Плавучий мост. Журнал поэзии. №3/2018 — страница 7 из 29

Прислушиваясь к музыке иной…

Максим Игоревич Лаврентьев родился в Москве в 1975 году. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Работал кладовщиком на автостанции, затем редактором в еженедельниках «Литературная газета» и «Литературная Россия», главным редактором журнала «Литературная учеба». Редактировал романы Виктора Пелевина, Сергея Есина и др. Автор нескольких поэтических книг, в том числе – стихотворного переложения псалмов Давида, квазибиографической повести «Воспитание циника», рассказов в сборниках современных писателей изд-ва «Эксмо», книги «Знаки бессмертия», (исследование предсмертных поэтических текстов А.Пушкина, А.Блока, В.Маяковского и др.), а также ряда статей по истории наград дои послереволюционной России. Последнее по времени издание – монография «Дизайн в пространстве культуры» (М.: «Альпина Паблишер», 2018). Регулярно проводит в московском «Есенин-центре» авторские лекции, посвященные жизни и творчеству В.Хлебникова, Д. Хармса, Д.Андреева и др.

По бульварам

Там, где на месте сталинской воронки

поднялся вновь храм Господа Христа,

покинул я ту сторону Волхонки

и перешел на эту неспроста:

признаюсь вам, в Российский фонд культуры

я нес бумаги для какой-то дуры.

И опоздал, конечно. Как назло

все время попадаю в передряги!

Обеденное время подошло.

Ну что ж, охранник передаст бумаги.

Пускай она заслуженно поест,

а мне пора освободить подъезд.

Вот спуск в метро. Но день такой веселый,

что захотелось погулять, как встарь.

Так, помнится, пренебрегая школой,

бродил я здесь. И тоже был январь.

Бассейн еще пыхтел клубами пара.

И полз троллейбус так же вдоль бульвара.

Раскаявшись за прошлые года,

зима повсюду сделала успехи —

лопатами крошили глыбы льда,

сгребали снег бесстрастные узбеки.

А дальше впереди бульвар был пуст

и гулко отдавался снежный хруст.

Направо поперек бульвара лодка

огромная привычный портит вид,

а в лодке, словно за нее неловко,

с собой не схожий Шолохов сидит.

И, опасаясь новых козней вражьих,

налево убегает Сивцев Вражек.

А вот и Гоголь – с ним произошла

лет шестьдесят назад метаморфоза:

измученного лицезреньем зла

сменил здесь бодрячок официоза.

Прилизан и дипломатично сер

сей дар «Правительства СССР».

С верблюдом про себя сравнив кого-то,

кто сплюнул под ноги на тротуар,

я обошел Арбатские Ворота

и на Никитский выбрался бульвар.

Он и у вас не вызвал бы восторга:

театр прескверный да музей Востока.

Иное дело милый мой Тверской!

Да, потрудились тут, обезобразив

бульвар старинный заодно с Москвой.

Но все ж малоприметен Тимирязев.

И лишь Есенин, точно Командор,

кидает сверху вниз нездешний взор.

Вон, за оградой, наша аlma mater.

Мы разошлись, как в море корабли,

но, вероятно, пересох фарватер —

сидим и ноем, братцы, на мели.

Уж лучше бы строчить нас научили

для заработка – в день по доброй миле!

Нет, нет, шучу. Спасибо и за то,

что мне профессор объяснил толково

(а был он, разумеется, знаток):

поэзия – не вычурное слово,

прозрачность в ней важна и глубина,

хоть видно камни – не достать до дна.

А вот и ты, чей образ богатырский

оправдан в опекушинской броне.

Пусть мне милей и ближе Боратынский,

но ты его сильней, ясней вдвойне.

И вижу я в конце дороги торной

твой памятник – другой, нерукотворный.

Гораздо больше облик изменен.

Венок лавровый, на плечах гиматий.

В руках – еще с эпических времен —

кифара для возвышенных занятий.

Три Музы возле ног твоих. И кто?

Евтерпа, Талия и Эрато…

Возможно, это подползает старость —

я на ходу стал забываться сном,

и обратил внимание на странность,

когда вдруг поскользнулся на Страстном:

как тонет графоман в своем экстазе,

тонул бульвар в сплошной весенней грязи.

Неужто на Тверском была зима?!

Здесь под деревьями чернеют лужи.

Я помешался? Мир сошел с ума?

Невозмутим Рахманинов снаружи.

Вот он сидит ко мне уже спиной,

прислушиваясь к музыке иной.

Бульвар Петровский совершенно пуст.

Отсюда в незапамятные годы

к реке Неглинной начинался спуск.

Теперь её обузданные воды

заключены в трубу, под землю, вниз.

Речные нимфы превратились в крыс.

А в «Эрмитаже», где едал Чайковский,

где Оливье свой изобрел салат,

сегодня в полночь будет бал чертовский —

в подвалах пляска Витта, маскарад.

Для этого арендовали бесы

театр «Школа современной пьесы».

