Пленная Воля — страница 10 из 11

Вода живая

Елене Феррари

Был прожит день — не первый, не последний,

один из многих дней, пережитых мирами.

Алел закат над дальними горами,

и в городок соседний

за пищей спутники ушли. А он,

усталый, сел у тихого колодца.

В часы вечерние нежнее сердце бьется

в приветной тишине, в ответ на каждый шорох,

и душу радует лишь ей понятный звон,

звучащий ласково на всех земных просторах,

плывущий к ней со всех сторон,

как будто он не в ней рожден,

как вечный гимн о вечном Боге.

Белела пыль, приникшая к дороге,

ушли с полей и люди, и стада.

В колодце, как в таинственном чертоге,

сверкала звездами небесными вода.

Из дома близкого, по лону трав зеленых,

шла женщина, склонясь под водоносом,

босая, смуглая, с немым вопросом

в очах, на странника не обращенных.

Из-под платка две пряди пышных кос,

задорно выбившись, сверкали медью черной.

Пришла, поставила у камня водонос,

и, поглядев печально и покорно

на дальних гор багряные ряды,

вздохнула тихо, как вздыхают жены.

«Сестра, не дашь ли мне испить воды?» —

промолвил странник. Изумленный

она к нему склонила взгляд:

«Твои сородичи не пьют и не едят

и крова нашего не делят с нами».

Но улыбнувшись светлыми очами,

он ей сказал: «Когда бы ты

познать могла, чей дар храню я свято,

просила б ты меня, как друга и как брата,

чтоб дал и я тебе испить живой воды».

— «Колодец наш глубок и как же без сосуда

ты зачерпнул бы в нем студеную струю?

Откуда же, поведай мне, откуда

живую воду ты принес свою?»

— «Возжаждет вновь, о женщина, кто пьет

от родника, что скрыт в твоем уделе.

Но утоленье вечное дает

источник мой, неведомый доселе.

Был знойный день и долог трудный путь,

усталый я добрел до чуждого порога.

Но легче ли душе, чем телу, отдохнуть?

и чья, скажи, томительней дорога?»

— «Плывут мечты к нездешним берегам,

но нет пути, когда путей так много.

Мы на высотах молимся богам

и пышный храм воздвигли вы для Бога.

Прости рабу за дерзкие слова:

но правды нет, а горя слишком много.

Кто скажет мне, мертва ли иль жива

моя душа, не знающая Бога?»

Бледнел закат. С небес спадала мгла,

и таяли и расплывались дали.

И с каждым мигом звезда без числа

из темных бездн все ярче выступали.

Поднялся странник — призрак или тень? —

и руку положив на голову склоненной,

сказал: «Настанет день, не мною предреченный,

и может быть сегодня этот день.

Не на высотах или в пышном храме

вы поклоняться будете Тому,

кто выше звезд, горящих над горами,

чей свет невидим, но пронзает тьму.

Есть храм иной, построенный не нами,

есть жертвенник с негаснущим огнем.

Там жизнь и смерть земными именами

в своих молитвах мы не назовем.

Есть храм иной и в этом храме —

с живой водой бездонный водоем». —

Стеною зыбкою вкруг них сплотились тени,

и он пред ней, как призрак или тень.

Поет душа: сегодня этот день.

И внятен отклик будничных смятений:

«Дай мне испить твоей воды живой,

чтоб каждый день не черпать из колодца».

Но странник ласково качает головой,

и женщина за водонос берется.

В Самарии, у города Сихарь,

на миг приподнят Божьей благостыней

пред тайною, не понятой доныне,

покров, непроницаемый, как встарь.

И каждый день, при каждой новой встрече,

жена и муж — не те же ли везде? —

твердят друг другу трепетные речи

о вечной правде, о живой воде.

Все вновь и вновь для кратких утолений

дается нам живительный родник,

и будет жаждать, преклонив колени,

кто хоть однажды к роднику приник.

