Плен — страница 5 из 15

— Да? — радостно спросил мент. — И тогда…?

— Ему можно пригрозить! — сказал Дима, теряя уверенность. — Напугать его можно. Объяснить, что так и по рылу схлопотать недолго. Если не прекратит названивать…

— Ага, — с удовольствием подхватил мент. — Это вы сейчас планируете противоправные действия. В присутствии меня. Не есть хорошо…

То есть все было ясно. Она опускала глаза — она же знала, что так и будет! Дима в две минуты скис и утратил прыть. А потом совсем мученье — мент отозвал Диму на кухню и — она прекрасно все слышала — спрашивал его там: а она — родственница ваша или кто она вам? — не могла это придумать? Знаете, женщины иногда…

Мент ушел, Дима просил прощения, а на нее навалилась ужасная тоска, которую она с трудом закурила и засмотрела сериями Пуаро. А псих продолжал звонить.

* * *

Первый звонок в день рождения ей поступил вчера, то есть уже сегодня — в полпервого ночи. Она думала — кто-то решил поздравить первым, но нет — звонила Бойцова, неуемная старуха; без всякого але бодро закричала в трубку:

— Надя! У нас беда!

Всегда у них была беда.

— Надо с Ольгой поговорить, у ней теперь чеченец. Никого нас не слушает, меня не слушает, мать не слушает, вся беспринципная, ничего, говорит, не знаю, это любовь навсегда. В гороскопе вычитала. Давай я тебе ее пришлю.

— Начинается, — мрачно сказала она. Как она этого не любила.

— Наааадь! — Бойцова сменила тон и заговорила искательно. — Ну я тебя прошу. Ну ты гляди, чего делается — только-только в институт поступила, сколько наших слез, а? Еле-еле запихали ее. Только-только… А она нам заявляет, что они сейчас женятся и она уезжает с ним туда… С Иринкой-то я так не мучилась никогда. А эта — бестолковая! И упрямая! Как что в голову войдет, так все! Вылитая я!

— Ну хорошо, а я-то что могу, Нина Петровна? — как это все ее раздражало… Дайте покою хоть в день рождения, так нет — на тебе, пожалуйста, чужую любовь и какую-то ахинею.

— Нааааадь. Ты поговори с ней. Ну вы ж подруги. Она всегда говорит — я только Надю буду слушаться. И Иринка мне — как Ольга нам все объявила, Иринка сразу мне говорит: мать, звони Наде, больше некому.

Условились, что Ольга приедет завтра, то есть уже сегодня.

До часу она сидела заведенная и злая, в час не выдержала и полезла в шкаф, налила маленькую рюмку хеннесси и стакан тоника и потом до половины четвертого смотрела «Город Бога». А в восемь утра, разумеется, позвонил он.

* * *

Но как же он странно говорил… Лейтмотив был такой: она ему все-все сломала. Все дело в ней. Он бедный перебежчик, переборщик, перебанщик, переменщик, а она его страшная судьба. Все из-за нее. Поэтому-то ей и надо было звонить каждое утро — так она понимала. Тут она его утешала. Но на этот неизменный стерженек наматывались гроздья других смыслов и идей. Колючая сладкая вата так наматывается на несъедобный прутик, ох. Если бы этот безумец только обвинял ее и тосковал о своей несчастной судьбе, она справлялась бы с ним одной левой. Она уже навострилась утешать и утишать за две минуты. Но дальше шла сладкая вата — ворох слов. И угадать его было нельзя. Поэтому она не могла просто отложить трубку на стол и спокойно заниматься своими делами — все время надо было быть начеку и как-то реагировать. Вот он выпаливал: эф-фералган! Эф-фералган! Федерация называется — чужих лекарств набрали и лечимся! — хоть хмыкай, хоть поддакивай, но молчать было нельзя. И она поневоле вслушивалась. Это бы еще полбеды — у нее накопился кое-какой опыт сочувственного подвякивания, и она вроде уже виртуозно умела не вникать — недаром за ней закрепилась слава человека, «который ТАК умеет слушать».

Но. Но. В вате бредятины то и дело попадались две-три слова, которые били ее током. Очень страшно. Он что-то про нее знал. И поэтому она его слушала. Как это началось? Пожалуй, где-то на десятый-одиннадцатый день. Он ворковал что-то про любовь, про кино, какую-то ерунду, она не вслушивалась — поезд в огне, поезд в окне, сломанные цветы, Джармуш, сломанные побеги, этот, как его — начал злиться, она тихо сказала: «Да-да, я понимаю, но тоже не помню, неважно»; Лилиан Гиш! — торжествующе прокричал он. — Лилиан! А ты сможешь ТАК улыбнуться? Сломано все, ты понимаешь, все? Да? Дааааа! — И вдруг, неожиданно: Наследники великих! Психопотомки!

И она вздрагивала:

* * *

Сидели вечером огромной компанией, как всегда. Не день рождения, не Новый год, а просто вечернее чаепитие, как у них это принято, человек на пятнадцать минимум — только самые близкие. Преферанс. Все сидели в большой комнате, дымили. Эту комнату она знает наизусть, стоит закрыть глаза, она представляет: стол, очень красивая скатерть в желтых пятнах, тень от ободранного роскошного абажура, два черных комодика, заваленных барахлом, книги, книги по всем стенам, статуэтки, вазы, пожелтевшие карты на стенах; комната, куда ни плюнь, везде забита антиквариатом, под завязку. Перекошенный Поленов на единственном свободном от книг пятачке — сначала он ее раздражал, и она просила: можно я поправлю картину? — и Гелена ворчала в ответ: ты не сможешь, она тяжелая, у нее центр тяжести смещен, надо перевесить, а кто это будет делать? Полон дом мужиков, никто не может, что — я буду ее ворочать? Не буду и тебе не дам, пусть так висит, если никому дела нет.

