Плен — страница 2 из 32

жно начал он, – и… ну да. Того. Допился. Пьяный.

– Диагнозы нам твои без надобности, – хмуро произнес начштаба. – Ты скажи, чего он говорит.

– Он говорит… – медленно, остро надеясь, что сейчас потолок обрушится или что-нибудь такое. – Он ругается очень… И это, собственно…

– Послушай, лейтенант! – взревел Лаврецкий.

– Докладывайте по порядку, – подсказал Полевой. – Что сначала, что потом…

– Сначала… сначала… – и понимая, что терять нечего, так и ляпнул со всей дури: – Сначала он меня опермудаком назвал!

Офицеры заржали как кони – и тут же эхом под окном грянул второй разряд хохота: там парни, оказывается, подслушивали.


И шли бы они к чертовой матери со всеми своими баевыми! Про рапорт даже узнавать бесполезно – только сунулся, руками замахали: ты чего, мол, орешь как оглашенный, ты не видишь, чего в мире делается? У нас комдив в белой горячке, бойцы взбудоражены, до тебя ли сейчас? Разберемся, когда время будет. Не помрет твой папаша, уймись.

Такие сволочи. И десна от расстройства еще хуже разболелась.

А Баев, доложили, застрелил свинью во дворе, ранил Левченко и Есенина и к обеду сбежал в леса.


«Не хотела я тебя тревожить, – писала Аля еще раньше, – но дела наши нехороши. Папа болен – и тяжело. Если бы ты только смог приехать! Как видишь, я не дергала тебя в другие времена, но сейчас положение очень плохое – и я надеюсь, что начальство твое поймет наши крайние обстоятельства. Милый мой, маленький, проси, умоляй, настаивай. Хотя все, молчу, ничего-ничего, молчание – помнишь? Я все хожу, и все вот это “молчание”, и еще остров мадагаскар… Ох, какое ужасное время, мой маленький». Писала она театрально, напыщенно, конечно, она просто предупреждала, конечно, просчитывала и в этом совершенно права, но он все равно морщился, перечитывая, потому что – откуда это? Миленький-маленький – никогда в жизни она его так не называла, не в заводе было.

На мятой койке валялись листочки – начал писать и бросил. Таких набросочков было всегда очень много. Когда их набиралось достаточное количество, можно было объединять их в поэму-коллаж. Одну он уже так составил, еще до войны, и страшно взбесился на Эрлиха, который сделал замечание насчет разрозненности и схематичности. Схематичность Гелик с порога отмел – это вообще надо слуха не иметь, чтоб такое ляпнуть. Ладно, разброс, пусть даже неряшливость, но в них такое чувство было, в этих набросках, что какая там схематичность.

И вот сейчас опять начаты —

«Я вернулся домой расстроенный,

Бросил шляпу и трость на кровать».

и

«Бреду по каменным болотам.

Темно. Не видно ни хера» —

начаты и брошены. То вдруг как-то потянуло в прозу отчаянно, неудержимо, и он лихорадочно записал чудный пассаж, зачин романа-феерии с высокой нотой немецкости, с чертами готики и чудес, с гофмановскими серебряными кофейничками, – и потом там громом должна была разразиться мистическая жуть; там было: пани Ангелина, чахоточный румянец, внезапный и фантастический недуг, бледно-хризолитовое небо, нектар шиповника и шарики ртути, – он мучился, пани она или фрау, и вдруг разом остыл.

И сейчас опять посмотрел тяжелым взглядом. Нету сил сочинять, десна ноет, вся страсть ушла куда-то.

Свалился на койку.


Врачишку из санчасти он, пожалуй что, и не хотел никогда. В тот момент вокруг было немало баб – ну как, по военным понятиям, конечно, немало, – семь на весь офицерский состав – и врачишка восьмая. Но она была, во-первых, сильно постарше – тридцать два, шутка ли! Он тогда твердо знал, что после тридцати их уже ничего не интересует. Во-вторых, медичка – решительная, ловкая, руки – страшные: белые, крепкие, ничего не боятся – скальпель, иглы – как она со всем этим управляется? – и главное, все могла: зуб выдрать, укол в вену, гипс наложить, аппендицит резала два раза прямо тут; и все какой-то особый от нее врачебный дух, карболочка и морская соль. Докторов боялся, как маленький. Понятно, что врачишка для него была сексуальным трупом.

В санчасть он поперся из-за той же сволочной десны. Твердо решил, что резать не дастся ни за что, а потребует мазь или полоскание; если же врачишка, известная своим крутым нравом, начнет артачиться, нажалуется на нее Полевому.


Он вошел в кабинет – оглушительный медицинский запах, постыдный страх, неизбывный, детский, хорош лейтенант. Встал у стенки, за полупрозрачной ширмой Инка застегивала ремень, одергивала юбку, натягивала сапоги. Врачишка сидела за столом и отрешенно глядела в какие-то бумажки. Инка вышла из-за ширмы – кулемистая такая, растрепанная, в мятой юбке, но при этом – да, был в ней какой-то насморочный шарм, Гелик видел.

– Ты надоела мне, девка, – тускло сказала врачишка, – как же ты мне надоела. С такой задержкой, как у тебя, да блядь ты просто, вот что. Тебе плевать на все, тебе посчитать лень, последить просто лень. Эх, да что… Что ты на меня смотришь? Что ты все на меня смотришь? – Та правда странно как-то смотрела, дурашливо улыбаясь. – Сколько я тебе говорила, все без толку. В общем, так, Ина. Это последний раз, а дальше как хочешь.

А та все улыбалась идиотской своей улыбкой и не уходила, и ладно бы она при нем одевалась, юбку застегивала, так что сразу ясно – что с ней сейчас делали и что еще будут делать, ни стыда, ни совести, но десну не при ней же показывать, не при ней же скандалить, что резать не даст. В ушах бился давешний Алькин мадагаскар – прицепился и не отстает.

