Плен в своём Отечестве — страница 47 из 93

Я прошел через все великие, средние и малые послесталинские лагерные реформы, меня перегоняли из Усть-Сурмога в Кушмангорт, из Кушмангорта на Мазунь, я поистаскался на самом отвратительном и опасном, что есть в лагере, – в этапах – и был почти счастлив, когда осел в Чепецком отделении, под светлыми, почти херувимскими крыльями капитана Намятова. Привезли меня туда по спецнаряду как старшего нормировщика, а значит, пределы барского гнева по отношению ко мне были ограничены. Ну а на барскую любовь я не рассчитывал и у более человекоподобных, нежели капитан Намятов.

Чепецкое отделение было новым. В нем строилась железнодорожная узкоколейка для вывозки леса, а на дорогу нанизывались новые лагпункты. Вообще, он был «перспективным», на нем можно было рассчитывать на получение новых званий, должностей и множества мелких и крупных привилегий, составляющих главную прелесть пребывания в начальниках.


Однажды я был вызван в начальственный кабинет. Кроме самого Намятова, там находились люди, появление которых ничего хорошего не предвещало. Кроме нашего домашнего, лагпунктовского Кума – оперуполномоченного 3-го отдела, в кабинете находилось почти все высокое начальство, включая и самого подполковника, начальника «НКВД в НКВД» – 3-го отдела правления лагеря. Вскоре я понял, что они от меня хотели. Проектировали строительство «спецкомандировки». От меня требовался расчет потребной рабочей силы. Почему-то подкомандировка должна была строиться не на линии железной дороги, а в глуховатом куске тайги, куда нелегко было и материал доставлять, и рабочих посылать. Зачем?

– Командировка специальная, – важно сказал подполковник. – Рассчитана на особый контингент, который должен быть изолирован от общего контингента и не будет с ним смешиваться на общих делянках и прочих объектах.

– Значит, штрафная?

– Не штрафная, а специальная! Там будет находиться особый контингент. Конечно, такие же зеки, как все, да не совсем такие.

– Какие же, гражданин начальник?

– Хуаны.

– Кто-кто? Это что, особый вид законников?

– Э, да ни черта вы не смыслите, а ещё с образованием! Хуаны – это испанцы. Привезли их к нам мальцами, когда в Испании война была, а потом выросли и осели тут на нашу голову. Конечно, они все советские. И сроки советские получили. Кто за кражу, кто за хищение социалистической собственности, кто за антисоветское поведение. Забыли, мерзавцы, кто их спас, выросли и позволяют себе – не нравятся им, видите ли, наши порядки.

– А почему же особая командировка? Тут же у нас есть всякие зеки. И китайцы, и персы, и поляки…

– Хуаны – не все. Они особые. Очень дерзкие. Не моги им слова сказать, на все способны. Ему надзиратель замечание сделает, а он ему: «Ты у меня попробуешь наваху!» А что такое наваха?

– Кажется, такой особый нож с двумя лезвиями.

– Вот-вот. И у всех у них навахи или ещё что, и с ними ухо надо держать востро. Помните, вам с ними работать, они должны норму выполнять; кормить и начислять зачеты им будут на общих основаниях.

Вот так возникла «спецкомандировка». В общем-то совсем обычная: с зоной – забором из высоких стволов; «запреткой» из колючей проволоки, с вышками по углам; баней в зоне, вахтой, инструменталкой и бараком для охраны за зоной – словом, все как у всех. И карцер в углу зоны, и Хитрый домик для того, чтобы Кум мог принимать стукачей, – отличная, четко функциональная, на века отработанная архитектура.

И однажды весенним днем все свободное от работы население зоны – врачи, санитары, повара, дневальные, конторские – все сбежались к реке. По Каме катер тащил небольшую баржу, в которой обычно перевозят заключенных. На берегу стояла охрана, все начальство, лаяли и облизывали кровавые рты овчарки на поводках.

По наведенному трапу на берег начали сходить Хуаны. Молодые ребята, среди которых были почему-то рыжие, а не только черные. Синие небритые щеки, огненные и абсолютно непокорные глаза. Вот эта непокорность и была наиболее отличительным свойством молодых испанцев. Я глядел на них и вспоминал фотографии и кинохронику тех лет, когда я ещё был на воле. Палубы пароходов, наполненные испуганными мальчиками и девочками, цветы и объятия, лавина очерков, статей, рассказов, репортажей о любви и заботах, которыми окружили жертвы гражданской войны – детей, вырванных из рук фашистов. Где они были, эти мальчики и девочки, после того, как завяли букеты цветов, кончились объятия, журналисты нашли новую тему – врагов народа? Жили, наверное, в детских домах. И хотя эти дома тоже имели прибавку «спец», но они были такими же, как все: с атмосферой духовной несвободы, казарменным режимом, школой, в которой было запрограммировано все – от урока на завтра до классного собрания, обязательных песен, выкрикивания коллективных лозунгов, скучной физкультуры. А потом ПТУ, или как они там тогда назывались, и первые годы на заводе… А если не хочется на заводе? А если хочется совсем другой работы, другой жизни, а если не нравится жить в общежитии?

