Плен — страница 28 из 32

можно? Можно, да? Ну а я вам тогда посоответствую – я тоже кое-чего где-нибудь… я смажу углы, я затеню, затемню, прикрою, и так мы с вами хорошо договоримся, и… – тут захлеб. Да что там говорить, сам чуть такое не написал, была идея. Поэтому сидит теперь, отодрал щепочку от стола и отскабливает ею стеарин с пиджака, не поднимая на Надю глаз.

– Послушай, ты мне все-таки скажи. Ну вот что – он все наврал? Не было таких людей у вас там? Ты не поддерживал с ними отношений? Не читал им стихи? Но погоди – стихи-то твои, откуда-то он их знает! Или он как-то не так описывает вашу реальность?

Сколько они все ни вспоминали потом, как прервался этот их разговор, ничего толком восстановить нельзя. Какое-то случилось несчастье: по версии Гелены, у соседей начался пожар, потому что занавеска занялась от свечи; Аля вспоминала, что Женьку притащили ребята с улицы с вывихнутой ногой; Надя утверждала, что плохо с сердцем стало Михдиху и пришлось вызывать скорую, и то оказался первый из двух его инфарктов; ну а Гелик говорил, что кот застрял в диване. Неправа только Надя: Михдих к этому моменту уже умер, и она путает с событиями предыдущего года – но ее разве переубедишь? Три других происшествия действительно случились в том безумном году, но вот какое именно из них прервало их беседу – поди проверь. Так или иначе, все они повскакали со своих мест и куда-то помчались, Гелена в шапке, как была. Приехала настоящая пожарная машина, и пожар довольно быстро потушили, Женьке ногу вправил, оторвавшись от преферанса, Толя – у него был кое-какой медицинский опыт, кот застрял в заклинившем ящике дивана, его тянули по очереди, кот вопил – Аля волновалась, что ему поломают лапки; в конце концов Виктор выдрал крышку ящика и извлек дурака. Так или иначе, что бы там ни случилось именно в тот день, Гелик воспользовался обстоятельствами и разговор свернул; дальше он, видимо, провел сам с собой работу, настроился и при всех дальнейших Надиных попытках выяснить, чем так убила его идиотская повесть, отвечал одно: зачем обсуждать какую-то бездарность, когда можно поговорить про Белого? Это ужас что такое, мрак и бедствие, этот автор, не о чем говорить.

И не пробьешься.

Письмо автору Гелик, конечно, начал набрасывать – «Дорогой Ефим, подозреваю, что ты меня помнишь, поскольку пишет тебе твой персонаж…» – однако дальше дело не пошло, да и не было у него мысли это письмо отправлять. Журнал же с «Моим орденом» он зачем-то спрятал на антресолях. Мрак и бедствие, н-да…


Надя. Москва, 2007 год

В один из этих апрельских дней Надя столкнулась с Димой у своего подъезда – она как раз возвращалась из магазина, а он ее догнал с замасленным пакетом пончиков в руках, обругал, что она опять волочет бессмысленные мешки с консервами, все отобрал, а ей вручил пончики – страшный раритет, на машинном масле, такие как надо! У него было часа полтора свободного времени, и он решил забежать к Наде – давно не был. Она поворчала, что не предупредил, и они вошли в подъезд. В этот момент, пока Надя перетряхивала сумку, ища ключ – она всегда его доставала заранее, на первом этаже, – вслед за ними вошел кругленький и усатый майор милиции – в подъезде, оказывается, теперь располагался пункт охраны порядка. Или какая-то такая ерунда. Майор бочком протиснулся между ними, перегородившими путь, они расступились… и тут Надя вдруг встрепенулась и закричала ему в спину: – Товарищ милиционер! – Дима вытаращил глаза: ты что делаешь?! Надя отмахнулась – мне надо, мол, не мешай. Майор повернулся и уставился на них вопросительно. – Или господин милиционер, я не знаю, как правильно, – продолжила Надя. – Вы знаете, у меня к вам вопрос буквально на две-три минуты вашего времени. Если вам неудобно сейчас говорить, так я зайду в другой раз… – Говорите, – милостиво повелел майор.

Дальше… Дима уж не знал, что и думать. Надя несла невесть что – что ее терроризируют звонками, что это длится не один день, что она уже записала один звонок на диктофон… Никому ничего не сказала! Теперь этот бредовый разговор! Спокойный, как черепаха, майор выслушал ее очень внимательно и осведомился: – Ну а я-то зачем вам понадобился? – То есть как? – воскликнула Надя. – Я к вам обращаюсь как к представителю органов… – она запнулась на секунду, но тут же поймала мысль: – …охраны порядка. И я жду от вас защиты и охраны.

Продолжать? Когда они вошли в квартиру и Дима уже был готов на нее зашипеть, мент – оказывается, он за ними пошел – позвонил в дверь, отозвал в сторонку. – Скажите, а вот ваша мама… или кто она вам… родственница… вот она одна живет… не есть хорошо… Сами видите…

Словом, мука.

– Надь, ну что ты творишь? Ты вообще соображаешь? Ты…

– Это вообще не бери в голову, это все мои дела, сядь! Щас пять минут, будет кофе. Так что твой зам, ты говоришь?

И не сдвинешь. Ну и аллах с ней, пусть творит, что хочет, пусть развлекается. Он плюхнулся на кухонный перекособоченный диванчик, потянул носом – кофе по-батумски, зажмурился. Устал. Достали. Надя поставила на стол чашки, села на табуретку, и так хорошо они два часа потрепались, взахлеб. Про все его дела, про бардак с заместителями; кое-чего она дельное предложила – если собрать их всех, но не на большое совещание, а на маленький штурм-унд-дранг, они тогда почувствуют себя командой. Очень хорошо поговорили. Пончики эти жуткие слопали.