А в нас, как в страннике, таится непочатый

и утоляющий навеки водоем,

и каждой встречной — щедрою расплатой —

мы за мгновенье вечность отдаем.

Теперь, как некогда, не тщетно ль сердце бьется?

Но все пленительней обманчивая марь

небесных звезд на темном дне колодца

в Самарии, пред городом Сихарь.

1915

Строитель

Се, Дева во чреве примет и родит Сына.

Исаия. Гл. 7. ст. 14

То было некогда — на русской ли равнине

иль на чужбине

средь племени чужого? —

за много лет до Рождества Христова.

I

В просторной лавке женщина стоит,

смиренно просит, жалобно глядит.

«Отсрочь должок, прости…» — «Господь простит — не я,

Он будет побогаче.

Молись Ему, коль искусит змея,

а предо мной — подумай об отдаче».

— «Будь милосерден. Муж лежит больной,

четвертый месяц без работы.

А дети есть хотят…» — «Да что ты?

Скажи на милость: просят есть, а я тому виной?»

— «Мне только хлеба отпусти немного.

Все полностью отдам тебе, ей Богу,

как только справимся. Ведь знаешь нас давно:

всегда платили, в долг не брали,

работали, не пировали.

Пришла беда, хоть в петлю лезть…»

— «Зачем же в петлю — лучше место есть:

ступай в чулан, там тихо и темно,

товару всякого навалено немало,

и людям будет невдомек,

что нынче ты не покупала,

а продалась, — чтоб уплатить должок».

— «А грех-то, грех…» — «Не будешь ты в ответе:

ведь болен муж и голодают дети —

кто виноват? — Выходит, что не ты».

И женщину к чулану подвигая,

Филипп шептал угрюмо: «Все скоты,

и эта и другая,

все люди, добрые и злые».

— «Маляр пришел» — приказчик доложил.

Филипп неспешно притворил

за женщиною дверь, подумал, и впервые,

за целый день, улыбкою кривою

вдруг замерцали хмурые черты.

— «Андрей, иди-ка ты» —

и на чулан приказчику он указал рукою.

II

Перед художником с заплатанным камзолом,

с рубахой грязною и рваной,

с руками тонкими и взглядом невеселым

Филипп сидел и объяснял пространно:

— «Родителей я крепко уважаю:

отец был вором, мать — гулящей девкой.

Чего уставился? С любовью, не с издевкой

Покойников достойно величаю.

Не их вина, что были тем, чем были:

виновен тот, кто их такими видел

в своих мечтах, которых не забыли

они всю жизнь. Не помнят ли доселе?

Не плохи были даже в трезвом виде:

блудили, сквернословили и очернить умели

и близких и далеких, как никто.

Когда ж хмелели,

такое учиняли, что

и не расскажешь… Я же — в них.

Как родился и выжил — прямо чудо.

Такой должно быть стих

сложился там — вверху — нескладный и неверный —

и прозвучал оттуда

во мне.

Болезнью скверной

отец и мать болели с юных лет,

и не было детей иль дети умирали,

едва увидев свет.

Один лишь брат, в болезни и вине

рожденный, жил до двадцати годов.

Уродом был. Уродом и прозвали.

Дурак совсем — лишь спать и жрать готов;

и порченный — с припадками, — но милый.

Ругала мать, отец нещадно бил;

так и подох, и верно тотчас сгнил,

пока мы, пьяные, галдели над могилой.

А я живу. Не добр, но и не лют;

лицом не вышел, роста не хватило,

плешив, сутул, и ноги покривило,

сутяжник, пьяница и плут;

всего по мелочи, и подлости и страха.

А впрочем: чист кафтан и стирана рубаха,

лопатой борода, в мошне не пусто.

Коль ты маляр, так красок не жалей,

клади их густо, да распиши позлей,

чтоб каждый мог понять при первом взгляде,

лишь только подойдет к холсту,

каков я человек и спереди и сзади;

какую думал думу и мечтал мечту

строитель тамошний, чьи вымыслы я чту, —

чтоб каждый, поглядев на лик, как будто живый,

потом плевался долго: «Тьфу, какой паршивый».

