По дороге в спальню я открыл наугад «Переходное состояние». Взгляд упал на такую фразу: «В человеческом теле содержится две сотни рудиментарных органов; сколько рудиментарного содержится в душе – неизвестно».
«Сколько содержится в душе!» С этой фразой на языке я, как в обморок, провалился в сон. Мне снилось то, что было однажды на самом деле… Я снова со Стэнли. Мы быстро идем в темноте к дому, где живут Мод и моя дочурка. Стэнли говорит, что все это глупо и бесполезно, но, если уж я так хочу, он будет со мной до конца. У него есть ключ от входной двери; он продолжает убеждать меня, что дома никого нет. Все, что я хочу, – это посмотреть комнату девочки. Я не видел дочку целую вечность и боюсь, что в следующий раз, когда мы встретимся – когда? – она не узнает меня. Я все расспрашиваю Стэнли: сильно ли она выросла, что носит, как разговаривает и так далее. Стэнли, как обычно, отвечает угрюмо и резко. Он не видит смысла в моей затее.
Мы входим в дом, и я внимательно разглядываю комнату. Меня поражает обилие игрушек – они повсюду. Смотря на них, я начинаю тихо плакать. Мой взгляд падает на старую, потрепанную тряпичную куклу, лежащую в углу на полке. Я беру ее под мышку и жестом показываю Стэнли: можно идти. Я не могу выговорить ни слова, меня душат слезы.
Когда я просыпаюсь утром, сон стоит у меня перед глазами. Вопреки обыкновению одеваюсь в старье: потрепанные плисовые штаны, поношенную хлопчатобумажную рубаху, разбитые башмаки. Я не брился уже два дня, голова тяжелая от недосыпа. За ночь погода испортилась, дует холодный осенний ветер, того гляди польет дождь. Все утро вяло брожу по комнатам, настроение гнусное. После ланча натягиваю старый джемпер с продранными локтями, нахлобучиваю на уши шляпу с обвисшими полями и отправляюсь на улицу. Мною овладела навязчивая идея: я должен увидеть девочку во что бы то ни стало.
Выхожу из подземки в нескольких кварталах от нужного места и, настороженно оглядываясь, вступаю в опасную зону. Медленно приближаюсь к дому, пока не оказываюсь на углу всего в одном квартале от него. Долго стою, не сводя глаз с ворот, надеясь, что малышка может появиться в любой момент. Становится зябко. Я поднимаю воротник, глубже нахлобучиваю шляпу и хожу взад и вперед, взад и вперед напротив мрачной католической церкви с замшелыми понизу каменными стенами.
Ее по-прежнему не видно. Оставаясь на противоположной стороне улицы, быстрым шагом прохожу мимо дома в надежде, что замечу сквозь окна признаки жизни внутри. Но занавеси опущены. На углу останавливаюсь и вновь принимаюсь ходить взад и вперед. Так продолжается пятнадцать, двадцать минут, может дольше. Я чувствую себя последним отребьем, грязным, чесоточным. Шпионом. И виноватым – как последний подонок.
Я уже было собрался возвращаться несолоно хлебавши, как вдруг из-за дальнего угла, напротив церкви, выпархивает стайка детей. С криками и воплями они мчатся через улицу. Сердце у меня сжимается. Чувствую, что она среди них, но с того места, где я стою, узнать ее невозможно. Поэтому торопливо иду к другому углу. Но, дойдя, никого не вижу. В недоумении стою несколько минут, как потерянная душа, потом решаю: подожду. Вскоре замечаю позади церкви бакалейную лавку. Вполне возможно, что они там. Осторожно огибаю церковь. Миновав лавку, делаю рывок через улицу и, взбежав на крыльцо, останавливаюсь; сердце бешено колотится.
Теперь я уверен, что они все там, внутри. Ни на секунду не спускаю глаз с двери. Неожиданно понимаю, что стою на самом виду. Прислоняюсь к двери спиной и стараюсь сделаться незаметней. Меня всего трясет – не столько от холода, сколько от страха. Что я буду делать, если она заметит меня? Что скажу? Что смогу сказать или сделать? Меня охватывает такая паника, что я уже готов бежать сломя голову прочь.
Но в этот момент дверь распахивается – и из лавки выскакивают трое детей. Одна девочка, увидев меня на крыльце, вдруг хватает приятелей за руки и бежит с ними обратно в лавку. У меня такое чувство, что это моя малышка. Я отвожу взгляд, делая вид, что они меня не интересуют, что я жду кого-то, кто должен выйти из подъезда. Когда я снова оборачиваюсь, то вижу детское лицо, прижимающееся носом к стеклянной двери лавки. Девочка глядит на меня. Я долго и пристально смотрю на нее, не в силах решить, она это или нет.
Девочка исчезает, и к стеклу прижимается другой носишко. Потом второй, третий. А потом дети скрываются в глубине лавки.
Теперь мною овладевает паника. Я уверен, что это была она. Но почему они так стесняются? Или боятся меня?
Нет никакого сомнения: все дело в страхе. Когда она смотрела на меня, то не улыбнулась. Глядела внимательно, чтобы убедиться, что это я, ее отец, а не кто другой.
Тут до меня доходит, какой у меня ужасный вид. Трогаю щетину. Боже, словно еще на дюйм выросла с утра! Гляжу на свои ботинки, на рукава джемпера. Да меня запросто можно принять за похитителя детей.
Похититель! Мать, наверно, вбила ей в голову, что если она встретит меня на улице, то не должна меня слушать. «Немедленно беги домой и скажи мамочке!»
