Плексус — страница 46 из 123

– У меня правило: никаких поблажек и одолжений. Ни себе, ни другим, – спокойно ответил он.

Весь такой расфуфыренный, точно блоха на меху. Будто и на свет появился менеджером по продажам, если только не еще более важной персоной. Видать, ему и в голову не приходило, что всего несколько лет назад он пытался торговать яблоками на Пятой авеню. (Во времена Депрессии «минервы» даже миллионерам не по карману.)

– Ладно, забудем об этом, – сказал я. – В общем-то, я при деньгах. Я тебя просто испытывал. – Вытащил банкноты и помахал ими у него перед носом…

Он удивился, потом нахмурился. Прежде чем он успел вымолвить слово, я добавил, вынимая две белые монетки:

– Сказать правду, я зашел сюда, чтобы действительно попросить тебя об одолжении. Не подбросишь мне три цента на проезд в подземке? Отдам в следующий раз, когда буду в этих краях.

Его лицо враз просветлело. Казалось, я слышу вздох облегчения, который он втихаря испустил.

– Ну конечно, – отозвался он. И с торжественным видом выудил из кармана три цента.

– Очень любезно с твоей стороны, – сказал я и горячо, словно действительно был ему благодарен, пожал ему руку.

– Не стоит благодарности, – без тени юмора ответил он, – можешь не возвращать.

– В самом деле? – спросил я.

Только тут до него начало доходить.

– Что до мелочи, – с кислой миной сказал он, – можешь брать в долг у меня всякий раз, как понадобится. Но не десять же баксов. Деньги, они ведь не на дереве растут. Чтобы продать машину, приходится попотеть. К тому же я вот уже два месяца ни одной не продал.

– Да, тяжело тебе, правда? Знаешь, мне тебя почти жаль. Ну ладно, привет семье!

Он проводил меня до дверей, как клиента.

– Заглядывай как-нибудь, – сказал он на прощанье.

– В следующий раз, как приду за машиной – нет, за шасси.

Он безрадостно улыбнулся в ответ. По дороге к подземке я на все лады костерил его. Ну что за убогий, прижимистый сукин сын! Подумать только: ведь это – ближайший друг моего детства! Просто не верилось. Странно, подумал я: вот он и стал точной копией своего старика, которого всегда презирал. «Убожество, скряга, тупоголовый старый голландец!» – вот далеко не лестные прозвища, которыми он его награждал.

Ладно, такого друга я с удовольствием из своего списка вычеркну. Что тут же на месте и сделал, как оказалось потом, столь основательно, что много лет спустя, встретив его на Пятой авеню, никак не смог вспомнить, где этого человека видел. Я принял его за детектива, никак не меньше! Помню, как он тупо повторял:

– Как! Ты не помнишь меня?

– Нет, не помню. Кто вы? – Бедолага, ему таки пришлось назвать свое имя, прежде чем я уразумел, кто есть кто.

А ведь Отто Кунст и в самом деле был моим закадычным другом в пору, когда мы оба жили на улице, которую я не могу назвать иначе, нежели «улицей ранних скорбей». Странно, но после того, как я уехал из Америки, мне приходили на память лишь те мальчишки, с которыми я общался меньше других. Например, ребята, что жили в старом фермерском доме в начале улицы. Это был единственный во всей нашей обширной округе дом, который повидал совершенно другую эпоху – те стародавние дни, когда улица была еще деревенской улочкой, получившей свое название по имени Ван Вурхиса – голландского поселенца. В этом разваливающемся, обшарпанном обиталище жили три семьи: Фосслеры, все как на подбор дебилы и жлобы, торговавшие углем, лесом, льдом и навозом; Ласки – отец-аптекарь, два брата-боксера и взрослая дочь – тот еще кусок мяса, а также Ньютоны – мать и сын. С последним я разговаривал редко, но питал к нему исключительное почтение. У Эда Фосслера, парня приблизительно одного со мной возраста, здорового как бык и чуть чокнутого, была заячья губа, и он страшно заикался. Мы с ним никогда подолгу не разговаривали, но если и не были закадычными друзьями, то считались все же приятелями. Эд трудился с раннего утра до поздней ночи, работа у него была тяжелая, и уже из-за одного этого он выглядел старше нас всех остальных, ничего не делавших и лишь гонявших после школы собак. Тогда, в детстве, я видел в нем только орудие труда из плоти и крови: стоило предложить ему несколько центов, и он выполнял за нас любую неприятную работу, до которой мы не снисходили. Мы, конечно, порядком его за это доставали. Любопытно, что, перебравшись в Европу, я чаще всего вспоминал не кого-нибудь, а именно этого странного дурачка – Эда Фосслера. И всегда тепло. Наверное, к этому времени я уже понял, сколь ничтожно мал круг смертных, о которых можно сказать: «На этого парня можно положиться». Время от времени я посылал Эду почтовые открытки, но, конечно, ответа не получал. Может, он и умер к тому времени.

