просто иногда мы знаем, чем всё может начаться. А иногда только догадываемся – поэзией, музыкой, снами во сне и наяву. С этим чувством и живу сейчас. Этим чувством сейчас и живу. Это если коротко о себе».

Из колена Левиина

Наташе

1

Так бывает осенним рассветом,

если хмуро и тучи гуртом.

Прикурю папиросу на этом,

затянусь папиросой на том.

Брошу в чайник немного заварки

и любимую чашку протру.

Есть деревья, есть тропочки в парке.

Хорошо там бродить по утру.

Сливки осени – запах тумана,

и на дереве – дышащий мох.

Это – просто покой Левитана,

это просто, как выдох и вдох.

Сосны, ели, осины, берёзки,

сырость, дымка и морось. Озноб.

Погашу огонёк папироски,

поцелую покойника в лоб.

2

Это странно, очень странно,

но таков изгиб колена —

летний сумрак Левитана

наступает постепенно,

словно детства день финальный,

а колено – всё в царапках.

Луч дрожит диагональный,

паучки на тонких лапках.

Встанешь, выдохнуть не смея

воздух детский и печальный,

словно русский сон еврея,

словно обморок-мечтанье.

Встанешь, выдохнешь. По тропке

убегает лучик. Боле

не увидишь сумрак робкий

ни в лесу, ни в чистом поле.

После армянского вина

В. Исаянцу

Горы снега на асфальте —

Арагац и Арарат.

Ты навек в январской смальте,

мой родной печальный брат.

В смальте лужиц Эривани.

Ничего не говори,

потому что ты – из рвани

и – армянские цари.

Ходит белая голубка.

Если пьян, то вечно пьян.

Смотрит нежно, смотрит хрупко

виноградный Ереван.

Говорю, почти что брежу —

так глаза твои тихи.

Самого себя зарежу

за армянские стихи.

Я пишу, ты строчку кло́нишь,

а быть может, и клони́шь.

Лес, дубрава и Воронеж,

Ереван, Эдем, Париж

не вместят такого света.

Разбуди моё вино!

Золотое счастье лета —

все равны и всё равно, —

Император или нищий,

нищий или Тагавор.

День плывёт, сверкает днище,

завязался разговор

между белою голубкой

и горами. Синий свет!

Кроме жизни, самой хрупкой,

ничего на свете нет.

Есть гора, есть город снизу,

есть вино и нет вины.

И шагает по карнизу

белый голубь тишины.

Мы давно пропели, ара,

Божий свет. Целую, брат!

Снег обочин тротуара —

потемневший Арарат.

У меня голубка тоже

на окне танцует. Всё!

Всё станцует, подытожит,

подытожит и спасёт.

Офелия

Офелия гибла и пела.

Чего ты добился, дурак?

Потом – выносящие тело.

Потом – только silence и мрак.

Офелия, небо свинцово,

и, пачкая светлый родник,

прорвался и дела и слова

созревшей Европы гнойник.

Девчонку не сложно ухлопать.

А что остаётся взамен?

Ложится тяжёлая копоть

на тёмные простыни стен.

Ложится хозяйкой, а значит,

коснись – и прилипнет ладонь.

Но ту, что по детскому плачет,

ладошкою этой не тронь.

Она проплывает всё там же,

всё тот же мерцающий труп,

по датской речушке и даже

дворами хрущоб и халуп.

Халва и вино

Наташе

Ах, Эривань-Ереван,

ты, наверное, Кана.

Полон стеклянный стакан

пряным туманом.

Ты мне до края налей,

и до последних

спой араратских зверей

в нашенских бреднях.

Боже, как спело оно —

сердце граната.

Хочешь вот это вино,

девочка Ната?

Боже, вино и халва —

нежность и гений.

Губы, глаза и слова.

Кости коленей

я поцелую во сне —

нежные грани.

Всё – только тени на дне

дня Эривани.

Здравствуйте, господин Гоген

1

Ольха за сараем

и солнцу сиять.

Что я умираю,

мне сложно понять.

Вот так – ежечасно,

в теченье минут.

А может, напрасно

так это зовут.

В теченье событий,

в давление стен —

всё ближе Таити.

– Ну, здравствуй, Гоген!

2

Вот снег идёт, шурша,

и кажется так ясно —

бессмертная душа

бессмертна не напрасно.

А смерти в мире нет.

Какая смерть, простите?

Есть только белый свет

на вербе и раките.

Свеченье тишины —

Гоген, Таити, зори,

висящие штаны,

ворона на заборе.

