Плексус — страница 64 из 123

Мои мысли обращаются к Гамсуну, потому что подобные моменты литературных восторгов я часто делил со Стэнли. Уличная мальчишеская жизнь с ее гротескными переживаниями нас с ним к таким таинственным встречам подготовила. Каким-то неведомым образом мы прошли верную инициацию и благодаря ей, сами того не зная, органично влились в тот традиционно существующий андерграунд, который с одному ему ведомыми интервалами выблевывает наружу писателей, становящихся позже романтиками, мистиками, визионерами или дьяволопоклонниками. И это как раз для нас – существовавших тогда лишь в эмбрионе – были написаны некоторые «заграничные» пассажи гамсуновских книг. И это именно мы поддерживаем интерес к книгам, которым угрожает сгинуть в забвении. Мы лежим в засаде, как хищники, с нетерпением ожидая моментов, которые не только воплотят в жизнь, но и подтвердят верность наших экстравагантных литературных приемов. Мы развиваемся однобоко, по спирали, становимся односторонними, косим и заикаемся, но не потеряли надежды вписать наш мир в уже существующий. В нас ангел спит неглубоким сном, и при малейшем сотрясении он готов принять на себя команду. Мы восстанавливаемся, лишь бодрствуя в одиночку. И по-настоящему общаемся только тогда, когда грубо разъединены.

Часто мы общаемся в снах… Я иду по знакомой улице и ищу какой-то очень нужный мне дом. В момент, когда я ступил ногой на эту улицу, мое сердце яростно заколотилось. И хотя я никогда этой улицы не видел, она более знакома мне, ближе и важнее для меня, нежели любая другая, какую я знал. Этой улицей я возвращаюсь в прошлое. Каждый дом, каждый порог, каждая калитка, каждая лужайка, каждый камень, палка, сучок или листик красноречиво разговаривает со мной. Чувство узнавания, состоящее из мириад слоев памяти, столь мощно, что я в нем почти растворяюсь.

Ни начала, ни конца у улицы нет: она – отдельный сегмент, плавающий в туманной ауре, она самодостаточна. Пульсирующая часть бесконечного целого. Хотя никакого движения на улице я не вижу, она не пуста и не покинута. Напротив, это самая живая из всех мыслимых улиц. Она живет воспоминаниями, как колдовская роща, кишащая роями невидимых хозяев. Я не могу сказать, что иду по улице, не могу сказать также, что я скольжу через нее. Это улица переполняет меня. Я поглощен ею. Наверное, такому неизъяснимому виду блаженства можно подобрать соответствие лишь в мире насекомых. Есть чудесно, но быть съеденным – наслаждение, не поддающееся описанию. Может быть, это еще одна, самая экстравагантная форма единения с миром? Своего рода причастие наоборот.

Конец этого ритуала всегда один и тот же. Неожиданно я сознаю, что меня ждет Стэнли. Он стоит не в конце улицы, потому что у улицы нет конца… он стоит на той обтрепанной грани, где свет и вещество переходят друг в друга. Его оклики коротки и энергичны:

– Пошли, пошли, нам пора идти!

И я немедленно приноравливаю свой шаг к его. Вперед, марш! И наша возлюбленная улица начинает кружиться, как управляемый невидимым механиком вращающийся стол, и мы доходим до ее угла, где аккуратно и непоколебимо нашу улицу пересекают другие, образующие пространственную сетку нашего детства. Отсюда и далее – это открытие прошлого, но отличного от прошлого той памятной улицы. Подлинное прошлое деятельно, оно завалено сувенирами очень близкими, сидящими тут же – сразу под кожей. В том, ином прошлом, таком всеобъемлющем, таком текучем, таком искрящемся, не существовало разницы между прошлым, настоящим и будущим. Оно лежало вне времени, и если я называю его прошлым, то лишь подразумевая возвращение, каковое, в свою очередь, является не столь возвращением, сколь восстановлением. Рыба, подплывающая обратно к источнику собственного бытия.

Когда начинает играть неслышная музыка, убеждаешься наверняка, что ты жив.

Во второй части сна Стэнли разжигает огонь. Я расстанусь с ним, когда он возбудит вибрацию во всех моих тонких телах. Эту задачу он выполняет с инстинктивным проворством, сравнимым с дрожащими колебаниями стрелки компаса. Он удерживает меня на тропе, извилистой, зигзагообразной, насыщенной воспоминаниями. Мы летим с цветка на цветок, как пчелы. Наполнивши хоботки нектаром, мы возвращаемся в свои соты. У входа я расстаюсь с ним и ныряю в самую гущу преображения. В моих ушах отзывается гул моря. Память подавлена. Я – глубоко в лабиринте раковины, в такой же целости и сохранности, как частичка энергии, дрейфующая в море звездного света. Глубокий сон, восстанавливающий душу. Я просыпаюсь рожденным заново. День лежит передо мной бархатистым лугом. Воспоминаний нет. Я – свежеотчеканенная монета, готовая пасть на ладонь первого подошедшего.