Врачишка тяжело поднялась, вышла из-за стола и встала у окна, держась за поясницу, – и он вдруг как-то разом окинул ее взглядом и понял, что она беременна и на каком-то большом сроке, а не то что, как он прежде думал, растолстела. С ума все посходили, вот что, война кругом, а им бы только одно.

– Вы что хотели? – все тем же тусклым голосом спросила она.


И тут ветер взвил занавеску, или хлопнула рама, или еще какая-то пошляческая деталька вылезла, Гелик уже не помнил, а я не могу без нее обойтись, потому что – должно же хоть что-то предварять появление Баева.

С револьвером и не пьяного. В том-то и ужас, что не пьяного. Не было запаха перегара, походка была ровная, рука твердая и твердое трезвое безумие в глазах. Гелик вдруг разом вспомнил свой утренний разговор, опермудака, веселый регот ребят, вспомнил, зажмурился, вдруг что-то поняв, и двинулся к двери, но было уже поздно.


Сначала Гелик связал руки Ине. Потом врачишка связала руки ему. А врачишку Баев уже не выпустил, а продолжал держать одной рукой за плечи. Все это быстро и в полной тишине, только четыре разных дыхания: Инкино частное, жадное, врачишкино – как будто сдерживается и вполсилы; баевское сопение, ну и его, Гелика, собственное – вроде нормальное, но каждый вздох дребезжит в висках. Страх возмутительно неприличен, постыдно; хорош лейтенант, который был взят в заложники, и – ох, блядь, нет.

– Баев, ты что хочешь? Трибунала? – негромко спросила врачишка.

– Молчать, – так же негромко и сухо бросил Баев. – Лучше сама… а то знаешь…

И это было самое страшное – его трезвость. И еще. Он был возмутительно, омерзительно уверен в том, что никто из них не рыпнется. А казалось бы – ну держит он за плечи эту бабу, но Гелику-то что до этой бабы? Вот сейчас рвануться, заорать, дверь плечом – и пусть он с этой бабой что хошь делает, хоть стреляет, хоть убивает. Нет. Нету никакой возможности шевельнуться.

– Я тебе скажу, Тамар, что я хочу. Могу сказать. Мне в увольнительную надо по состоянию здоровья и с концами. Таким, как я, по большому счету оружия в руки давать нельзя, потому что я горю, я сегодня мудачонку одному ногу отстрелил, слыхала? Ну вот. И парни сегодня попалили будь здоров – я им такой угломерчик обозначил, что пермяк плакал – знаешь нашего пермяка? Лейтенантик наш, который всех вас перепробовал. «Товаааааааарищ комдив!» – тут Баев скорчил страшную рожу. – «Вы перепууууууууууу!..» – тут Баев взвыл диким голосом, а потом внезапно вой прервал и загоготал. – Перепутал я, слыхала? Не-ееееет, курочка! Ннннихера я не перепууууу! Я за родину – за Сталина нннннихера не путаю. – Тут он перестал юродствовать и снова заговорил спокойно и взвешенно: – Я, Тамара, за родину – за Сталина кого хошь сейчас могу убить, потому что я в бой рвусь, и ни одна дезертирская шелупонь меня не остановит. Нет приказа – есть приказ, нам татарам все одно – одна боевая готовность, а если я в этой боевой готовности не всегда буду пребывать, а тут мне вдруг, здрасьте-пожалуйста, штормовое предупреждение – а у меня и хер не дрочен и патрон не чищен, короче, просрал я – то я кто? Изменник родины. Так что я приказа ждать не буду, я воевать буду, знаешь, как Пестель говорил: только мудаки и трусы хотят прежде енциклопедию написать, а потом в бой идти. А я служить буду не словом, а делом; а если я кого под это дело ненароком кончил, так это, во-первых, под руку соваться не надо, а во-вторых, я его положил на алтарь отечества. А внутренних врагов у нас, Тамар, между прочим, куда больше, чем внешних, и если этот ваш пижон с кисточкой команды в бой не дает, так по мне он самое сучье вымя, хуже любого фрица, потому что фрицам продался. За мартель. Который – я сам видел – он по утрам жрет с ба… А ну стоять! – вдруг бешено заорал он.

Гелик дернулся и замер. Черт! И как он только видит, вроде же самозабвенно несет свою ахинею! Но стоило только… одно только движение… – и тут же заметил, тут же! И тут же волной – срамной страх. Оох, былять…

– Имей в виду, сучонок, – сглотнув, ровным голосом произнес Баев; и страшнее всего были в нем эти мгновенные переходы от полного вроде безумия к спокойствию и рассудительности. – Не нервируй меня. Я не только этой бабе мозги вышибу. Я сию же минуту, ты пернуть не успеешь, простреливаю тебе позвоночник. И телочке твоей следом. Потом снова тебе – пунктиром по позвоночнику. Икра, простреленная пунктиром, это очень неприятно, можешь мне поверить, можешь у кореша своего спросить. Я это ювелирно с утра сделал, просто ювелирно. И позвоночник я тебе не хуже исполню, а позвоночник пунктиром – это, курочка, плохая история. Тогда только молись, чтоб помереть сразу. Так что добром тебе говорю – ну ты понял. Так вот, на чем мы остановились? Я говорю – жрет по утрам мартель с баранками. И я, Тамар, эту дезертирскую сволочь так ненавижу, что ненависть во мне кипит, – тут он вдруг сморщился, сделал уморительное личико сокрушающейся старушки, – и периодически выливается, ну вот как сегодня. Поэтому сама видишь – тяжелая у человека ситуация, отравление войной.