Я проснулся раньше всех, ублаготворенный, освеженный, и лежал неподвижно, только довольно пошевеливая пальцами. Какофония звуков, доносившихся со двора фермы, звучала для меня как музыка. Шелесты и скрипы, стук ведер, крик петуха, легкий перестук куриных клювов, пенье птиц, гусиный гогот, хрюканье и визг свиней, ржание лошадей, пыхтенье далекого локомотива на станции, хруст снега под ногами, резкие порывы ветра, скрип ржавых осей, звон пилы на сухом бревне, деловитый стук тяжелых башмаков – все слилось в симфонию, знакомую и моему слуху. Эти простые, старые как мир звуки, эта музыка раннего утра, рожденная движением каждодневной жизни, эти призывы, петушиные крики, эти голоса и отголоски скотного двора наполняли меня радостью земной жизни. Проголодавшийся и обновленный, я вновь слышал бессмертный гимн первого человека. Старую-старую песнь о свободе и изобилии, о жизни, в которой находилось все это, о синем небе, струящихся водах, покое и радости, о плодовитости всего живого и воскрешении, и жизни, длящейся вечно, жизни более изобильной, жизни сверхизобильной. Песнь, что возникает в самом нутре, растекается по венам, вольно звучит в каждой клеточке тела. Ах, как же это действительно хорошо – жить… и лежать не шевелясь. Окончательно пробудившись, я еще раз возблагодарил Отца Небесного за то, что поразил болезнью моего близнеца, Джорджа Маршалла. И так, продолжая благоговейно благодарить Господа, возносить хвалу миру Божьему, превозносить все живое, я позволил своим мыслям обратиться к завтраку, который, без сомнения, уже готовился, и долгому, ленивому течению часов, минут, секунд, покуда день не завершится. Какая разница, как пройдет день, пусть даже совсем впустую; лишь одно было важно: что время принадлежало нам и мы могли распоряжаться им как хотели.
Голоса птиц зазвучали громче. Я слышал, как они перепархивали с дерева на дерево, слышал трепет их крыльев у оконного стекла, их возню под карнизом.
– Доброе утро, Ген! Доброе утро!
– Доброе утро, Джордж! Доброе утро, Герби!
– Погоди вставать, Ген, сперва Герби затопит печку.
– Ладно. Это было бы неплохо.
– Как спал?
– Как убитый.
– Теперь понимаешь, почему я не тороплюсь выздоравливать?
– Счастливый ты человек. Ты рад, что не умер?
– Ген, я и не собирался умирать. Когда был при смерти, дал себе слово, что не умру. Жизнь слишком хороша.
– Ты прав. Слушай, Джордж, давай обманем всех и будем жить вечно, что скажешь?
Герби встал, чтобы затопить печку, потом забрался обратно в постель и закукарекал.
– Что теперь? – спросил я. – Будем лежать, пока не позовут завтракать?
– Верно, – отозвался Герби.
– Потерпи немного, Ген, и отведаешь кукурузных оладий, какие печет его мамаша. Во рту тают.
– Будут яйца; ты что предпочитаешь? – спросил Герби. – Вареные, глазунью или омлет?
– В любом виде, Герби. Какая, к черту, разница? Яйца есть яйца. Я могу и сырыми их пить.
– И бекон, Ген. Это вещь. Толщиной в палец.
Так начался второй день, за которым последовала дюжина других, похожих один на другой как две капли воды. Как я уже сказал, нам в ту пору было по двадцать два, двадцать три, но мы еще не повзрослели. У нас на уме были одни игры. Каждый день мы отчебучивали что-нибудь новенькое. «Проявлять инициативу», как называл это Джордж, было так же естественно, как дышать. В промежутках мы прыгали со скакалкой, метали кольца, играли в шарики и чехарду. Даже в пятнашки. В уборной, которая была во дворе, мы держали шахматную доску, на которой всегда поджидала незаконченная партия. Частенько мы все вместе усаживались там на корточки. И что за странные разговоры вели мы в том скворечнике. Вечно о матери Джорджа, и при этом только хорошее. Какая, мол, это святая женщина и прочее. Однажды он завел разговор о Боге, о том, что Он непременно должен существовать, поскольку только Он мог исцелить Джорджа. Герби с благоговением слушал – он преклонялся перед Джорджем.
Как-то Джордж отвел меня в сторонку, чтобы сказать кое-что по секрету. Мы собирались избавиться от Герби на часок или около того. Джордж хотел познакомить меня с деревенской девчонкой; ее можно было вызвать условным сигналом и встретиться у моста.
– Она выглядит лет на двадцать, хотя еще малолетка, – сказал Джордж, когда мы торопливо шагали к мосту. – Конечно, девственница еще, но жуткая сучка. Можно тискать как и сколько хочешь, но не больше. Я уж и так пробовал, и эдак, не дается.
Звали ее Китти. Имя, очень ей подходившее. Довольно страшненькая, но кровь в ней так и играла. Лакомый кусочек, да не укусишь.
– Привет, – сказал Джордж, когда мы скользнули к ней под мост. – Как поживаешь? Хочу познакомить тебя с другом, он из города.
Она протянула ладошку, горячую и вздрагивающую от желания. Мне показалось, что она зарделась, но, скорее всего, это был просто ядреный деревенский румянец.
– Обними-ка его покрепче.
Китти обняла меня и крепко прижалась жарким телом. Не успел я опомниться, как ее язык был уже у меня во рту. Она покусывала мои губы, мочки, шею. Я запустил руку ей под юбку, под фланелевые штанишки. Протеста не последовало. Она стонала, бормотала какие-то слова. Наконец она содрогнулась, и я почувствовал, как ладонь моя увлажнилась.