За Трубной начинается подъем —

Рождественский бульвар качнулся пьяно.

В эпоху культа личности на нем

была квартирка Бедного Демьяна.

А прежде, верно, ошивался тут

еще какой-нибудь придворный шут.

По Сретенскому прогуляться мало.

Короткий он, да и потребность есть

здесь, на остатке городского вала,

под чахленькими липами присесть.

Не так легко таскаться по бульварам,

а в этот раз и рифмовать, задаром.

Вздохнув, пойду – на лебедей взгляну

в пруду продолговатом, что, по данным

анализов, опять, как в старину,

пришла пора именовать «поганым»;

не размышляя «быть или не быть»,

куплю себе чего-нибудь попить.

Воспоминаний серое пальтишко

я скину к черту и помчусь вперед,

туда, где ждет уже другой мальчишка, —

туда, на площадь Яузских Ворот.

И с веком наравне отправлюсь дальше,

в Заяузье, в Замоскворечье даже.

Век двадцать первый! Не шали, малец!

По-нашему, ты пятиклассник типа.

Не столь суров, как страшный твой отец,

но выковырял штамм свиного гриппа.

И все же ты – чему я очень рад, —

по крайней мере, не акселерат.

Парк во времени

Как хорошо бывает с Невского,

с метафизических высот,

упасть на улицу Вишневского —

слегка массируя висок,

за завтраком послушать радио,

тетради старые достать

и всё прошедшее и раннее

скептически перелистать.

Одно мертво, другое издано,

и снова – с чистого листа.

Что делать? Убираться из дому,

покуда ты не арестант!

Куда? Неплохо в парк направиться.

День ослепительно хорош.

Итак, скорее в парк – на празднество

распахнутых июльских рощ!

Я с детства помню осень в городе:

парк превращался в райский сад

и в нём волшебно пахли жёлуди

сквозь бесконечный листопад.

Казалось, полчища несметные

обрушивались в перегной,

и лишь немногие бессмертные

вдруг обретали мир иной.

Кружась, валились листья жёлтые

в беспамятство, где жизни нет,

а эти маленькие жёлуди

бессмертными казались мне.

А по дорожкам по асфальтовым

под вечер дождик колесил,

прохожим сам себя просватывал

под осторожный клавесин.

Всегда дородные и статные

кумиры позлащённых рощ,

зимой теряют в парке статуи

свою божественную мощь.

Как будто голых обывателей,

их выставляют на расстрел.

Амура сразу убивать или

сначала должен быть растлен?

Среди бессилия пейзажного,

тебя, Геракл, тебя, атлет,

в гроб заколачивают заживо,

покрашенный как туалет.

А рядом, сохраняя выдержку,

в каракулевых шапках крон

застыли сосны здесь навытяжку

и клёны с четырёх сторон.

Зимой присутствовал при казни я,

но был весной вознаграждён:

нет в мире ничего прекраснее,

чем освежёнными дождём

аллеями, ещё безлюдными,

спешить забраться дальше, вглубь,

и там бродить двоим возлюблен

ным,

касаясь мимолетно губ,

и чтобы парк светлей, чем детская,

от птичьих голосов пылал,

и чтобы музыка чудесная

из памяти моей плыла.

«Всё, что трепетно любишь ты…»

Всё, что трепетно любишь ты,

проникает из пустоты

в иллюзорную форму тела.

Любишь музыку? Посмотри,

эта флейта пуста внутри.

Так откуда берётся тема?

Всё, чего ты боишься, брат,

можно смело в расчет не брать.

Если хочешь, давай обсудим.

Но один безусловный пункт:

должен сердцем ты выбрать Путь,

многим кажущийся абсурдным.

Я и сам убеждал себя,

что дорога, стезя, судьба —

только бредни молокососа.

Повзрослел я. Благодарю

этот полдень, закат, зарю

перед каждым восходом солнца.

И люблю я морской прилив,

и листок, что к стеклу прилип,

до обиды, до слёз мне нужен.

Мир – лишь призрачный караван

или праздничный карнавал, —

пуст внутри, но так мил снаружи!

«Наблюдать как носится чижик…»

Наблюдать как носится чижик

или слушать дятла-радиста —

ради вот таких мелочишек

ты, видать, на свет и родился.

И не надо корчить эстета,

говорить, что мир только ширма,

что твой дух выходит из тела,

ибо так велел ему Шива.

Лучше сдайся солнцу и лету

и разглядывай одуванчик;

мир, который крутит рулетку,

всё равно тебя одурачит.

«У исторического парка…»

У исторического парка

есть власть над временем текущим.

И московит времён упадка

спешит к тем зарослям, тем кущам,

в которых тени «Илиады»

сговорчивы и креативны,

где отрываются дриады,

атланты и кариатиды.

Вот он, спасённый миф античный,

средь приапических реликвий!

Пусть неглубокий, но отличный

от ханжества иных религий.

