Плен — страница 20 из 32

Саня – так он ее называет. Он так ее называет и сейчас – уткнувшись лбом в стекло книжного шкафа, еле ворочая языком, выталкивает сквозь сухие губы – Са-ня. Зачем я тогда?.. – но неохота даже договаривать.

Безжалостная девочка. В иные минуты он на нее всерьез сердился – могла бы, кажется, соразмерять. В иные – понимал, что ни черта она не может, она сама свою силу не осознает. Что в ней было такого – увольте объяснять, девочка как девочка, двадцать три – двадцать четыре, ресницы, синяки под глазами от усталости, рот широкий, как у лягушонка. И улыбается вдруг – счастливой улыбкой.

И еще одно, вот оно – перед глазами – легкость. Вошла в комнату, села на стул – села, полезла в сумку, достала блокнот, начала писать, остановилась, задумалась, сморщила нос – и все. Наповал.


Он вошел в ее студию: книги-диски кругом, набор понятный, он аж ухмыльнулся – Эйзенштейн сплошной, Бруно Шульц и Адорно; на синих стенах Латифкины фотографии, крупные часы – она сама их сделала, из кастрюли, на холодильнике черным несмываемым маркером написано поперек: no magnits! – на столе шабли во льду и огромный огнедышащий киш. Сандра мыла пол и не заметила, как он вошел, – и стоило ему увидеть ее, все его ехидство (ну ясно: Нина Симон, Айн Ренд, Джармуш!)… да какое там ехидство, все в тартарары. Он стоял и смотрел: выпрямилась, стала выжимать в ведро огромную тряпку, почесала нос о плечо, пьяноватая легкость эта, подлость… – Ты пришел! – Он перехватил ее руку, капала вода. – Подожди же, дай руки вытереть! Алеша! – смотрел на нее, смотрел; потом прижался губами к мокрым пальцам. – Нос чешется! – рассмеялась Сандра. – Пусти! Что ты вытворяешь? Напился грязной воды!

[…валялся рожей в луже… в канаве и хлебал воду. А кругом эти все столпились у модуля и боялись подойти, ротный шепотом говорил: оставьте его сейчас, парни, он телеграмму получил… У Математика всегда была идиотская страсть: все он, понимаешь, держал под контролем, все старался сделать как надо. Так надрывался, так усердствовал. И куда не надо лез. Приходится это признать. «Ты слишком строг со своим отцом! Да, тебя можно понять. Но пойми и ты: он не молод, многое пережил, и ты…» – Не тренди, Мотенька, вечный хорошист. Я его люблю, конечно, Математьку, но иногда он доводит меня до бешенства. Оно понятно, так бесить могут только родные, а он мне правда родной, даром что двоюродный. Смотрит на меня щенячьими глазами и улыбается – он всегда улыбается; не надо на меня, пожалуйста, так смотреть, что я – увечный, что ли? И беспокоиться за меня не надо, потому что ты, душенька мой Математинька, потихоньку превращаешься в тетку… кулемиху… кутепиху. Обрати внимание, между прочим, – скоро пузо и облысеешь. И даром что кого-то там трахнул невзначай, но вообще-то ты, Мотенька, квочка. И очень тебе советую оставить меня в покое навсегда, забыть мое имя, не лезть ко мне, понял, мудак рептильный? И никакой телеграммы не надо было мне слать. Нет, я ничего, я только лежу башкой в канаве и пью-пью-пью, мне пить очень хочется.]


Сандра подошла к нему и посмотрела тяжелым нежным взглядом. Собственно, это было все. Что ты делаешь со мной?

The ponies run, the girls are young… Thousand Kisses Deep. Звучало и звучало. Он смотрел на нее пристально и с тоской – что ты делаешь со мной, зачем?

Тяжелым таким, нежным бараньим взглядом. Не отрываясь. Этого не могло быть, но он наклонился к ней и – потом, оторвавшись от ее губ, – почувствовал, как она губами расстегивает пуговицы на его рубашке, проводит языком по солнечному сплетению, выше, ниже, выше, утыкается носом в ключицу, выдыхает: «Ну наконец-то…»

I’m back on Buggie street… Влажные аккорды.

Ночью… Около пяти утра, когда светало уже, встали, шатаясь – сил не было, спать все равно не могли – сели в машину, поехали в порт. Что-то же надо было делать.

Вылезли из машины, чуть прошлись, он посадил ее на высокий парапет и встал рядом – так они ростом сравнялись. Она уже слегка начала засыпать, говорила сонно, лениво и благодушно.

– Я вот тогда… когда у Саграды тебя увидела… Я тебя тогда испугалась.

– Почему это?

– Не знаю… Ты мрачный такой был… И сейчас тоже…

– Ты что же – и сейчас меня боишься?

– Боюсь, конечно.

– Дурочка… – Пауза. Сигарета через силу, пара затяжек. Кофе из картонного стаканчика – больно глотать. Потом вдруг что-то дернуло его спросить: – Что же мы теперь с тобой делать будем?

– А что скажешь… Как ты скажешь, так я и сделаю… – щурится на малиновое солнце, трет глаза, потом смотрит на него. И улыбается.

Гд е ты была раньше, где ты была, где ты была.


Бои начались сразу же – мучительные. Иначе он не мог. Что-то гнало его, не давало остановиться. Так все было хорошо – не мог он этого допустить. Как это было? Вот они спорят до крика, а потом, не выдержав, начинают хохотать; вот море лупит в глаза бликующими пятнами, вот гаудиевские пряничные домики, пальмы, подъемные краны; вот она грызет каштаны и слизывает с губ соль; вот она подходит к нему сзади, утыкается лбом ему в спину, между лопаток, засовывает руки в карманы его джинсов; вот на последнем хрипловатом выдохе вдруг отпускает какую-то струнку внутри себя, падает на него и засыпает – а он остается сам с собой, и кто-то (он сам, не иначе) сладко и подло говорит ему: все хорошо, да? Поверил, да? Всего-то оказалось надо – чтобы маленькая девочка появилась. И вот уже не псих, не наркоман, не террорист… Как это у тебя все быстро, как все просто!