– Ну как, Ген? Что я говорил?
Мы немного поболтали, чтобы дать Китти прийти в себя, а потом с ней «схватился» Джордж. Под мостом было холодно и сыро, но мы трое так распалились, что ничего не чувствовали. Джордж снова попытался овладеть Китти, но та сумела увернуться.
Все, что ему удалось, – это просунуть его ей меж ног, где она и зажала его, как тисками.
Когда мы выходили на дорогу, Китти спросила, нельзя ли ей как-нибудь навестить нас в городе – когда мы туда вернемся. Она никогда не бывала в Нью-Йорке.
– Конечно, – сказал Джордж, – приезжай, Герби тебя проводит. На него можно положиться.
– Но у меня денег нет, – сказала Китти.
– Об этом не беспокойся, – заявил великодушный Джордж, – мы о тебе позаботимся.
– А мать отпустит? – спросил я.
Китти ответила, что матери нет до нее дела.
– Главное – отец, совсем загонял меня.
– Ничего, – сказал Джордж, – что-нибудь придумаем.
Расставаясь, она по собственному почину задрала подол и попросила понежить ее напоследок.
– Может, – сказала она, – в городе я не буду такой робкой. – Потом, повинуясь порыву, расстегнула нам ширинки, извлекла члены и – чуть ли не благоговейно – поцеловала. – Я буду мечтать о вас сегодня ночью, – прошептала она, едва не плача.
– Увидимся завтра, – бросил Джордж и помахал ей.
– Понял, что я имел в виду, Ген? Если получится ее поиметь, это будет нечто.
– У меня яйца болят.
– Попей побольше молока и сливок. Помогает.
– Лучше уж в кулак.
– Это ты сейчас так думаешь, а завтра опять к ней потянет. По себе знаю. Эта маленькая сучка меня заводит… Только Герби ничего о ней не говори, не то он жуть как расстроится. Он по сравнению с ней просто ребенок. Я думаю, он ее любит.
– Что мы ему скажем, когда вернемся?
– Да скажем чего-нибудь.
– А ее старик – ты подумал об этом?
– Вовремя вспомнил. Если он нас застукает, яйца оторвет.
– Это воодушевляет.
– Не упусти шанс, – сказал Джордж. – Деревенские девчонки страсть как хотят этого. Они куда лучше городских потаскух, сам знаешь. Они пахнут свежестью. Вот, понюхай мои пальцы – разве не потрясно?
Детские забавы… Одним из самых больших наших развлечений было по очереди кататься на старом трехколесном велосипеде умершей сестры Герби. Какое удовольствие было смотреть, как великовозрастный детина Джордж Маршалл крутит педали. Его здоровенная задница не умещалась на сиденье. Правя одной рукой, он другой вовсю трезвонил в коровий колокольчик. Водители частенько останавливались, выходили из машин, приняв его за калеку, которому нужна помощь. Джордж позволял им перевезти себя через дорогу, притворяясь паралитиком. Иногда он стрелял сигарету или требовал несколько монет, всегда с ужасным ирландским акцентом, словно только что оттуда, со своей родины.
Как-то я обнаружил в амбаре старую детскую коляску. Мне пришло в голову, что будет еще потешней, если мы станем вывозить в ней Джорджа на прогулку. Джордж не возражал. Мы напялили на него капор с лентами, захватили здоровенную лошадиную попону, чтобы укрывать его. Но, как ни старались, не могли его впихнуть в коляску. Тогда мы усадили в нее Герби. Разодели, как пупса, сунули в зубы глиняную трубку и вывезли на дорогу. На станции мы наткнулись на старую деву, поджидавшую поезд. Инициативу, как обычно, взял на себя Джордж.
– Мэм, – обратился он к ней, коснувшись своей кепки, – не скажете ли, где мы можем пропустить рюмочку? Мальчик совсем замерз.
– Голубчик, – с готовностью откликнулась старая дева. Но тут до нее дошел смысл вопроса, и она завизжала: – Что вы себе позволяете, молодой человек!
Джордж опять почтительно притронулся к кепке, сморщил губы и скосил на нее глаза, как старый спаниель.
– Всего один глоточек. Ему почти одиннадцать, и его так мучит жажда.
Герби сидел в коляске, пыхтя своей носогрейкой, и был похож на карлика.
Тут я почувствовал необходимость взять дело в свои руки. Вид у старушки был встревоженный, что мне не понравилось.
– Прошу прощения, мэм, – сказал я, приподнимая кепку, – но эти двое ненормальные. Понимаете? – Я постучал себе по лбу.
– Боже мой! Неужели! – запыхтела старушка. – Какой ужас!
– Я все делаю, чтобы они были довольны, не раздражались. С ними очень непросто. Очень. Особенно с младшим. Хотите послушать, как он смеется?
Не давая ей опомниться, я кивнул Герби. Герби засмеялся, как настоящий сумасшедший. Как партнер чревовещателя: сначала на его лице появилась невинная улыбочка, которую сменила широкая ухмылка, потом он захихикал, забормотал, забулькал и наконец засмеялся утробным смехом, который невозможно было вынести. Он мог так смеяться до бесконечности. С трубкой в одной руке, с погремушкой в виде коровьего колокольца, который неистово тряс, – в другой, он был похож на шута. Иногда он замолкал и начинал отчаянно икать, потом перевешивался через край коляски и смачно сплевывал. Джордж для вящего эффекта принялся чихать. Вытащив огромный красный платок с дырищей посередине, он громоподобно высморкался, закашлялся и стал чихат