– Разумеется, – ответила Мона. – Может быть, сделать вам сэндвич?
– Нет, только чашку черного кофе… – Краснея, он опустил голову. – Я, знаете ли, только что хлебнул с друзьями. Боюсь, я им поднадоел. И я их не виню. Им в последние месяцы порядком досталось. Знаете, временами мне кажется, что я и впрямь сошел с катушек. – Он помолчал, изучая, какое впечатление произведет на нас его признание.
– Ну, не расстраивайтесь, – сказал я, – все мы немножко того. Вот О’Мара только что рассказывал нам про психа, с которым вместе жил. Сходите с катушек сколько вашей душе угодно, только мебель не ломайте.
– Да вы бы и сами свихнулись, – вновь заговорил Осецки, – если б эти твари всю ночь напролет сосали у вас кровь. И весь день тоже. – Он приподнял брючину – продемонстрировать оставленные тварями кровавые следы. Икры Осецки были сплошь испещрены царапинами и ссадинами. Мне вдруг стало чертовски жаль его. Зря я в тот раз поднял его на смех.
– Может, вам переехать в другую квартиру?.. – предложил я неуверенно.
– Не поможет, – буркнул он, обреченно глядя на пол. – Они от меня не отстанут, пока я не уволюсь – или не поймаю их с поличным.
– По-моему, ты собирался как-нибудь прийти к нам на обед вместе со своей девушкой, – напомнил О’Мара.
– Да, конечно, – подтвердил Осецки. – Просто в данный момент она занята.
– Занята чем? – не отставал О’Мара.
– Не знаю. Я приучил себя не задавать лишних вопросов. – Он еще раз во весь рот ухмыльнулся. Мне показалось, его зубы чуть зашатались. Во рту у него блеснуло несколько металлических обручей.
– Я к вам заскочил, – продолжал он, – увидев у вас свет. Знаете, мне что-то не хочется идти домой. – Очередная ухмылка. Читай: блохи, мол, так и этак. – Не возражаете, если я еще чуть-чуть посижу? У вас такой хороший дом. Светлый.
– А как же иначе? – съязвил О’Мара. – У нас тут все бархатом обито.
– Увы, не могу сказать того же о своем, – грустно вымолвил Осецкий. – Весь день чертить, а по ночам крутить пластинки – не слишком-то это весело.
– Ну, девушка-то у тебя есть? – не унимался О’Мара. – С ней и повеселиться можно. – И фыркнул.
Хорьковые глазки Осецки еще больше сузились. Он остро, почти враждебно вглядывался в О’Мару.
– Ты к чему клонишь? – спросил он неприязненно.
О’Мара добродушно улыбнулся и покачал головой. Не успел он открыть рот, как Осецки снова заговорил.
– С ней одна мука, – выдавил он из себя.
– Прошу вас, – вмешалась Мона, – нет никакой необходимости все нам рассказывать. Мне кажется, вам и так задали слишком много вопросов.
– Да я не против, пусть допрашивает. Просто интересно, что он прознал про мою девушку.
– Не знаю я ничего ровным счетом, – ответил О’Мара. – Просто ляпнул по глупости. Выкинь из головы!
– Не хочу я ничего выкидывать, – запротестовал Осецки. – По мне, лучше уж расстаться с этим грузом, чем в себе носить. – И умолк, опустив голову, не забывая, впрочем, уминать сэндвич. А спустя несколько секунд прикончил его, поднял голову, улыбнулся улыбкой херувима, встал и потянулся за пальто и шляпой. – В другой раз расскажу, – сказал он. – Уже поздно. – У самой двери, прощаясь, он еще раз ухмыльнулся и заметил: – Кстати, если окажетесь на мели, дайте мне знать. Немного всегда готов вам одолжить, если понадобится.
– Хочешь, домой тебя провожу? – вызвался О’Мара, не находя лучшего способа выразить признательность за эту нежданную доброту.
– Спасибо, сейчас мне лучше побыть одному. Никогда не знаешь…
И Осецки затрусил по улице.
– Да, так чем кончилось с этим малым Икинсом, о котором ты нам рассказывал? – спросил я, когда за Осецки закрылась дверь.
– В другой раз расскажу, – пробурчал О’Мара, одаряя нас одной из неповторимых ухмылок Осецки.
– Нет в этой истории ни слова правды, – констатировала Мона, направляясь в ванную.
– Ты права, сестрица, – сказал О’Мара. – Я все выдумал.
– Брось, – не отставал я, – мне-то ты можешь рассказать.
– Ну ладно, – согласился он, – хочешь знать правду, потом не жалуйся. Итак, не было никакого Икинса – был мой брат. Он тогда скрывался от полиции. Помнишь, я тебе рассказывал, как мы вместе удрали из сиротского приюта? Так вот, с тех пор прошло десять лет – а может, и больше, – прежде чем мы встретились. Он двинул в Техас, где нанялся ковбоем на ранчо. Эх, хороший был парень. А потом с кем-то крепко повздорил – должно быть, пьян был – и по нечаянности пристукнул. – Он сделал глоток бенедиктина, затем продолжал: – В общем, все было как я рассказывал, только никакой он был не чокнутый. И явился за ним не служащий из сумасшедшего дома, а мужик из полиции. Ну, тут я наделал в штаны, доложу тебе. В общем, разделся я, как он велел, и отдал все свое тряпье брату. Тот был и шире меня, и ростом выше; словом, я знал, что ему ни в жизнь не влезть в этот костюм. Ну, сказано – сделано, пошел он в ванную одеваться. Я надеялся, что ему хватит ума вылезти через окно ванной наружу. Мне невдомек было, с чего это тот офицер не надел на него наручники; ну, подумал, у них в Техасе на этот счет свои правила. И тут меня осенило: вот выскочу сейчас в чем мать родила на улицу и завоплю благим матом: «Режут! Режут!» Добрался я только до лестницы: о ковер споткнулся. И вот уже оседлал меня этот детина, пасть рукой зажал и обратно в комнату тащит.