Как раз в такой день со мной может произойти одна из случайных встреч, способных изменить весь ход жизни. Незнакомец, подходящий ко мне, здоровается со мной как со старым другом. Нам достаточно обменяться всего парой слов, и интимная стенография древнего братства сразу же вытесняет современную речь. Наша связь загадочна и серафична, мы общаемся с легкостью и быстротой глухонемых от рождения. Я иду на нее с единственной целью – реориентации. Изменение хода жизни, как я уже излагал, означает простую вещь – коррекцию моего положения относительно звезд. Незнакомец – он только что из другого мира – подсказывает мне направление. Определив истинные координаты, я прокладываю курс через заранее нанесенные на карту царства судьбы. И подобно улице, плавно вставшей в нужное положение, иду к верному совмещению координат. Наконец движение началось. Панорама, расстилающаяся передо мной, величественна и страшна. Истинно тибетский пейзаж манит меня вперед. Я не знаю, создан ли он моим внутренним оком, или произошел катаклизм, возмущение внешней реальности, подстроившейся к полной реориентации, которую я только что завершил. Знаю только, что я еще более одинок, чем когда-либо. Все, что случится отныне, будет шоком или открытием. Я не один. Я среди других одиночек. И все мы, каждый из нас, говорим на своем собственном, неповторимом языке! Мы – словно собравшиеся вместе боги, каждый – в ауре своего собственного непостижимого мира. Это первый день недели – нового цикла сознания. Цикла, который, как знать, продлится ровно неделю или всю жизнь человеческую. Еп avant, je me dis. Allons-y! Nous sommes là[85].

8

C Кареном Лундгреном меня сколько-то лет назад познакомил Макси Шнадиг. Просто не могу вообразить, что объединяло эту парочку. В жизни не встречал более разных людей.

Швед Карен Лундгрен получил образование в Оксфорде, где произвел нечто вроде фурора спортивными подвигами и невиданной эрудицией. Это был гигант с белокурыми кудрями, тихоголосый и невероятно вежливый. В нем сочетались инстинкты муравья, пчелы и бобра. Въедливый, методичный и цепкий, как бульдог, за что бы он ни брался – ни в чем не знал меры. Играл он с таким же ожесточением, с каким работал. Но работа была его настоящей страстью. Он мог работать стоя, сидя или лежа в постели. И как все запойные трудяги, в глубине души был закоренелый лентяй. Всякий раз, принимаясь за какую-то работу, он должен был перво-наперво придумать способ, как сделать ее с наименьшей затратой сил. Нечего и говорить, что в итоге он тратил куда больше и сил, и времени. Но ему доставляло огромное удовольствие попусту рвать пупок, изобретая эти свои рациональные способы. Больше того, он был воплощенная рациональность. Просто ходячая говорящая машина для облегчения труда.

Карен умудрялся усложнить любое дело, каким бы простым оно ни было. Он порядком достал меня своими странностями, когда я работал его помощником в бюро антропологических исследований. Он открыл мне глаза на абсурдную сложность десятичной системы, по сравнению с которой система Дьюи казалась детской забавой. Пользуясь системой Карена, мы могли классифицировать все на свете – от пары белых шерстяных носков до геморроидальных шишек.

Как я уже говорил, последний раз я видел Карена несколько лет назад. Я всегда считал его ненормальным и ни в грош не ставил ни его хваленый интеллект, ни спортивные подвиги. Основными его чертами были занудство и усердие. Он, конечно, мог иногда от души рассмеяться. Я бы даже сказал, разразиться гомерическим хохотом, но всегда в неподходящий момент или не по делу. Он тренировал в себе способность смеяться точно так же, как когда-то тренировал мышцы. У него была мания угождать всем и каждому. Мания у него была, но вот чутья ни капли.

Я набросал здесь его портрет потому, что так случилось, что я вновь работаю с ним, работаю на него. Мона тоже. Мы вместе обитаем на побережье в Фар-Рокавей, в хибаре, которую он самолично соорудил. Если быть точным, дом еще не достроен. Это объясняет наше в нем присутствие. Вместе с Кареном и его женой мы вкалываем, имея в качестве компенсации крышу над головой и стол. В доме многое еще нужно сделать. Даже слишком. Работа начинается, едва я продираю глаза, и заканчивается, когда валюсь с ног от усталости.

Вернемся чуть назад… Для нас, можно сказать, было большой удачей столкнуться с Кареном на улице. Когда это произошло, мы были буквально без гроша в кармане. Дело в том, что как-то вечером, перед тем как уйти на работу, Стэнли сказал, что мы ему осточертели. Ничего не оставалось, как тут же собрать вещички и выкатываться. Стэнли помог нам собраться и проводил до метро. Что тут скажешь? Конечно, я ожидал, что в любой день может случиться что-то подобное, и ничуть не был зол на него. Напротив, я был даже доволен.

У входа в метро он передал мне чемодан, сунул в руку десятицентовик на билет и, резко развернувшись, зашагал прочь. Даже не попрощался. Мы, конечно, спустились в метро – что еще было делать? – и сели в подъехавший поезд. Мы проехали линию из конца в конец два или три раза, пытаясь сообразить, что делать дальше. В конце концов мы вышли на Шеридан-Сквер. Не успели мы пройти и нескольких шагов, как я, к своему удивлению, увидел шагавшего навстречу Карена Лундгрена. Он, казалось, невероятно обрадовался нашей новой встрече. Что я поделываю? Да обедали ли мы уже? И все в таком роде.