В какой-то степени Эд Фосслер пользовался покровительством со стороны своих троюродных братьев Ласки. Особенно со стороны Эдди Ласки, подростка чуть старше нас и вообще типа зловредного. Эдди изо всех сил старался подражать своему брату Тому, парнишке во всех отношениях приятному и как раз в то время становившемуся довольно заметной фигурой на боксерском поприще. Этот красавчик Том, лет примерно двадцати двух или трех, был хорошо воспитан и всегда прилично одет, обычно вел себя тихо. Он носил длинные, уложенные на манер Терри Макговерна волосы. Никому бы и в голову не пришло, что он боксер, не болтай столько о нем братишка Эдди. Время от времени мы имели удовольствие наблюдать, как они боксировали на заднем дворе, как раз там, где высилась куча навоза.

Совсем иным был Эдди Ласки – вот с кем держать дистанцию было по-настоящему трудно. Стоило ему заметить, что ты идешь в его сторону, как он сразу же вставал у тебя на пути, перегораживал его, широко и злобно скалил большие желтые зубы и, притворяясь, будто протягивает руку для рукопожатия, делал несколько выпадов, молниеносно нанося сокрушительный удар по ребрам или в нижнюю челюсть – последнее он игриво называл «пырком в зубы». И еще этот великовозрастный олух любил попрактиковаться в клинче, высвободиться из которого всегда было сущей пыткой. Мы все сходились на том, что героем ринга ему не бывать. «Когда-нибудь нарвется!» – таков был наш единогласный вердикт.

Полной аномалией среди Ласки и Фосслеров выглядел Джимми Ньютон, находившийся с теми и другими в какой-то очень отдаленной родственной связи. Я не встречал еще человека более молчаливого, скромного, искреннего и прямодушного. Где работает Джимми, никто не знал. Мы видели его редко и еще реже с ним разговаривали. Но он был из тех, кому стоило сказать вам: «Доброе утро!» – и вы сразу чувствовали себя лучше. В устах Джимми «доброе утро» было своего рода благословением. Что в нем заинтриговывало, так это его постоянный рассеянно-меланхолический вид. Казалось, он испытал тяжелую трагедию – из разряда тех, о которых не принято во всеуслышание говорить. Мы подозревали, что печаль на его лице как-то соотносилась с его матерью, которой никто из нас ни разу не видел. Может, она была калекой? Или сумасшедшей? Или устрашающе безобразной? Ничего не знали мы и об отце Джимми: бросил он их или умер?

Нам, здоровым беззаботным мальчишкам, жизнь семьи Ласки казалась страшно таинственной. Каждое утро ровно в семь тридцать старик Ласки, слепой, покидал дом со своей собакой, простукивая дорогу своей увесистой тростью. От одного его вида уже делалось не по себе. Но и сам дом, в котором они жили, производил зловещее впечатление. Некоторые окна в нем вообще никогда не открывались, а шторы на них были всегда опущены. В другом окне обычно сидела Молли, дочь Ласки, с жестяной банкой пива на подоконнике. Сидела, как актриса, играющая роль в спектакле, после торжественного поднятия занавеса. Не имея абсолютно никаких дел и, более того, делать ничего не желая, она просто день-деньской сидела и собирала сплетни. Молли знала подноготную всего, что происходило в округе. Время от времени ее фигура округлялась, словно у нее должен был появиться ребенок, но никто не рождался и не умирал. Просто Молли менялась в унисон со сменой времен года. Ленивая неряха, она все равно нам нравилась. Молли лень было дойти даже до бакалеи на углу. И случалось, она бросала нам четвертак или полдоллара – окно располагалось как раз на уровне улицы, – предлагая оставить себе сдачу. Иногда она успевала забыть, за чем нас посылала, и, отказываясь от покупки, предлагала забрать ее себе.

Старик Фосслер, промышлявший еще и извозом, был здоровенным мужиком, ругавшимся и сквернословившим, когда вы на него натыкались. По пьяной ли, по трезвой ли лавочке он без труда поднимал на руках огромные тяжести. Естественно, его мы побаивались. Но кровь стыла у нас в жилах при одном взгляде на то, как он измывался над своим сыном, а он вполне мог поднять его с земли одним большим пальцем своей ноги. А уж как он его порол! Настоящим извозчичьим кнутом! Мы ни разу не осмелились над ним подшутить, но все равно подолгу простаивали на пятачке на углу квартала, совещаясь, как бы сделать ему «темную». Более позорного зрелища, чем Эд Фосслер, сгорбившись подходивший к своему старику, закрывая на всякий случай рукой голову, мы не видели. В конце концов, отчаявшись, мы однажды позвали Эда на угол, но едва он уловил общее направление разговора, как тут же побежал от нас, зажав хвост между ногами, точно побитый пес.

Интересно, как трансформируются в памяти эти действующие лица времен моего отрочества. Описанные выше по большей части относятся к тому его периоду, когда я жил в особо милом мне Четырнадцатом округе. На улице ранних скорбей они были аномалиями. Подростком – в старом районе – я привык общаться с чудаками, потенциальными гангстерами, мелкими мошенниками, будущими боксерами-профессионалами, эпилептиками, выпивохами и шлюхами. В том добром старом мире не было человека, не наделенного какой-то примечательной особенностью, оригинальной чертой характера. В квартале же, куда мне довелось переехать, все отличалось сугубой нормальностью, трезвостью и однообразием. Помимо членов странного племени, проживавшего в фермерском доме, я столкнулся здесь только с одним и