Они были непохожие на других, а значит, чужие. Чужие для своих сверстников, для товарищей по заводу, по общежитию, улице, городу. Поэтому они сплачивались, у них вырабатывались свои законы, свои нормы поведения. Кто постарше – успел побыть в армии, они, как могли, дрались с фашистами, но не все были сыновьями Долорес Ибаррури, и не все подвиги были отмечены, и не все смерти были оплаканы. У них был общий, язык, на котором они могли разговаривать друг с другом и который не понимали другие; у них сохранились пусть детские, но все же воспоминания о своей родине – её холмах, городах и белых домиках в селах; они помнили ещё свои песни. Они учились в русских школах, читали и говорили по-русски, но ребята постарше хорошо знали свой родной язык, умели не только читать, но даже доставать испанские книги и читать их своим товарищам. Инстинкт крови и засевшее в генах то неопределенное, что зовется «испанским», заставляло их сопротивляться всему, что они считали унизительным, и немедленно бросаться, не раздумывая, на выручку своим.

Вот такими они сходили по трапу на берег, и все мы тут увидели, что они – не как все… Их не посадили на корточки, не поставили на колени, не заставили сесть на землю. Процедура обычная, обязательная при любом этапе: выходящих из вагона или «воронка», слезающих с грузовиков, сходящих с палубы баржи обязательно сразу же, невзирая на любую погоду, на снег, грязь, дождь, заставляют сесть или же встать на колени, чтобы потом, когда выйдут все, когда вокруг построится конвой с овчарками, заставить встать, построиться по четыре, устроить перекличку, заставить выслушать конвойную «молитву»: «…шаг вправо, шаг влево, конвой стреляет без предупреждения» – и лишь после этого двинуться этапной колонной.

Так вот Хуанов никто на колени не ставил, на корточки не сажал. Их быстро пересчитали, не заставляя слушать «конвойную молитву», быстро повели к подведенной к берегу узкоколейке, так же быстро погрузили на несколько подготовленных платформ и увезли в тайгу. Испанцы проходили через эту процедуру с любопытством и весело, они осматривали незнакомый пейзаж, незнакомых людей и, обращаясь к людям в омерзительно знакомой им форме, кричали какие-то слова. Слова были вполне русскими и классическими.

Вскоре началось генеральное совещание у капитана Намятова, посвященное решению испанского вопроса. Я увидел, что решается он почти со всеми классическими трудностями, сопровождавшими решение всех испанских вопросов за многие века. В начальники «спецкомандировки» назначили старшего лейтенанта Шкабарду. От обычного конвойного вертухая его отличала какая-то воинствующая тупость и железное убеждение, что три звездочки на его погонах должны автоматически приводить всех зеков в полную покорность. Фельдшером решили послать недоучившегося студента Ленинградского университета. Недоучился он, собственно, русской филологии, ибо его схватили, когда он был на третьем курсе филфака. Но в лагере проявил не свойственную филологам цепкость, устроился в санчасти, стал «лепилой», начал носить белый халат и сразу же вошел в важный и очень привилегированный слой лагерных медиков. В самом большом затруднении были производственники. Что будут делать Хуаны?

– Как что? -возмутился Намятов. – Дорогу строить. Конечно, рельсы им свинчивать не дадим, пусть насыпь отсыпают, на земляных работах можно даже и таких…

– Нет, нет, – уныло сказал начальник строительства дороги. – С нас управление лагеря каждый день спрашивает погонные метры дороги, а с ними какие же метры! Сегодня метры, а завтра сантиметры, а то и вовсе не выйдут на работу, разбирайся с ними, а вечером на селекторной перекличке докладай, на сколько протянули дорогу.

Да, с этим и Намятов не мог спорить. За дорогу спрашивали строго.

– Ну, что нормировщик скажет? – Намятов посмотрел в мою сторону.

– Давайте, гражданин капитан, поставим их прокапывать канавки вдоль насыпи. На них не только плана, но и технических условий нет. Сколько прокопают, столько и прокопают, глубоко ли или же так, землю поцарапают – все равно они ни к чему, и в план не входят, и отчитываться за них не надо.

– То есть как это не надо? А выполнение нормы, а деньги, а зачеты?

Вот это уже было серьезней. Дело происходило летом 1955 года. Из старых кондовых гулаговских законов осталось, что кормили «по выработке». Ну, это дело простое. И даже в самые грозные лета в моей нормировочной практике не было ни одного зека, не выполнившего нормы и не получившего своей кровной горбушки. Но среди великих послесталинских реформ было нечто новое и существенное. Во-первых, деньги. За выполнение и перевыполнение норм зекам платили. Прямо почти как вольным. Конечно, у них вычитали за кров и пищу, да так, будто этим кровом был уютный пансионат Четвертого управления, а пищей – икра с креветками и консоме с гренками. А потом надо было зекам содержать всю охрану, всех своих начальников, начиная от последнего надзирателя и кончая генерал-майором Тимофеевым. Но и после этого что-то оставалось. И, учитывая астрономическую туфту, в которой больше всего было заинтересовано само начальство, – оставалось немало. Доста