Крик

Наташе

Цвет – есть критерий крика.

Ночь или день – не в счёт.

Если кричит земляника,

значит – она растёт.

Крик – есть критерий Бога.

Тихий и долгий крик.

Это зовёт Он Ван Гога.

Это скучает Старик.

Башмаки шахтёра, Боринаж

Много гвоздиков из стали.

У меня вопрос такой:

вы устали? Вы устали.

Пусть приснится вам покой.

Эти гвоздики-ресницы.

Вы – глаза. Устали вы.

Пусть вам снится небо, птицы

в небе, полном синевы.

Брат

Царствия Божия олухи…

Что остаётся потом?

Мне остаются подсолнухи,

воздух, хватаемый ртом.

Ирисы синие. Губы —

в общем, опять синева.

И, почему-то не любы,

сохнут, как вещи, слова.

Словно рубаха Ван Гога,

словно Гогена штаны.

Много мне надо, так много —

воздуха и тишины.

Надо весны и заката —

пены багровых дрожжей.

Воздуха! Воздуха! Брата!

Пьяного брата бомжей.

Возле Эдессы

В степи мои слова,

как лошадиный череп.

Растёт сквозь них трава

и прорастает через.

Какой-то человек —

жара, ковыль и лето —

увидит – из-под век

травы седого цвета

глядят почти глаза,

глядят почти знакомо,

течёт почти слеза

бегущим насекомым.

Тишина

Олегу Т.

Я никого не примеряю

на эти бедные стихи.

Я просто тихо умираю,

и хорошо, что дни тихи.

Что тише дней – одни закаты.

И что расплата тишиной —

одна возможная расплата

для пролетевших надо мной.

Да будет так. Скандал Гогена

мне не поднять, кишка тонка.

Но у Гогена, несомненно,

тиха могучая рука.

Почти Роберт Льюис

Наташе

Про вереск надо сжато.

Сейчас я так могу.

Больничная палата

и птицы на снегу.

И я могу про это,

и я могу про то,

что в кланового цвета

одета ты пальто.

А пустошь за больницей.

Там бомж тебе нальёт

за очи и ресницы

свой вересковый мёд.

И может быть, заплачет,

и мы его поймём —

в тот раз была удача

с шотландским королём.

Нирвана

Моим дорогим

Чтоб увидать нирвану,

не ходишь далеко.

За яблоком Сезанна,

Ван Гога молоком.

А то – лежишь в постели,

от боли ни гу-гу,

с нирваной рядом – ели,

ворона на снегу.

Анастасия АндрееваСтихотворения

Родилась в 1973 г. в Ленинграде, с 2004 г. живет в Бельгии (Брюссель). До эмиграции была сотрудником Ленинградского зоопарка, работала менеджером рок-групп, заместителем директора в научно-коммерческой фирме, переводчиком в русско-голландской компании; в Бельгии некоторое время работала консультантом по русскому языку на фламандском телевидении. Сейчас занимается переводами современной фламандской поэзии на русский язык. Член редколлегии литературно-публицистического журнала «Эмигрантская лира». Основные публикации: «Крещатик», «Плавучий мост», «Слово/Word», «Этажи», «Волга», «Новая Юность».

«изучаешь слов отчаянье…»

изучаешь слов отчаянье

распознав их птичий ряд

будет сладким бормотание

если дети крепко спят

город все еще дурачится

долетает с улиц гам

ночь ползет как каракатица

закрывая солнца шрам

расползется темным облаком

всеобъемлющая мгла

и на велике раздолбанном

едешь за цветами зла

«конца не видно и не вспомнить края…»

конца не видно и не вспомнить края

за дальним поворотом прячет лес

игрушки для зверей в зверей играя

и радуга летит наперерез

промозглый день терзаемый огнями

настырных фар и места в мире нет

жучку прилипшему к оконной раме

одной из подвернувшихся планет

о чем мы ехали с тобой спешили

проглатывая страны города

захлебывались вседорожной пылью

и возвратились все равно сюда

где лес и лес и небо безвозвратно

залив молчит в преддверии зимы

и воздух неприкаянный и мятный

и ничего чего б не знали мы

«и ты…»

и ты,

одинокий путник

черным ноябрьским утром

на автобусную остановку спешащий,

когда о солнце еще не слышно

и не разглядеть в темноте твоего

синего с красными катафотами портфеля,

куда мама положила бутерброды, —

верь, об этом портфеле

уже ходят слухи,

и тебя с почтением великим встречают

сначала Жулька, потом Дружок,

и даже Барсик летит на всех усах-парусах

в столь неподобающий

для бодрствования час, – и ты,

одинокий путник, не чувствуя себя более

таким одиноким,

достаешь бутерброды, один с российским,

другой с докторской,

и наделяешь каждого из страждущих,

не оставляя себе ничего,

и чувствуешь себя счастливым,

и больше не думаешь о том,

что ждет тебя сегодня

в ненавистной школе

«попадешь туда и уже не новость…»