Я был раздавлен. Медленно, испытывая мучительную боль во всем теле, словно меня жестоко избили, спускаюсь по ступенькам. Едва ступаю на тротуар, дверь лавки внезапно распахивается, и все дети, шесть или семь человек, выскакивают на улицу. Они бегут так, словно за ними черти гонятся. На углу они наискось перебежали улицу, не обращая внимания на мчащиеся машины, и понеслись к дому – «нашему» дому. Мне показалось, что это моя малышка остановилась посреди улицы – только на секунду – и оглянулась. Конечно, это могла быть и другая девчушка. В чем я был уверен, так только в том, что на голове у нее был капор, отороченный мехом.
Я медленно дошел до угла, долгую минуту стоял там, глядя им вслед, а потом быстро зашагал к станции подземки.
Какое жестокое поражение! Всю дорогу до станции я ругал себя за глупость. Меня терзала мысль, что собственная моя дочь могла испугаться, убежать от меня в ужасе! Что может быть хуже!
Спустившись в подземку, я остановился перед автоматом с содовой. Я был похож на бродягу, на изгоя. И терзался мыслью, что, может быть, никогда не увижу ее, может, она видела меня в последний раз и таким запомнит! Собственного своего отца, притаившегося у двери, следящего за ней, как преступник. Все это было похоже на ужасное дешевое кино.
Неожиданно я вспомнил про обещание, данное Ульрику, – увидеться и поговорить с Мод. Теперь это было невозможно, совершенно невозможно. Почему? Я не мог сказать. Я только знал, что это так. Больше я никогда не увижусь с Мод, даже если очень этого захочется. Что до малышки – я буду молить Бога, да, молить Бога, дать мне шанс. Я должен увидеть ее и поговорить с ней. Но когда? Когда-нибудь. Когда-нибудь, когда она сможет взглянуть на все иначе, добрей. Я умолял Бога сделать так, чтобы она не ненавидела меня… прежде всего чтобы не боялась меня. «Это слишком ужасно, слишком ужасно, – бормотал я про себя. – Я так люблю тебя, маленькая моя. Так люблю, так люблю…»
Подошел поезд, и, едва двери открылись, я начал рыдать. Вытащив из кармана платок, я зажал им рот и почти бегом бросился в вагон, забился в угол, надеясь, что шум колес заглушит мои конвульсивные рыдания.
Должно быть, я простоял так несколько минут, глухой ко всему, кроме мучительного горя, когда почувствовал, как чья-то рука мягко тронула меня за плечо. Продолжая держать платок у губ, я повернулся. Пожилая дама, одетая во все черное, с сочувственной улыбкой смотрела на меня.
– Голубчик, – заговорила она заботливо, желая успокоить меня, – голубчик, что случилось?
Тут я зарыдал еще истошней. Слезы потоком лились из глаз. Я ничего не видел, кроме смутной сочувственной фигуры перед собой.
– Пожалуйста, ну пожалуйста, – умоляла она, – постарайтесь взять себя в руки!
Я продолжал рыдать. Поезд остановился, и вошедшие пассажиры оттеснили нас к противоположной двери.
– Вы потеряли любимого человека? – спросила она. Голос ее был таким нежным, таким проникновенным.
Я вместо ответа затряс головой.
– Бедняжка, я знаю, каково это. – (Я снова почувствовал ее пожатие.)
Двери вагона готовы были закрыться. Внезапно я выронил платок, протолкался сквозь толпу и выскочил на платформу. Помчался по ступенькам наверх и зашагал по улице. Полил дождь. Я шел сквозь струи, опустив голову, смеясь и плача. Расталкивая людей и сам получая тычки. Кто-то толкнул меня так, что я закрутился волчком и отлетел в канаву. Я даже не оглянулся. Шел подавшись вперед, и дождь хлестал меня по спине. Я хотел, чтобы он промочил меня насквозь. Смыл все прегрешения. Да, именно это было мне нужно – смыть все прегрешения. Мне хотелось, чтобы меня вымочило до костей, чтобы меня пропороли ножом, швырнули в канаву, расплющили тяжелым грузовиком, изваляли в дерьме и грязи, уничтожили, распылили, чтоб и следа не осталось.
10
После дней зимнего солнцестояния в нашей жизни наступила новая полоса – не на солнечном юге, а в Гринич-Виллидже. Начался первый этап нашей подпольной деятельности.
Содержать подпольный кабак, чем мы и занимаемся, и одновременно жить в нем – подобная фантастическая идея могла прийти в голову только таким совершенно непрактичным людям, как мы.
Я краснею, вспоминая историю, которую выдумал, чтобы выпросить у матери денег на открытие заведения.
Я вроде бы управляющий этим совместным предприятием. А кроме того, прислуживаю за столиками, принимаю заказы, выношу мусор, исполняю роль мальчика на побегушках, стелю постели, убираю дом и вообще стараюсь быть полезным, насколько можно. (Единственное, что я не могу заставить себя делать, – это убираться в курительной комнате. Окна открывать нельзя, иначе нас быстро разоблачат.) Заведение располагается в обычной квартире на нижнем этаже жилого дома в бедном квартале Виллиджа – три небольшие комнаты, одна из которых кухня. На окнах плотные шторы, так что даже днем у нас царит полутьма. Нет сомнения, что, если предприятие окажется успешным, мы заработаем себе туберкулез. Мы собираемся открывать заведение под вечер и закрывать, когда уйдет последний посетитель, что, возможно, будет происходить под утро.