Он морщится от ужасной пошлятины – но все, больше он ни в чем не властен, у него уже опять перед глазами желтый песок.

Ей, бедняге, конечно, доставалось. «Ты не понимаешь, дело не в этом! Ты вообще ничего не можешь понять! Я могу пить, могу не пить – это приходит ко мне все равно!» – Как он мог ей объяснить, что именно приходит – вернее всего было сказать – желтое марево, дюна перед глазами, – но как описать это желтое марево?! Каково это – превращаться в кучу тряпья, разлагаться на тряпочки?! В кучу тряпья в замке, когда кругом тебя горчичные горничные!!

Этого же нельзя объяснить человеку. Она требовала: расскажи мне. Он начинал что-то говорить, но быстро замолкал – куда тебе все это понять, девочка из каталонской школы, отличница всех университетов, любимица всех своих родных, – что мне тебе рассказывать?! У нее белели губы от бешенства: все можно рассказать! Все можно объяснить!

Он только улыбнулся – полез в холодильник, достал бутылку воды, Сандра в ярости выдрала ее у него из рук и швырнула за окно – тоже уже ничего не соображала, шутка ли: третья бессонная ночь, третьи сутки безумия. Он схватил ее за плечо – она вмазала ему по носу кулаком. Страшный киношный хруст, все вокруг в кровище – хватило сил у такой маленькой девочки. Ну вот… Не выдержали, стали ржать, как ненормальные. Отпустило… Хирург, благодушный бородач-баск, вправлял нос… кивал с пониманием: «Надо же, как неудачно упал… На лестнице, ая-яй. Сеньорита, смойте кровь – вон там у вас, на костяшках…» Но это бы ладно. Тогда как-то вдруг дурноватая надежда забрезжила – вдруг обойдется? Ну вдруг?! Но нет.


Огромная квартира на сотом этаже небоскреба, окна в пол, синий вечерний город. Латифа – подруга Сандры, полная мулатка невероятной красоты, одна из самых красивых женщин, каких ему доводилось встречать в жизни, – циничная умница, дизайнер, нарасхват во всем мире, – сейчас они сидели в одной из ее многочисленных резиденций, на сотом этаже небоскреба – окна в пол, за окнами темно-синий город, глубокая ночь.

– Послушай, лав, – говорила она, – давай я буду с тобой совершенно откровенна, потому что в похожей ситуации хочу такой же откровенности от тебя. – Он смотрел в окно не отрываясь: сингапурьи огни, думалось – это надо же, кто б мне рассказал еще десять лет назад; ему было так больно: зачем мне твоя откровенность и когда – что за бред! – я смогу отплатить тебе тем же?! Помолчи, милая, помолчи. – Послушай, лав, Сандра – человек очень добрый, она никогда не сможет тебе сказать сама. Ты должен понимать, как она росла, – долгая и нудная вставная новелла про каталонское детство (все сплошь – пьяное вранье), переход к университету; очередной намек на то, что без ее, Латифиного, участия Сандра никогда бы не стала той, какой… – вранье, какое же вранье, – ну и так далее, он пропустил пассаж, огни разъедали глаза, а оторваться он не мог никак. – Послушай, лав, ведь просто же дело в том, что она очень добра и не всегда может сказать, что думает на самом деле… Ну давай сейчас просто скажем друг другу честно, ты можешь… Вы были друзьями, да и будете – лучшими будете друзьями, я уверена! Ты правильно сделал, что ушел, ты совершенно… Дай только времени пройти – но… Хорошо, сказал он, вставая, ты права, ты совершенно права, давай я сейчас пойду, ты сама понимаешь, что нужно время… – Куда ты пойдешь, сиди, я тебя умоляю, не безумствуй, ложись спать, я тебе постелю, или хочешь – давай напьемся? Она таки заставила его выпить какую-то ужасную дрянь, шоколадную и липкую, градусов в 70, не меньше. Ты убила меня этой штукой больше, чем всеми разговорами, – продышавшись, сказал он, – что это?! – Послушай, лав, калории, серотонин, алкоголь – то, что тебе сейчас нужно. – И феромоны, – рассмеялся он, – не забывай, пожалуйста! – Это я могу тебе обеспечить легко! – наигрывая возмущение, воскликнула она. Продолжая смеяться, он потянул на себя уголок шелкового шарфа с ее головы, хитро закрученный тюрбанчик развалился, хлынули волосы, и она всем телом, хищно и грациозно, подалась к нему и опустила ресницы, как девочка. – Солярис, чистый солярис – подумал он.

Так и жизнь кончилась. Хотя какое там, куда ей кончиться.


Алеша. БарселонаМосква, 2007 год

Как он добирался из Барселоны до Москвы, уже не вспомнить. Какой аэропорт, куда он там прилетел, как долетел, как шарахались от него стюардессы, сколько мотался бессмысленно по Рамбле – по Рамбле, налетая на туристов, – это, впрочем, еще до того. В бокерии рыбины смотрели на него пристально, с ненавистью, и какой-то краб с прилавка цапнул его клешней за бок. Гаудиевские кальмары в дрожащем кляре, ничтожные креветки, до самолета оставалось семь часов, их надо было… что-то надо было с ними сделать. Пить не пил. Ничего другого… нет, ничего другого тоже не