А потом она привыкла. И каждый предмет интерьера встает у нее перед глазами — так можно знать только свое жилье. А эта квартира ей и впрямь родная.

И вот тогда кто-то из девиц, Блохина, что ли? — кто-то приволок с собой потомка великого поэта-символиста, Бальмонта — не Бальмонта, черт знает… Какой-то давности и ветвистости наследника. Это было у них принято — вечно они все, и она тоже, кого-то в компанию притаскивали. Компания разбухала.

Наследник хватил коньяка, пару раз прицельно сострил, подсказал чего-то в преферанс и освоился.

— Ничего, милый такой, — осторожно сказала она Блохиной.

— Милый, — отозвалась та, — только манерный, не могу. Прицепился, как репей. Полночи шагане-магане и не уходит. Куда мне его было девать?

Шутили, смеялись, вечер шел. Потомок парил и царил; сновал по квартире, громко восхищался, убегал в коридор звонить, тянул Блохину плясать; затем вдруг сел за стол, обвел всех сияющим взглядом и сказал: «Веселитесь? Ну-ну, резвитесь, милые мои. А я уж полчаса как газ на кухне открыл».

Ринулись на кухню — точно, газ из всех конфорок, мерзкий запах разливается.

Витька тогда этого наследника с лестницы спустил. Кроме всяких шуток — вышвырнул с довольно крутой винтовой лестницы. И тоже до сих пор у нее перед глазами эта лестница и пижонистый горе-террорист вверх тормашками.

* * *

В день ее рождения псих как будто решил сделать ей подарок. Он почти не орал и не рыдал. Очень спокойно, полуинтимно, как будто сто лет знакомы, он спросил — ну как?

Она осторожно ответила — да все ничего.

— Да? Ну как это ты хорошо сказала! — обрадовался он. — Но знаешь, одна мысль у меня, одна такая… Почему она не бежала с ним? Гордость! Это адская ваша гордость! Ооооооох, как я плюю! Я плюю на нее, понимаешь? Одноклеточные меркантилки! Только бы о своем и о своем. Вот почему так, ответь мне! Вот, допустим, отечество отцов-героев — ну, представила себе? И я буду эту вашу гордость свиномордскую проявлять? Да никогда! Да миру не вертеться просто! А вы-то, — тихо и горько прокричал он, — вы-то что же, ну?!

— Я думаю, это слабость, — ровным голосом отвечала она. — Это нужно простить.

— Простить?! — тут он уже ерничал, надо было осторожнее. — Хорошо. Все понял он. Простить. Простить меркантилок, мягкотелок, субфибрилок. А наркотиков? Тоже простить, скажешь? Уроки наркотиков, ты видишь, чувствуешь? Да, да, да.

И ее залихорадило, как лихорадило тогда.

* * *

Снимать нечего, нет сюжета, нет фактуры — она понимает это мгновенно, еще в аэропорту. Вроде бы так давно не была в Кабуле, так ждала, а снимать нечего. Все уже двести раз показано-рассказано. И делать тут нечего. И ничего не меняется вообще, сплошь выжженное небо, сплошь горелый песок, Афган, Афган, страна моя, и от песка страшно першит горло. И жарко. Вязкий запах пота везде. И ее лихорадит, лихорадит.

— Ю гот фивер, — говорит Хамид и предлагает ей воду — она мотает головой, вода в какой-то подозрительной баклажке, неизвестного происхождения, это нельзя ни в коем случае. Проверенная вода в бутылке у нее есть, но в рюкзаке, и как же теперь за ней лезть? Неловко. Как она ждала этой командировки — и что?

— Гоу эхед! — командует Хамид, шофер оборачивается, подмигивает, старый хаммер взревывает, как раллийный болид, она не успевает закрыть окно, глотает облако песка и заходится от кашля. Хамид бьет ее по спине и хохочет.

— Йеее, бейби! Зай гезунд!

Суржик-пиджин-бастард-инглиш-идиш. Прекрасно. Замечательно.

Школа на горе Навабад — когда-то здесь была каменная крепость, а сейчас уже невозможно разобрать, что за обломки валяются в пыли, есть ли в них хоть какой-то интерес. На всякий случай она фотографирует и обломки, и каменные глыбы. Порывается подойти поближе и щелкнуть хотя бы школьное окно, но Хамид свирепо шипит и оттаскивает ее за локоть, довольно больно и бесцеремонно. — Уонт трабл, э? Айайай. Уэйт.

Ее уже не бьет током от его прикосновения, как било в первый раз. Сейчас это просто мерная лихорадка, субфибрилка, включившаяся, как только она увидела его в зале аэропорта, издалека. И его рука на ее плече или спине — ну что рука, ну еще одна волна жара.

Все было не то, что тогда, тогда было страшно, пару месяцев спустя после 11 сентября, упоение и холодок бежит за ворот постоянной опасности. А потом он. Как это было?

А теперь она просто уныло убеждается, что в нем сконцентрировалась ее жизнь. И делай что хочешь. Она так рвалась в эту командировку, так изнывала — ну что, все то же? Или вдруг — отпустило? Прошло несколько лет, и наконец подвернулся идиотский повод: в кабульских школах ввели новый предмет — о вреде наркотиков. Она приехала («Надь, ты уверена, что это повод? Ты уверена, что там есть что снимать?»). Снимать нечего. С ней все то же — полная потеря личности, мерное сумасшествие, от которого она умрет.