– Ну и прыть у вас, а, мистер? – спрашивает. И этак легонько врезает мне кулаком по челюсти. – А брат ваш, если и вылезет из окна, далеко не уйдет. У меня снаружи люди стоят, его дожидаются.
И в этот момент выходит мой брат из ванной, легко и непринужденно, как всегда. А вид у него в этом костюме – что у клоуна в цирке, да еще голова обрита.
– Брось, Тед, – говорит, – они меня заарканили.
– А что с моим тряпьем будет? – хнычу я.
– Отошлю тебе почтой, как на место прибудем, – отвечает. Опускает руку в карман и достает несколько мятых бумажек. – Вот, поможет тебе продержаться, – говорит. – Что ж, рад был с тобой повидаться. Ну, бывай здоров.
И его увели.
– И что было дальше?
– Дали ему пожизненное.
– Что ты говоришь!
– Правда-правда. И за это тоже можешь сказать спасибо сукину сыну нашему отчиму. Не отправь он нас тогда в сиротский приют, ничего бы этого не случилось.
– Господи боже мой, нельзя же все на свете валить на этот злосчастный приют.
– Еще как можно! Все, все плохое, что со мной приключилось, берет начало оттуда.
– Но, черт тебя возьми, не так уж плохо у тебя все сложилось. Посмотри вокруг: сплошь и рядом людям приходилось и потяжелее. И все-таки они выныривали. Так что кончай валить на отчима все свои грехи и неудачи. Окочурится он, что тогда будешь делать?
– И когда окочурится, клясть не перестану. Он так передо мной виноват, что я его и на том свете достану.
– Ладно, а как насчет твоей матери? Ведь и она приложила к этому руку, разве нет? А на нее ты зла не держишь.
– Она у меня полоумная, – сказал О’Мара горько. – Нет, ее мне просто жаль. Ей сказали – она сделала. Нет, к ней у меня нет ненависти. Простодушная дуреха, вот она кто. Слушай, Генри, – продолжал он, резко меняя тактику, – тебе этого не понять. Ты в сорочке родился. По тебе жизнь не прошлась колесом. Ты везучий. И у тебя способности. А кто я? Изгой. Отвергнутый всем миром. Из меня, может, тоже получился бы писатель, сложись жизнь иначе. А так я даже пишу с ошибками.
– Зато считать наверняка умеешь.
– Нет уж, не пытайся меня успокоить. Конченый я человек. Все от меня стонут. Ты единственный, к кому я всегда хорошо относился, ты хоть понимаешь это?
– Оставь, – сказал я, – ты становишься сентиментальным. Лучше выпей еще!
– Я ложусь, – объявил он. – Займусь снолечением.
– Снолечением?
– Ну да, разве ты никогда этого не делал – не лечился сном? Закрываешь глаза и представляешь себе все таким, каким хотел бы увидеть. Потом засыпаешь, и тебе снится, что все так и есть. Утром чувствуешь себя не так погано… тыщу раз такое проделывал. Научился в сиротском приюте.
– Сиротском приюте! Забудешь ты о нем когда-нибудь? С ним покончено… это было сто лет назад. Неужели не можешь уразуметь этого своей башкой?
– Ты хочешь сказать, никогда не прекращалось.
Мы замолчали. Потом О’Мара спокойно разделся и юркнул под одеяло. Я выключил верхний свет и зажег свечу. Стоя у стола и раздумывая над тем, что произошло между нами, я услышал тихое:
– Послушай…
– В чем дело? – Одно мгновение я думал, что он сейчас разрыдается.
– Ты и половины всего не знаешь, Генри. Самым ужасным было ждать, когда мать придет навестить меня. Проходили недели, месяцы, годы. А она не появлялась. В кои веки придет письмо или посылочка. Всегда одни обещания. Приедет, мол, на Рождество, День благодарения или еще какой праздник. Но так ни разу не приехала. Не забывай, мне ведь было всего три года, когда я туда попал. Мне нужна была материнская нежность. Монахини были добры, ничего не могу сказать. Некоторые так очень. Но одно дело – целовать монахинь, а другое – собственную мать. Я все время ломал голову, придумывая, как бы сбежать. Только об одном мечтал: оказаться дома и обнять мамочку. Знаешь, она у меня была хорошей, только слабовольной. Как все ирландцы, как я. Ничего ее не волновало. Как нажито, так и прожито. Но я ее любил. И чем дальше, тем любил все больше. Когда я сбежал, я был как дикий жеребенок. Инстинкт влек меня домой, но я тогда подумал: а если они отошлют меня обратно в приют? И почесал не останавливаясь, покуда не добрался до Виргинии, где познакомился с доктором Маккини… есть такой орнитолог.
– Знаешь, Тед, – сказал я, – лучше займись снолечением. Извини, если кажусь не слишком чутким. Я, наверно, чувствовал бы то же самое, окажись на твоем месте. Черт возьми, завтра будет новый день. Думай о том, в какую передрягу попал Осецки!
– Это я и делаю. Он тоже сирота, одинокий. А еще хочет одолжить нам денег! Господи, как ему