III

Когда стемнело и ушел художник,

Филипп перед портретом стал,

разглядывал его и что-то бормотал;

потом у зеркала пытливо изучал

свои черты, и злобно прошептал:

«Не живописец, а сапожник».

И вышел. А в каморке тесной,

где полки с книгами скрывали стены,

зажег свечу, уселся в кресле,

и с улыбкою блаженной

к себе придвинул том тяжеловесный,

лежавший на столе.

Разгладились морщины на челе,

в очах восторженная воля засветилась,

медлительными сделались движенья.

В каморку постучали. Не прервавши чтенья,

он проронил: входи! И тихо дверь раскрылась;

Андрей в нее неловко проскользнул

и, притворивши, запер на крючок.

Затем к столу придвинул стул

и стоя ждал,

уставясь на начищенный сапог.

— Садись! — сказал, не глядя на него, хозяин.

Приказчик сел. Рукою грубою изваян,

он был неладно скроен — крепко сшит,

высок и грузен и в хмелю сердит,

подковы гнул и жорнов подымал.

Был вдов, и жил, как говорили, с дочкой.

Хозяин, дочитав до точки,

стал вслух читать, напевно и тягуче,

с усилием, как будто полз по круче

тропой отвесной. Но глаза горели,

дышала часто грудь, и в теле

истому сладкую он ощущал.

А нос и лоб блестели

от пота.

Приказчик выгнулся вперед,

вцепился в стол руками

и так чтеца пронзал

глазами,

как будто тот

творил диковинное что-то.

Так длилось долго. Капала свеча,

шуршали желтые страницы.

На улице, визжа и гогоча,

с парнями пьяными веселые девицы

ругались. А пытливую луну

дразнили, заволакивая, тучи.

И все звучал, пронзая тишину

в каморке голос мерный и тягучий.

Затем, откинувшись на кресле, пот отер

усталый чтец с лица.

И помолчав немного,

кивнул Андрею: «Все для Бога

они трудились. Мы же до конца

их труд доводим. Ладен он и спор,

и, может быть, и нам на радость будет.

Не больно хороши земля и люди,

строитель тамошний — не нам чета.

Что выстроено нами — красота

и загляденье. Рай да будет раем.

Продолжим труд умерших — помечтаем».

IV

Филипп торговцем был и слыл ростовщиком,

нажился крепко, прижимал нещадно,

не злобою влеком

и не по скупости, бессмысленной и жадной,

а потому что в юности решил,

что мир таков, каким его творил

и вновь творит, мечтая неустанно,

строитель некий, сущий в небесах.

А человек, внедренный в зыбкий прах,

томим болезнями, тоской терзаем,

то горем, то нуждой, то ближним угнетаем,

то сам насильник и палач,

кого не трогают ни жалобы, ни плач

униженных и оскорбленных,

в мучительную жизнь безрадостно влюбленных, —

мечтами создает прекрасный и желанный,

нездешний мир, как вымысел пространный,

осуществляемый все ярче с каждым днем.

Земля уродлива и люди мерзки.

Но рай и вечность, ангелов и Бога

они измыслили мечтою дерзкой,

мечтой прекрасной и любовно-строгой,

и мир надзвездный жив, как мир земной,

где люди жили и где мы живем,

над ним безвластны, но творя иной.

И все, что создано убогими певцами,

пророками и вещими жрецами,

и тем, кто юродивым прослыл,

а, может быть, мудрее прочих был,

и свитки древние занесено, —

он стал читать. Когда кругом темно

и отработан день, в каморке тесной

учился он творить простор небесный,

и свет без тьмы, и правду, и любовь.

А люди глупые, униженные вновь,

твердили злостно про вериги,

душеспасительные книги,

бичи, и пост, и бденье.

И было в их насмешках — осужденье.

Случилось так, что по делам пришлось

Андрею вечером в каморку постучаться.

