Плавучий мост. Журнал поэзии. №3/2019 — страница 17 из 26

«На лету застывающий скрип бытия…»

Поэт, прозаик и публицист, автор поэтических книг «Снег над Печорой», «Острова», «Осколок», «Поводырь дождя», «Метафора небытия», «Гранёный воздух», участник многих коллективных поэтических изданий, таких как антология русской поэзии «Строфы века» и других. Его перу принадлежат романы «Маски духа», «Ассистент клоуна» и художественно-документальная книга о молдавско-приднестровской войне «Дикое поле». Совместно с немецким писателем Каем Элерсом Бершин принял участие в создании историко-философской книги «Россия – пульс мировой державы». Стихи, проза, статьи и эссе Бершина регулярно печатались и печатаются в крупнейших литературных изданиях России. На русском языке и в переводах они выходили в США, Германии, Швейцарии, Израиле, Аргентине, Румынии, Македонии. Награжден Европейской академией общественных наук медалью Фридриха Шиллера.

«Сжимается пространство языка…»

   Сжимается пространство языка.

   Немеет ночь. И лишь твое дыханье

   бездомной кошкой бродит у виска

   и греет душу, как вино в духане.

Немая улица. Шагреневый язык.

Немые сны на выцветшем диване.

Как будто разлагаются азы

не слов, а самого существованья.

Так вот она, земная благодать.

Вот это слово, что во чреве бьется

и задыхается. И можно не гадать —

оно уже никак не отзовется.

А за окном спокойно, чуть дыша,

самоубийцей снег уходит в лужу.

Зародышем во тьме карандаша

томится стих, не выходя наружу,

безмолвный, словно снимок в паспарту,

или как ратник у истока битвы.

Сидит и ждет, пока я обрету

пространство для любви и для молитвы.

«Я воровал березовые чурки…»

  Я воровал березовые чурки,

  и соскребал с коры сосновый клей,

  чтобы в огне обшарпанной печурки

  моей осине было веселей.

И словно растревоженные мысли,

где каждая по-своему права,

чернильным дымом из печи, как мыши,

бежали в небо мокрые дрова.

Я жил, нигде не прикипая к месту,

и руки примерзали к топору,

когда, скрипя, торжественную мессу

осины совершали поутру.

Я жил в краях, где из-под ледостава

бездомные ломились топляки,

но злая, подозрительная слава

брела за мной вдоль берега реки

и темным лесом, тропками прошитом,

где, не предав ни Ягве, ни Христа,

я шел снегами Вечным русским Жидом,

и мне во след свистели поезда.

А впереди, отмеривая даты

и километры, плелся зимний лес —

как Моисей, седой и бородатый

и как Христос, вернувшийся с небес.

«Да что страна, ее леса и недра…»

   Да что страна, ее леса и недра,

   когда с какой ни глянешь стороны —

   страна всего лишь продолженье неба,

   как небо – продолжение страны.

И только снег, летящий мимо, мимо

чужих домов, где мог бы жить и я,

напоминает о единстве мира,

единстве быта и небытия.

Ведь в сумерках, лишенных дара речи,

так поступь снега сказочно легка,

что от покатых крыш Замоскворечья

почти неотличимы облака.

И кем бы мы ни стали, обессилев, —

вечерней тенью, облаком, золой —

когда-нибудь небесная Россия

соединится с русскою землей.

«Не трожьте лебедя и ворона не ешьте…»

   Не трожьте лебедя и ворона не ешьте,

   а также цаплю, пеликана и удода.

   Но прежде – ворона. И ближнего не режьте.

   Не режьте ближнего – испортится погода.

Мы жили весело. И ворона не ели.

Стучали в бубны, пировали на поминках,

когда и пули нам свистели, как свирели,

и подрывались наши ближние на минах.

Но заповедал в Книге жизни или смерти

кудлатый выродок, пророк чернобородый:

не трожьте голубя и ворона – не смейте,

поскольку ворон неприемлемой породы.

Сегодня дождь смывает яблоки с деревьев —

как будто души избавляются от плоти.

И просыпается размытая деревня,

перенесенная с сезанновских полотен.

Как неожиданно испортилась погода!

Никто и знать не знал, не думал и не ведал.

Наверно, кто-то человеческого рода

на ужин цаплю или ворона отведал.

И дым клубится по-над выгоревшей нивой.

И скачут лошади, сбежавшие из Трои.

И где-то рядом, за Днестром или за Нилом

уходят в сумерки уставшие герои.

Им было облако и море – по колено.

Кутили заполночь, но заповеди чтили.

Все было б правильно, «когда бы не Елена».

Точнее – ворон. Вот его и не простили.

Бежали месяцы, как кровь бежит по венам.

Мы жили весело, того не зная сами,

что кто-то ворону однажды заповедал

кружить над площадью, усеянной глазами.

«Дальний пригород. Ночь холодна…»

  Дальний пригород. Ночь холодна.

  Чьи-то тени на белой стене.

  Словно здесь не земля, а луна

  на обратной ее стороне.

Наизнанку развернутый свет.

Наизнанку развернутый звук.

Это снег. Это новый завет.

Это снова куда-то зовут.

Это манна засыпала двор

и дома, и мою колыбель.

Лишь у мусорной свалки, как вор,

озирается старый кобель.

Это снег. Это новый завет.

Это неба разодранный кров.

