Плавучий мост. Журнал поэзии. №1/2019 — страница 4 из 24

с я редко возвращаюсь к старым наброскам. Торопят новые стихи. Стихи я перечитываю чужие. Зачем свои-то перечитывать? Если только готовишь куда-нибудь подборку для публикации. Наизусть помню только те стихи, которые часто читаю на публике. Специально учить нет времени. Работа писателя – писать. Работа актёра – учить текст наизусть. Искренне завидую тем коллегам, кто помнит свои стихи наизусть, это выгодно смотрится на сцене.


И. С.-Б.: Часто начинаю формировать некий сгусток поэтической речи, находясь дома; иногда – на ходу, в пути. Первым приходит стих, строка. Не берусь судить о присутствии так называемых образов, догадываюсь об их непрерывном развитии в отдаленных, почти недостижимых областях сознания. Ради исследования непрерывности речи на краю сознания однажды написал большое стихотворение «Одноцветная комната».

Мои «технические особенности» едва ли поразят чьё-то воображение. Пишу я всегда на бумаге ручкой, желательно на листах формата А4, не меньше. Электронными средствами не пользуюсь, разве что в пути, не полагаясь на собственную память, могу сохранить в блокноте на Андроиде одну или несколько строчек.

Наизусть свои стихи почему-то не запоминаю и вынужден читать их с листа, зато отлично помню, как они выглядят на бумаге: протяжённость каждого текста и его деление, графические решения, длину строки…


Г. В.: Наверно, важны не время и место, а состояние, когда сознание человека соприкасается с сознанием чего-то большего. Происходит узнавание, разговор на иностранном языке. У Битова это передано как то, что человек находит точку, из которой он просматривает окружающую местность, а местность, природа, в свою очередь, видит свою упорядоченность, красоту – глазами этого человека. Без него она слепа. В этом моменте слияния – и ритм, и понимание, и образы. Состояние решения и ответ на все вопросы. Технические особенности могут быть самые разные. Да, бывает, что все крутится вокруг какого-то образа и финальной фразы. Но в итоге – пишется что-то совершенно другое. Вообще, поэтическая глина не любит подолгу позировать, быстро теряет свои свойства… Да, иногда перечитываю свои стихи. Иногда их не узнаю и они мне нравятся. Удивляюсь. Когда только начинал писать – помнил все свои стихи. Сейчас запоминаются только хорошие.


Д. М.: Нет, никаких характерных особенностей. Стихи пишу везде, при любых обстоятельствах, кроме экстремальных. Да, читаю иногда про себя. Но именно под настроение. Некоторые помню наизусть. Но меньшую часть из написанного.


О. А.: Что такое для вас ваша поэзия? Это потребность выразить впечатление от реальности? Желание открыть миру нечто о себе? Дар, который вы получили и который не зарываете в землю, а стараетесь реализовать?


А. К.: Поэзия – это для меня практически единственный способ дышать и жить. И говорить. Потому что дышать я могу и музыкой, и живописью. Но говорить этими жанрами не могу. Поэзия – это самоанализ, это дневник, это способ познания мира и окружающих, это диалог с любимыми людьми, это вопль отчаяния, это благодарение Богу, это молитва, это признание в любви, это откровение, это покаяние, это донос на самого себя, это приговор самому себе, это спасение души, это возмездие, это настоящая реальность, это параллельная реальность, это сосуд, оставленный в тебе кем-то (а ты только открываешь пробочку), это счастье, это мука, это смерть и это бессмертие.


И. С.-Б.: Потребность быть свободным, вот что это такое.

Рождается новая психея эпохи, и поэзии вновь приходится утверждать свою автономию. На этот раз – от системы нигилизма. Нигилизм сокращает свободу, а поэзия, искусство – способ быть свободным.


Г. В.: Работа, от которой получаешь наибольшее удовольствие. Ведь, по-большому счету, ничего больше поэт не умеет. Правда, говорят злые языки, что когда Егор Исаев стал в Переделкино разводить домашнюю птицу, кое-кто это одобрил: мол, всё лучше, чем бумагу ему изводить. Нашел себя… Так радуется портной, когда видит на прохожем свой костюм и отмечает, что пошит он хорошо. Или автослесарь, увидев на дороге отремонтированную им машину. Ну, и так далее… Разница только в том, что у поэта другая работа и он имеет дело с другой тканью и другими механизмами… Ну и, конечно, через творчество поэт изменяет себя к лучшему. Без «Новой жизни» не было бы Данте и не было бы нового литературного языка. Через поэта читатели находят себя, реальность в новом свете. Поэзия – танец свободы, преодоление косности, «золотой песок бестолковой жизни», как выразился Александр Сопровский.


