Плен — страница 31 из 32

И тогда Алеша на картонке набросал этих малых голландцев: стол, покрытый свежей скатертью, графин с гранатовым соком, лимон на тарелочке – и шкурка спиралью свешивается со стола, а сбоку – скелетик с мотиной рожей, сидит за столом, одной рукой подпер грустную башку, другой ковыряет наполовину очищенный гранат. И подпись – натюр-мотя… Мотя думал, злиться или хохотать, не выдержал, заржал, забрал картинку себе.

Неплохо сделано, хотя рука у него тогда была совсем неверная, и кое-где пропорция нарушена – но эта слишком здоровая скелетова лапища, вцепившаяся в гранат, даже хорошо, пожалуй, смотрится – нарочито. Да он в художники и не метил никогда – так, постмодерня все, игрушечки… Что же со мной такое, кто мне объяснит?

А они там что-то спорили такое про него – дурацкий разговор какой-то был, смешнейший, и вот про эту картинку, кстати же…

– Нету никакой возможности терпеть – в наше-то время! – вот эту вот шутейность паче прочего, ну правда же, невозможно, – это Лора, вполоборота, с кухни, разрезая пирог, воздев к потолку нож, перемазанный джемом. – Ну так вот в том-то и есть его смысл, – гудел Дитмар, – что декорация! Вспомогательность! И через это – вся сила! Мне трудно сказать по-русски! – Да-да, декоратор, – вступал Математик, – выполняет заказ. Казалось бы, формально, он свободен от своей воли – но это все, конечно, иллюзия. – Разговор опять ушел в русские дебри, Сандра наскоро что-то переводила хлопающей глазами Латифе, та перебивала: – Друзья мои! – Уже хорошо нагрузилась беленьким. – О чем мы вообще! Вот пример! Никаких декораций! Шик! Как сделано, дорогие мои! Какая пластика! Боль какая! Ирония! Горечь!

Шутейность паче прочего, ишь… Курьезность…

– Я думаю, – тихо сказала Сандра, – что художник всегда несет свою собственную правду. Вымысел… – она подбирала слова. – Преломление реальности… От него нельзя требовать правды, достоверности…

Вот дурочка.

Вечер плавно докатился до полной темени, зажгли свет, детей погнали спать, Латифа нацелилась на Дитмара и замышляла сепаратное продолжение; Тихонов с псом закемарили, пригревшись под торшером. Все стали потихоньку расходиться по домам.

Они вышли на улицу и побрели. Дождь вдруг прекратился, мокрая Рамбла, вся в фонариках и липких конфетках, источала идиотскую радость, кругом хихикали и толкались, зеленомордая женщина с клювом и в напудренном парике тянула из сумки бесконечную гирлянду фальшивых астр, заходились лаем заводные таксы. И да – там был балаган, бродячий цирк. Куролесили акробаты, эквилибрист валился на землю и ногами подкидывал бочонок с пивом, огнеглотатель-лилипут пожирал бенгальские огни, и какой-то достойный господин в цилиндрике громогласно вещал что-то трескучее, люди вокруг реготали. – Пойдем-ка! – Сандра тянула его прочь, но он назло оставался стоять и смотрел с легким презрением: это все даже сравнить было нельзя с гунаровским цирком. – Алеша, пойдем! – а он все стоял и стоял, и дождался: сначала клаксон заорал откуда-то издали, затем хохочущая толпа расступилась и пропустила бесноватый автомобильчик – попугайски пестрый. Автомобильчик, вихляя колесами на поворотах, лихо въехал на площадь и остановился; в желтой крыше вдруг открылся люк, и оттуда с криком salud! по пояс высунулся клоун – разлапистый такой, рыжий, с носом, самый обычный. В руке – дудка.

В этот момент Алеша перехватывает ее взгляд. Все бы ничего – если бы не этот ее взгляд, мгновенный ее взгляд на него, полный страха и сострадания. Все бы ничего, если бы не этот ее взгляд. А вот смотреть так на меня не надо, девочка. Не надо так на меня смотреть.

Ну в общем-то, он уже был готов.

Прощай, моя хорошая. Чудная моя.

И вот тогда он ушел навсегда, просто проводил ее до дому и ушел навсегда.


Надя, Алеша. Москва, 2007 год

Надя позвонила в свой день рождения, каким-то сухим голосом, очень быстро и нервно, он даже испугался.

– Привет, ты можешь говорить?

– Через час уйду, а пока могу… – осторожно произнес он, на ходу соображая, стоит ли ее поздравлять – он-то знал про ее день рождения, и у него даже был кое-какой план и договоренности – но стоит ли раньше времени?.. Не поздравил в первый момент – и кажется, к лучшему, она была очень на взводе.

– Часа мне вполне хватит. Послушай, ты совершенно был прав. Я имею в виду – когда мне позвонил. И у меня к тебе никаких претензий, я хочу, чтоб ты знал.

– Надя, – морщась, начал он, – мы с тобой уже двадцать раз…

– Не перебивай меня, не перебивай! – почти закричала она, и это было совсем неприятно и даже страшновато – что это с ней? Ему теперь всегда было за нее страшновато. – Не перебивай, я тебя очень прошу, умоляю! Дай мне сказать, это важно! Если уж ты имел смелость тогда мне позвонить, имей смелость и дальше говорить. – Это было чистое хамство и идиотизм, но он смолчал. – Так вот. Ты меня обвинил во лжи. Ты меня терроризировал, ты решил, что можешь мне таким образом мстить. Воля твоя. Но я хочу, чтобы ты знал. Пусть я сама во всем виновата. Я все наврала, я испугалась первой же пустяшной опасности, я ни дня… я… – кашель. – Я была… распущенная дура такая, мягкотелая субфибрильная дрянь я была… – Он хотел спросить: опять ты писательствуешь? Но она спохватилась сама: – Прости. Не то говорю. Я была нервная идиотка. Понимаешь, есть в жизни такие штуки, которые тебя никогда не оставят. Какой-то один сюжетик – и все повторяется, и повторяется, и повторяется, и ты все думаешь – сейчас я его переборю! Сейчас я себя преодолею. Это страшное заблуждение, оказывается, – а ведь, знаешь, я до сих пор надеюсь.