попадешь туда и уже не новость

энного года ленинградская область

стук колес на стыке всевращенья будней

что там дальше – а любви не будет

по дороге разбитой вдоль садов-огородов

где холмы застроили под корнеплоды

помнишь: прудик удочка в банке кузнечик

от себя не избавишься раз человечек

в небо врежется рожь говори – не слышит

мы тогда не знали как отсюда выжить

и сгорали просто за пределом тела

кто ты есть теперь что на свет глядела?

«зашиваю дырку на колготках…»

зашиваю дырку на колготках

дочки, – ничего, еще походит в них.

псина черная большая кротко

смотрит, и любовь в глазах ее родных.

в маленькой квартирке места много, —

ничего, что мы остались, он ушел.

серебрится инеем дорога.

я накрою для него сейчас на стол.

будет и селедка, и салатик,

и шампанское, и торт наполеон.

новый год ведь, и не надо в садик,

завтра-завтра снежным утром будет сон

до того, как солнце не проснется

и не заберется мне под бок,

самое единственное солнце, —

ничего, что он понять это не смог

Птичье

в самое сердце весны угодили

воздухом теплым напоены дни допьяна

ветки становятся листьями или

прорастает наружу внутренняя страна

зеленью своей пышнотелой дышит

кружит уводит в дебри потерянный взгляд

все что смогло за зиму эту выжить

все что мы видели каждую жизнь подряд

где эта улица и дом наш еще как прежде

где эти люди которые жили однажды в нем

ходишь по ветром всклокоченным веткам в надежде

не понимая что сам становишься сном

внутренней жизнью которой сейчас даруют

видимость полноты бытия

дудочку из тростника ледяную

лубяную избушку для еще не воскресшего я

«в этом мире жить почти возможно…»

в этом мире жить почти возможно

то что было остается с нами

выговаривай себя пока несложно

проявляй прожитое словами

если время есть —

его не видно

если есть любовь – она на ощупь

за руном езжай в свою Колхиду

с видом

на Исаакиевскую площадь

уличая памятник прохожий

в перемене мест слагаемых

ацтеков

для чего нам флагов столько, боже,

в зооморфной млечности парсека?

светофор моргнет циклопьим глазом

сгинут в снежном мареве драккары

в пустоте кайфует спутник наса

спи, мой зайчик, —

шлет сигналы мара

«ласточки покружили и спрятались…»

ласточки покружили и спрятались

мышки летучие почудили и сгинули

темнота держит бархатом за запястье

набухает молнией неба линия

удержаться бы когда не удерживают

не дойти до точки когда поставлена точка

лижет сука незнакомые руки вежливо

так хотели тогда завести щеночка

тише едешь дальше фонарей клочья

значок восклицательный телебашни

обрывается горизонт и видишь воочию

сегодняшний становясь вчерашним

замирает на полуслове ночи

«заходит вечер не спросив…»

заходит вечер не спросив

в расстегнутые окна

и ты так ангельски красив

из наваждений соткан

на волоске мерцает дождь

срывается в потемки

на клоунов взирает вождь

в джимджармушской дубленке

какие ели на дворе

какие карусели

а там глядишь и в декабре

приспичит новоселье

о чем бы ты не говорил

в затяг еще сильнее

и белый мальчик азраил

как бунин на аллее

«прости мне беды те что предстоят…»

прости мне беды те что предстоят

до нас они однажды доберутся

хвостом виляет этот вечер куцый

в кустах шиповника крадется леопард

мне черная спина его видна

и золотой зрачок и контур крыльев

нас на одном пространстве с ним закрыли

как будто мы одна величина

я за окном стою и наблюдаю

за тем как я стою и наблюдаю

как будто я на самом деле есть

а надо мной плывет луна простая

и птичка распевает умирая

любовно унося благую весть

«вынут душу из него…»

вынут душу из него

приглядятся что за птица

бьет и бьет одним крылом

все никак не примирится

повернут и так и сяк

что с ней делать непонятно

то ли треснуть об косяк

то ли жить пустить обратно

снова слы́шны голоса

свет от лампы у постели

снова жизни полоса

если умер еле-еле

Эд Побужанский