Д. М.: Я пытаюсь спасти душу своего народа и родной мне русский язык. Про себя я стараюсь писать поменьше. Мир слишком велик и прекрасен, чтобы ставить себя в его центр. Есть вещи и поинтереснее.

Герман ВласовСтихотворения

Власов Герман Евгеньевич – поэт, переводчик. Родился в Москве в 1966 г. Закончил МГУ им. Ломоносова (филологический факультет, отделение РКИ). Лауреат (поэзия (2009), фото (2015)) и дипломант Волошинского конкурса (перевод, (2011)). Первое место на фестивале «Синани-фест», Ялта (2010). Диплом Специальной студенческой премии РГГУ за лучшую поэтическую книгу (2016). Автор поэтических книг «Просто лирика» (2006), «Музыка по проводам» (2009), «Определение снега» (2011), «Девочка с обручем» (2016), «Мужчина с зеркалом овальным» (2018) и др. Публиковался в периодике в журналах «Знамя», «Новый мир», «Волга», «Крещатик», «Интерпоэзия», «Новый берег» и др. Переводил стихи и прозу. Один из редакторов журнала «Плавучий мост» в период с 2014 по 2017 гг.

Живет и работает в Москве.

«Некрасивой, неловкой казалась…»

«I’ll be seeing You…»

Некрасивой, неловкой казалась.

Вызывала и жалость и страх,

но, раскачиваясь, продолжалась.

Голубиный крылатый размах,

пролетающий самую гущу —

перестройку, вторую войну.

Но куда – не ответит зовущий.

Растолкуй мне тогда – почему?

Потому что невидимый кто-то

снарядил через полюс в полет,

оттого, что знакомою нотой

продолжает гудеть самолет.

И – окружий и стрелок свидетель —

продолжает писать и писать

черный ящик, и – августа ветер

перелистывает тетрадь;

осыпаются листья в глубины

переулков, проспектов, пока —

самолетна ли, голубина

абиссинская почта стиха.

Маленькая ода венецианскому

секретеру

Вот я присел за тебя. Стило

в правую руку вложил. Свело

влагой чувствительною глаза.

Что я хотел сказать?

Что череда притупляет зим,

что, будто гребень для волн, дельфин —

ферро – гондоле локтем и лбом

служит. Лишним ребром

выйдя, лагуну связав и дом.

Маленький купол – осенний холм

в патине приезжавших встречал.

Что причал причащал

умброй и охрой, погожим днем,

бакеном, белой чайкой на нём.

Сам ты, одушевляя уют,

списанный из кают,

дабы не сгинуть в зеленый ил

слово сказанное хранил,

четвероногий жилец. Итог

перед отправкой в док:

что, почернев от чернил, душа

помнит кончик карандаша

лаковою своей спиной

дышит, блестит волной.

«На Рождество был теплым даже снег…»

На Рождество был теплым даже снег

и дело не в напитке подогретом, —

печного дыма ситцевый побег,

от Леты уходящий прямо к лету,

по вертикали в кобальте слоясь,

до тех земель, где говорящи птицы,

ветвями прорастал в живую связь,

где связи нет и растворились лица

в одно лицо. Теплом согрет овин,

топилась печь и к небу пуповиной

от края красных и болотных глин

до области, где наделяют глину

сознаньем, Рождества пророс цветок,

и теплый снег и дым сулят удачу.

И если ветер дует на восток —

ребенок за стеной почти не плачет.

«От надоевшего отпрянуть…»

От надоевшего отпрянуть,

восстать, свой шум переведя

в немолчное стучанье прялок,

в опрелости после дождя

и запах кислый сухостоя,

полыни, пижмы. В огоньки

двух чарок. В самое простое,

в костер на берегу реки.

Но, только развязавши узел

(обрезавшись пусть о шнурок),

учительницу звать на ужин;

но, только зазубрив урок, —

искать, спугнуть и удивляться,

и удивляться неспроста.