Из-под белого снега на снег

проступает ленивая кровь.

По дороге, под топот и лай,

где столбы из асфальта растут,

к заповедной земле, за Синай,

молодые собаки идут

то на Запад, а то – на Восток,

в ерихонские трубы трубя.

Я залаял бы, если бы смог,

да боюсь обнаружить себя.

«Кругом песок…»

   Кругом песок.

   И лица – как из гипса.

   И неба расползающийся шелк.

   Наверно, я не вышел из Египта.

   А если вышел – так и не дошел

до купины, до истины, до света

и до обломков золотых тельцов.

И без меня святой Ковчег Завета

пылал на спинах новых мудрецов.

Они меня нарочно не пустили

на этот пир, закрывшись на засов.

И мне уже не выйти из пустыни

и не догнать отцов и праотцов.

И я пошел по зимникам, заимкам,

в краю, где мир сугробами зачат,

где в зимнем небе моментальным снимком

тоскует замороженный закат.

Кругом снега.

Замерзшие осины.

И схваченная инеем луна.

И мне уже не выйти из России,

пока в снегах не вспыхнет купина.

«Запятые птицами упорхнут…»

   Запятые птицами упорхнут

   с пожелтевших страниц, едва

   полевая гроза просвистит, как кнут,

   перемешивая слова.

Потому что в начале был звук в ночи,

а не слово, не жест, не мысль.

Жизнь рождалась, как яростный треск в печи,

из которой бежала мышь.

И останется только этот треск,

эта мышь из пещной норы.

Ну, а я, дорогая, всего лишь текст,

недописанный до поры.

А еще – собака. Я весь, как есть,

слышу все, чем живет навоз.

Оттого и страсть к перемене мест,

что бежит от тела, услышав весть,

непутевый собачий хвост.

«Эта осень расставила все по местам…»

Мне на плечи кидается век-волкодав,

Но не волк я по крови своей…

Осип Мандельштам

   Эта осень расставила все по местам

   и застыла на веки веков.

   Потому что кончается век-Мандельштам

   и является время волков.

Если все волкодавы сидят на цепи,

ожидая бесплатных костей,

я не чую дыханье сибирской степи

и не жду вороненых гостей.

Только месяц в распахнутом небе страны

золотыми ушами прядет.

Мы давно и настолько уже не нужны,

что за нами никто не придет.

Только бродит по улицам ветер-солист,

спотыкаясь на каждом углу.

И, похожий на сердце, изношенный лист

прилипает к ночному стеклу.

«На соседней террасе играли на скрипке…»

   На соседней террасе играли на скрипке,

   крался месяц из тьмы, как застенчивый вор,

   и незваные гости спешили к калитке,

   но никак не могли просочиться во двор,

где шуршали под полом пугливые мыши,

где в углу, у колодца, скрипела бадья,

и в темнеющем небе был явственно слышен

на лету застывающий скрип бытия.

Я лежал на траве. Я был плотно укутан

в эту ватную ночь, как в чужое пальто.

И безглазое небо темнело, как купол

опустевшего шапито,

из которого зрителям в строгом порядке,

надлежало по шатким ступеням стекать

в подворотни, где детям, играющим в прятки,

никогда, никого, ни за что не сыскать.

Я пытался понять, что бывает с ноктюрном,

улетающим в ночь за пределы смычка

в переулки, где нищие рыщут по урнам,

и ревет по подъездам собачья тоска,

где циничное время гуляет по паркам,

где уже никого никуда не зовут,

где ребенком, на игры и сладости падким,

я пытался поймать исчезающий звук

и смеялся, и глухо давился зевотой,

убегал и кому-то дерзил сгоряча,

догадавшись, что сам был отыгранной нотой,

жалким звуком, упавшим из рук скрипача.

И дальнейшее было смешно и нелепо.

Но глядело из мрака, дразня и маня,

бесконечное, страшное, черное небо.

Ну чего тебе надо еще от меня?

Триптих

1

А мне господь не дал проводника.

Не понимая, где восток, где – запад,

сорвавшись, словно сука с поводка,

бегу, ориентируясь на запах,

под бесконечным ливнем октября,

по осени, по прошлогодней гнили,

мне черт – не черт,

Вергилий – не Вергилий,

а впереди – ни дна, ни фонаря,

ни улиц, ни зарубки на пеньке,

ни звука.

Лишь у мусорного бака,

задравши лапу, писает собака,

рисуя схему жизни на песке.

2

Зачем дорога, если нет конца

дороги?

Для чего в краю осиновом,

играя роли сына и отца,

не быть, по сути, ни отцом, ни сыном,

ни мастером, ни глиною? Зачем

продрогшим псом под бесконечным ливнем,

изнемогая от житейских схем,

бежать стремглав за журавлиным клином?

Свободы нет!

Незримый поводырь

меняет вечность на часы и годы.

Но горизонт, изъеденный до дыр,

еще таит иллюзию свободы.

3

Как хочется на круге на шестом

или седьмом, когда иссякнет вера,

остановиться, возвратиться в дом

и в дураках оставить Люцифера.

Но нет уже ни дома, ни крыльца

в пространстве, где ни выхода, ни входа.

Как сладостна, как гибельна свобода,

лишенная начала и конца.

Ревет огонь. Изнемогает ночь.

И прямо посреди кипящей бездны,

выламываясь из привычных нот,

безумствует симфония победы.

Анна Трушкина