– Знаете, вы мне уже хуже горькой редьки. Вы меня сначала жутко напугали. Потом мы вроде до чего-то договорились. Теперь вы опять… Я вашей цели – ну вот убейте, не понимаю…

– Так это и есть моя цель.

– Что именно?

– Да вот… горькая редька. Горькая редька и есть моя цель.

– То есть вы просто решили достать меня до печенок? довести до психоза? Достойно, достойно…

– Я решил доказать вам, что за свои слова придется отвечать. Что за всяким преступлением последует расплата.

– Ох, так уж и преступление! Как вы бросаетесь словами!

– Нет, голубушка. Словами бросаюсь – не я. Словами бросаетесь – вы. Вы расшвыриваете ваше вранье – и сидите, затаившись в своей конурке, и верите, что найти вас нельзя. Что все вам сойдет с рук. Вы не думали ни о чем, кроме собственных прихотей, ни о ком, кроме себя. Вы только о том думали, как бы себя выставить героями. Так вам казалось красивенько.

– Подождите, Алеша… Но что ж красивого…

– Тихо! Именно что красивенько! Красивенько и с изъянами! Героизм с трусостью в нужной пропорции, псевдочестность, мать ее! Вы решили, что раз вам такое довелось пережить… и если вы отползли, то потом – хоть трава не расти. Можно все! Можно врачевать свои нервные ранки любыми способами! Можно врать – послууууушайте, да у вас же мания у всех! Вы слова не можете сказать без лжи. Вы просто психи. А мы – ваши несчастные потомки… психопотомки!..

– Да, мы виноваты, – ровно произнесла она. – Мы очень виноваты, но как с этим быть? – тянула время явно, настраивала голос под нужную виолончельную струну: на сплошное успокоение. – Я думаю, это нужно простить… Просто быть сильнее и достойнее и простить…

– Ты не могла бы мне объяснить все-таки, чего ради… чего тебя туда так тянуло? – тут он как будто поддался. Лживо и нежно так спросил. Источая ложную задушевность. – Давно хотел спросить.

– Тебе не понять, – так же ровно ответила она.

– Не понять, нет…

– А чего спрашиваешь тогда?

Он хотел ответить, но не успел: она вдруг заговорила, разом сменив тон – бодро и быстро: – Ты не понимаешь, не понимаешь – бессмыслица, вот что самое интересное, самое завораживающее. Вот! Именно – завораживающее! Это такой магнит… Все на свете имеет какой-то смысл, я химик – когда-то была, я вижу связь вещей, веществ. А тут – нету ее! Та война, другая, третья… Когда войска ввели, я… меня… у меня такая… подожди-ка! [Ага, за сигаретами полезла.] Смысла нету! У меня ведь как было… Я ж не сразу решилась ехать, все-таки мне было уже… сколько? – ну, немало, не репортерский возраст. Я сперва просто разговаривала с этими, с первыми вернувшимися. И меня прямо залило этими слюнями: вертушка, АКМ, маманя, маманя, АКМ… Я им: «Да вы погодите петь, давайте поговорим», – но нет. Я человек тридцать интервьюировала, но – нет. Нет и нет. Надо сказать, я дурочка, конечно, была – во всем до самой сути и прочее. Тогда я решила ехать. Я подумала: смысл – там. Он в тех – а не в этих.

– А, так ты за смыслом! – он злобно обрадовался. – И за запахом тайги! Под грохот русских барабанов! Пуля дум-дум – цеппелин!

[Ничего ему нельзя было объяснить. Ей двадцать или двадцать один, она идет по мокрому лесу и волочет на себе тело – мокрое, тяжелое, отвратительное. Пьяное. Тело пытается петь, тянет тоненьким голосом «Лучинушку». Изрыгает гнусные матюки. Пускает слюну ей на гимнастерку. Хватает ее беспомощно за рукав – она морщится, сжимает зубы; тяжелый, мразь, а кругом такой апрель, такие сумерки – ох, братцы. Флер! Флер! Что же делать-то, что ж это делается: только что ведь, еще в марте, – смотрел своими глазами, стихи какие-то, одно было, другое – и вот пожалуйста, извольте радоваться: лучинушка. Лучинушка! Дотащив его до заблеванной разноцветной полянки, она скидывает его к другим – там кто как, кто труп, а кто силится сидеть. Один на бревнышке – связист наш, рожа расцарапанная, клок волос выдран – поймал мыша, зажал в горсти, мышь несчастный забился-забился и замер. Связист подносит кулак к носу и шепчет мышу сквозь икоту: слышь ты, аpodemus uralensis! Я победи! …тель! – разжимает кулак и, перехватив другой рукой, держит мыша за заднюю лапку на весу, тот извивается, пытается укусить истязателя за палец. – Я тебе хошь лапу оторву? Отор! …ву лапу! – Она подходит поближе и говорит: «Прекрати! Прекрати, ну!» – связист с трудом фокусирует на ней взгляд, подмигивает, пытается ухватить ее за бок. И она, глубоко вздохнув, бьет наотмашь – попадает не по щеке, а ровно в нос: связист, потеряв равновесие – он и так некрепко сидел, – валится с бревнышка вверх тормашками и ревет от боли: плечо-то у него раненое. Мышь, пролетев, плюхается в лужу и оттуда опрометью – раз – и нету. И она понимает, что жизнь закончилась, а вместо нее началась победа – и отныне они так и будут нажираться и отрывать мышам лапки, и что…]