И московит, поклонник Сартра,

подхлёстнутый еловой веткой,

вглубь романтичнейшего сада

бежит за пухленькой нимфеткой.

«Сколько я служу на таможне…»

Сколько я служу на таможне

(тридцать долгих лет и три года),

многие проехали мимо,

родину покинув. Домой же

не вернулись. Разве погода

лучше по ту сторону мира?

Преодолевая пределы,

каждый оставлял мне в подарок

что-нибудь, что было охота.

Кто-то – мышь (я хвост к ней приделал),

а другой – волшебный огарок

от создателя «Дон Кихота».

Чей-то шут отдал мне свой череп,

Лао-Цзы – свои наставленья,

Будда – ничего (эка жалость!).

Всех их перебросил я через

перевал. Теперь на столетья

будет перерыв, показалось.

Что ж! Займусь пока приведеньем

собранного в строгий порядок.

Здесь поставлю редкие книги,

чуть подальше – Дом с привидением,

ну а мёд с небесных полянок

оттащу, пожалуй что, к Нинке.

«Когда таинственной судьбы…»

Когда таинственной судьбы

распутываются все нити,

и солнце с торжеством судьи

стоит в зените,

а небо кажется другим —

гораздо выше и прозрачней,

и от костра струится дым,

чердак окуривая дачный,

и в душу мне из-под воды

глядит двойник в стакане с чаем, —

пора итоги подводить,

конец соединять с началом.

Но что же тут соединишь?

Теперь с меня все взятки гладки,

ведь божества ушли из ниш

торчать вдоль пыльной Ленинградки.

Ещё я вижу сны порой

и слышу в речке смех жемчужный,

но мой не действует пароль

для входа в мир мне странно чуждый.

Я различаю в смехе смерть,

а в трели соловья – звук дрели.

Я не такой, чтобы посметь

стучаться в запертые двери.

Зачем же, получив отказ,

топтаться, как дурак, у входа?..

Когда живёшь в который раз,

теряется трагизм ухода.

Давид и Голиаф

Установлен в музейном зале,

чтобы видом одним давить,

не особо доступный сзади

микеланджеловский Давид.

Вечно юн, величав и стилен.

Кучерявится нагло пах.

Эдак можно бы филистимлян

без пращи повергать во прах.

А внизу, возле ног атлета,

рот разинув и нос задрав,

бросил вызов и ждёт ответа

смертный маленький Голиаф.

«К давности стали зорки…»

К давности стали зорки.

Снов составляем опись.

О пионерской зорьке

грезим, шагая в офис.

Менеджеры из фирмы

по распродаже раши,

старые смотрим фильмы,

те, что смотрели раньше.

А между тем дебилы

пламя добыли треньем,

Родину-мать добили

аж в девяносто третьем.

Вот ведь какая жертва!

Как мы осиротели!

Время тикать из Ржева

к Альфе Кассиопеи.

Здесь нам укрыться негде:

в книжке и на билборде

пляшут в горящей нефти

рейтинговые боги.

«Как драгоценные подарки…»

Как драгоценные подарки,

ловлю последние лучи.

Но мне гулять в осеннем парке

теперь советуют врачи.

Гляжу в небесную пучину

немного даже сам не свой —

ведь не по своему почину

шуршу здесь палою листвой.

И оттого гораздо реже

бываю в этой красоте.

Привычки вроде бы всё те же,

да поводы уже не те.

«Услыхав какофонию дня…»

Услыхав какофонию дня,

закрываюсь от мира мгновенно.

Но нельзя почитать и меня

инструментом, настроенным верно.

Ведь какой ни коснешься струны,

до каких ни дотронешься клавиш,

ни с Иуды не смоешь вины,

ни Христа от креста не избавишь.

«Дни августа… Душе – как божий дар они…»

Дни августа… Душе – как божий дар они.

Во всем царит покой. (А для меня так редки

периоды без драм!) Хотя и в эти дни

от нервов наперед я пью свои таблетки.

Но дивно хорошо, стряхнув остатки сна,

в постели полежать московским ранним утром,

и улыбнуться дню, любуясь из окна

ветвями лиственниц в моем дворе уютном.

В гостиной бьют часы: «Бим-бом!» Пора вставать.

Умылся. Что теперь, позавтракать? А как же!

С утра побольше ешь – не будешь толстоват

почтенье оказав простой овсяной каше.

Одевшись, выхожу. Двор пуст: кто в отпуску

копает огород, кто преет на работе.

А я иду гулять по ближнему леску,

под соснами сидеть как бы в прохладном гроте.

Из этих райских кущ, готовых к сентябрю,

но все-таки еще богатых птичьим пеньем,

на прошлое свое в дни августа смотрю

без всякой горечи, и даже с умиленьем.

Костер моих обид уже сгорел дотла,

и удобрен золой большой участок сада.

Мне кажется теперь, что жизнь моя светла,

что все в ней здорово и только так, как надо.

Юлия Подлубнова