Пускай в лихие восемнадцать

или (что правильно) в полста.

«Это – я… Кромка моря, на пузе…»

Это – я… Кромка моря, на пузе

заползаю в соленый прибой.

Я – корябаю вилкою узел

на шнурке… Я – с разбитой губой

у подъезда. Я – с писаной торбой

подбираю слова к сентябрю.

Провинившийся, тихий, но гордый —

фантазирую и говорю.

Здесь, один, без страны и без цента,

повторяю, твержу невпопад,

что одни, без небесного центра —

пропадаем, что клён в листопад.

Восхищенный сходящей лавиной

и, в долине вдыхая петит,

оглянусь: паучка пуповина

над поляной осенней летит.

Не прощаясь – без шума и дыма, —

свет и шорох вобравши сполна,

оглянулся – и все твое имя

ливень смыл, облизала волна.

Проводница казенною тряпкой

стол протерла, сложила белье;

и – до боли знакомые тапки

уже вхожи в мое бытие.

«Обжить метро последний поезд…»

Обжить метро последний поезд,

быть вхожим в подмосковный сумрак

и, о Петрарке беспокоясь,

нести домой набросков сумки.

Когда весь дом остынет, смолкнет,

ночному снегу окна внемлют, —

с упреком выключатель щёлкнет.

Так возвращаются на землю.

Так возвращаются из Ада

в уют, к остывшей кружке чая.

И даже вечный беспорядок

обрадует, не удручая.

Что человек? Рука, страница,

перчатка, взгляд в аллее темной.

Поселок спит. Тебе не спится

с уликою приобретенной.

«Собраться. Шапка, шарф, перчатки…»

Собраться. Шапка, шарф, перчатки.

Шнурки потуже затянуть.

И, воздух дверью распечатав,

обрадовать морозом грудь.

Опаздывать. Сбивать ледышки,

давить ботинком хрупкий лед,

нести пенал, тетради, книжки

и сменку. Ранец – кашалот,

тьма, поглотившая Иону.

Ты, извлекающий из тьмы

цитаты, формулы, законы,

начало и конец войны,

застанешь парту Эрисмана,

пиджак мышиный, шерстяной.

Вставать зимой до света, рано

учиться засветло зимой,

чтоб, увидав на перемене

снег над излучиной реки,

ты рыжей написал Елене

неровным почерком стихи.

«Когда припомню у окна…»

Когда припомню у окна

нежаркий вечер мая,

в ком настоялась тишина —

подвижная, живая;

закат не думал пламенеть —

вместо него обновой

сирени вызвались гореть

цветы ярко-лиловы;

и я на воздух говорю,

что все ещё припомню

тебя и ночь, тебя, зарю

и беспорядок комнат,

высокий дом, вокруг – дома,

кусты, машину, зданья

(есть ожидания тюрьма

и сахар ожиданья)

и – запоздалый твой приход,

на улице высокой

часов остановивший ход

твой золотистый локон;

летел окурок на газон,

и – ни о чем не думать;

твой выключенный телефон —

спасение от шума, —

как вспомню – и неважно где,

и кто мы, и откуда, —

есть тот настой на тишине

и это в жизни чудо.

Южный триптих

1

Когда железо ржавое на Юг

качнулось с лязганьем, когда сердилось, глохло, —

отцы моих растерянных подруг

прилипли к стеклам.

Но вышли – кто с лопатой, с кулаком,

с решимостью, как с поднятым плакатом, —

весь Юг – Джанкой, Очаков, Конотоп —

встал образом распятым.

Оно – железо, – движимо извне

чужой сторонней волей,

несло раздел обширной стороне.

Бронею диким полем,

земле кромсая гусеницей грудь,

по полю стрекотали танки.

Как от немецкой «Зингер» точный путь —

стежок от вышиванки.

2

И всадники, и тот, кто подавал

тупым концом копья сегодня губку,

Не видели меж тёмных туч овал —

нырнувшую на дно голубку.

От копоти покрышек небеса

покрыты были горькой власяницей,

Такой, что небо превратилась в сад,

где не гнездиться птицам.