Я тогда как рассуждала? Моя война, твоя война – неважно, а важно другое, и я так этого хотела. Приезжаю. И что? Все не то. Нету того ощущения, не могу объяснить. Ищу, ловлю – нет нигде! Ладно, думаю. Я репортер, это моя работа. Буду осматриваться. И тут эта история чуть не в первый день. И кто знал, что такое со мной произойдет? Вот скажи мне, я там не одна была. Ну ты ладно, но ведь и Рахим, и этот, как его звали, – ну, журналист! Ну такой, плащ с хлястиком, не помню. И ведь никто, никто… Ну то есть стресс, понятно – но разве я могла от себя такого ждать? Что я так постыдно струшу, так чудовищно…

[Да, это верно, у нее была какая-то странная реакция, несоразмерная – и ладно Рахим, но и этот мгимошный чмошник-журналист держался лучше, он даже перепугаться толком не успел, так все быстро случилось; а она – с ней, конечно, было неладно, – так она выла, так требовала этот вертолет себе немедленно, сейчас же…] Ничего этого говорить он ей не стал, разумеется.

– И что мне было делать, скажи? Я вернулась и никому ничего не сказала. Не объявлялась в издательстве, да что там – я брату не позвонила, на Кировскую не позвонила, никому, никуда… Они все думали, я еще там. Я два месяца не выходила из дому вообще никуда – сидела на стуле, лбом в окошко уткнусь и сижу. Ничего не делала, правда, вот новости смотрела, радио слушала. А так сижу и сижу… И знаешь, что-то высидела. Два месяца прошли, звоню главному редактору: я вернулась. О, говорит, прекрасно, ну что?! Ну как?! – Буду писать. – Ну ждем, ждем!

Времени дали сколько нужно. Все условия. Машинку предложили заменить, хотя старая вполне прилично печатала. В общем, режим благоприятствования. Я еще две недели лбом в окошко, своим всем сказала, что вся в работе и чтоб не трогали. А через две недели села и начала писать – все как есть. [Алеша не сдержался и, видимо, как-то слишком шумно перевел дыхание, потому что она коршуном кинулась тут же.] Да-да, я знаю, что ты хочешь сказать! Я про другое! Я стала писать все как есть – про эту мерзость беспросветную, про начальничков, про условия, в которых вы жили! Про террористов писала – чтоб все знали, как советское руководство за своих-то заступается… как на нас плюют, как нас за скот держат, хуже чем за скот! Пойми ты! Что скажешь – неправда?! Ведь это-то правда! И писала-то я… У меня одна цель была, одно спасение – я знала, что это не опубликуют. 83-й год на дворе, шутка ли! Только на то я и надеялась. Написала, отвезла. Еще три дня лбом в окошко – пока прочитают. Потом звонок. Что было! Главный потребовал срочно приехать, но я уж и по телефону услышала, как он шипит. Приезжаю. Мечется, орет матом, шепотом: ты из ума выжила! Ты рехнулась просто, перегрелась там! – Безумной бабой называл, наслушалась… Ладно. Сговорились на том, что никто мою рукопись не видел, ничего про нее не слышал, а я, дескать, продолжаю работать над книгой. Он ко мне очень хорошо относился, хотя держал за слегка юродивую, это точно. Но он такой добрый был, совестливый…

[Надо ли было ее еще о чем-то спрашивать? Он не знал. Но она сама не могла остановиться уже.]

Ну и да… Время шло. Я, веришь, вообще эту рукопись не трогала. Меня мои все спрашивали. Я им честно говорю: не дали опубликовать, конфликт у меня. Читать никому не давала. А потом, в 90-м, звонит он – главный редактор мой тогдашний. Издательство уже на ладан дышало, но он хорохорился, все чего-то придумать пытался. Звонит: Надя, видишь сама, чего делается, давай твою книгу публиковать. Поговори, может, еще с матерями, перечитай еще раз, поправь, что захочешь, – и давай. Я сперва – нет. Категорически – нет. Потом думаю: семь лет прошло. Пусть люди узнают правду.

[И вот тут он все-таки не выдержал. А зря.]

– Правду, Надя? Какую правду?

Кашель. Долгая пауза.

– Подожди, я возьму сигарету. – Частое щелканье зажигалки, явно вхолостую. – Я тебе скажу, какую правду. Да, я дура была.

И, господи, она начинает сбивчиво говорить, и у нее немножко язык заплетается, и слова не все выходят внятно – а он, дурак, не выдерживает – и ведь хочет же ее как-то успокоить, и ему не нравится, что она так разнервничалась, – но не выдерживает, о, идиот, – мягко, ласково перебивает:

– Понимаю тебя. Ты искала флер, а приехала и увидела черную скотобойню…

– Флер?! – задохнувшись, переспрашивает она. – Ты мне смеешь – про флер? Ты знаешь, что с нами делали?! Свои же – что с нами делали? Смеешь сравнивать! – и не выдержав, кричит беспомощно: – Приказ «Ни шагу назад» – может, слышал когда-нибудь?!