Но выше, чуть поодаль, в стороне

престольного стола, наверно, слева,

где речь была о хлебе и вине,

теперь скорбела Дева

о том, что разделенье велико,

что нить вольфрама вспыхнула меж братьев,

и все же распростерла свой платок

и стала помогать им.

3

Земные и недолгие цари,

купцы, чиновники, менялы,

из глины созданы их алтари,

из сна их зазывалы.

Учителя рассеянья и зла

(поскольку уменьшает разделение) —

движение без крыльев и весла,

со ртом зашитым пенье.

Все верлибристы рукотворных роз

и вратари привязанности мнимой,

кто мимо детских или женских слез

всегда проходят мимо —

за копотью не видят высоты,

а красоты за едким потом, —

и оттого не смогут как цветы

язык вместить полёта,

который есть первейший из начал

(безоблачней он, голубей Веданты),

привязаны к обидным мелочам,

их тени – персонажи Данте.

«Милая, мне ясно…»

Милая, мне ясно,

как летает стриж,

как смеётся ястреб

и робеет мышь.

Как березы плачут,

всю рассыпав медь.

Принялось на даче

лето бронзоветь.

Ждет туман в осоке,

поздно расцвело

и птенцы сороки

встали на крыло.

Сосны гладит ветер,

бьет в тугую жесть.

Хорошо, что дети

и лисички есть.

Знаю я, где косят

зайцы трын-траву.

Ты приедешь в восемь

посмотреть луну.

Вся рыба у Давида

Как въедешь в Завидово:

терпуг, форель, лещ, муксун.

Вся рыба у Давида.

Давид – широкоскул.

Будет мост, колокольня.

Солнце, больно глазам.

Глазам, повторяю, больно.

Давид – казах,

чеченец? Не видывал

у палатки его,

но все рыбы – давидовы,

все они у него.

А кто сам он – не колется.

у Давида рыбий ковчег.

Узнаем, остановимся.

Рыбак он? Человек?

«Москва до запахов подмышек…»

Москва до запахов подмышек

знакома, до самих глубин,

которую пресветлый Мышкин

понюхал, но не полюбил.

До трещины на тротуаре

и лип Садового кольца,

где об одной идущей паре

писать мелодию с лица.

До в банке с крышечкой сметаны,

смолистых тополиных стрел,

до Николая-из-титана

и Юры-русский-полетел.

До павильона «Пиво-воды»

и желтого бочонка «Квас».

Гематогена, Польской моды

и здравицы гудящих масс.

До детского (качели) хора,

кривлянья маленьких утят,

До Здесь был Вася, Беломора

(крылатые – не улетят),

До синих елей, мавзолея

(пока там не был – полежит),

БФ и эпоксидки-клея,

до По веревочке бежит

дразнилки (не был там ни разу!),

подземки с красной буквой М,

до фантастических рассказов

в подшивке «Кванта» и ТМ.

Арбатов стали и лепнины,

походов массово в кино

и (грузчиков веселых спины)

фоно и мутного трюмо.

До третьих дедовских обоев,

латунных ручек (память – ртуть),

до бабки (не вернуть обоих).

Прошу – таблички – повернуть.

До лужиц (васильками небо

расколото, шумишь о ком),

до пахнет бородинским хлебом

с натертой в корку чесноком;

Руки под скатертью сжима —

сжимаемой, до – боже мой —

тех вечеров, где звезды мая

и мать, зовущая домой.

«Счастья полдень яркий…»

Андрею Таврову

Счастья полдень яркий,

густая прохлада в ком, —

собирать, как марки,

потом потерять альбом.

Или, зреньем тускнея,

вдумчиво, не спеша, —

разговаривать с нею

скрипом карандаша.

В день такой-то, месяц

(дальше прописью год)

быть встревоженным вестью,

вместе встречать восход.

И, вернув себе зрение,

как в свои двадцать пять,

трепетом озаренья

утро это назвать.

Город где-то на Волге,

ласточка, дом с трубой.

Мы живем где-то возле

Волги рядом с собой.

В прятки дети играют,

змея тянут за нить.

Мы глаза закрываем:

важно не объяснить,

не спугнуть, не озвучить,

выплеснув в шум пустой,

удивительный случай

в вещи самой простой.

Замечать то, что стоит,

тех, удивленье в ком,

и внутри себя строить

у кромки реки свой дом.

Дмитрий Мельников