Впустил его хозяин, но когда ругаться

приказчик стал, докладывая дело,

Филипп угрюмо молвил: брось!

Андрей умолк оторопело,

и криво усмехнулся: «Так, —

спасаешься, грехи замоливаешь, — что же…»

Но тот, не гневаясь, в глаза ему глядел:

«Чего болтаешь зря? ведь ты же не дурак?

Спасаться нам как будто и не гоже».

И объяснил, не торопясь, чего хотел,

чем занят был в тиши

уединенной и укромной.

И речь его должно быть до души

приказчика, доверчивой и темной,

дойти сумела.

С тех пор они, свершив дневное дело,

сходились там,

и почитав, что люди сотворили,

чей дух в раю, чья плоть — в могиле,

их труд согласно продолжали

и жизнь иную создавали,

предавшись творческим мечтам.

И так, весь день земною жизнью жили,

а по ночам

душою радостной нездешнее творили.

V

Филипп был немощен и хил,

грехом родительским, должно быть, отягченный.

И часто говорил,

что скоро ждет его погост зеленый.

С трудом до пятого десятка дотянул.

Вдруг занемог и слег в начале Мая.

Болел он долго. Весь истаял.

Однажды вечером вздремнул,

и пробудившись, на портрет взглянул,

где был он намалеван

не то подрядчиком, не то дворецким,

с лукавством старческим и простодушьем детским,

И там, приникшую к нему, нежданно смерть заметил.

Не испугался. За приказчиком послал.

И глядя пред собой, лежал

и тих и светел.

Когда Андрей пришел, больной всех выслал вон,

и приподнявшись, сел в постели.

— «Пришел конец». Андрей стоял смущен.

А звезды радостно за окнами блестели.

«Немало мы с тобой трудились,

просторную засеяли долину, — утомились:

проверить надо бы, как семена взошли,

как прорастает мысль и расцветает слово».

Приказчик мял картуз в руках,

молчал, молчал и вымолвил сурово:

«Уж не забудь строителя земли

за все дела и мысли пристыдить.

Ему-то хорошо на небесах,

а людям — разве сладко жить?»

— «Уж пристыжу, не бойся, только бы дойти.

Но вот что я надумал ныне.

Все те, что жили раньше нас,

в грехе и зле, как мы с тобою,

когда им пробил час,

назначенный судьбою,

и светлые раскрылися пути

к вершине синей,

ужель не могут, радуясь в раю,

мечту оттуда устремить свою

к земле? Иль там, с другими схожи,

земной беды не помнят? Но не гоже

творить по-прежнему земное зло,

когда вокруг тебя все чисто и светло.

Надумал я составить памятку о том,

что там — вверху — для вас я строить буду,

что на земле я сотворю оттуда,

чтоб свет блеснул и здесь… когда-нибудь… потом.

О чем мечтать — я знаю. Ты — запишешь

и памятку положишь в гроб со мной.

Вот стол, перо, бумага». — И больной

устало голову склонил к подушке. Стало тише

в большой и темной комнате, как в храме

пред службою. Неловкими руками

приказчик свечку засветил, бумагу

взял и перья очинил.

— «Ну что, готов? Пиши разборчиво и точно,

как буду говорить… У девы — непорочной —

родится… Что уставился?» — «Да как же так?

И непорочная, и дева, — а родит?

Тебе б о том мечтать, чтоб умным стал дурак,

голодный сытым, праведным, кто грешен,

свободным, кто оковами звенит,

и радостным, кто неутешен, —

чтоб всякий, кто страдал…»

Но речь горячую хозяин оборвал:

«Все будет, будет.

Иными станут люди,

когда иного на земле узрят.

Ведь каждый день не Бога ли творят?

Но бога в небе — не земного Бога.

Немного сил и времени немного

осталось мне теперь.

Не мудрствуй, но поверь,

не соблазнись, а помолись о чуде.

Что ты напишешь, закреплю я прочно,

что закреплю, то будет, будет…

Пиши: «Родится сын у девы непорочной…»

То было некогда — на русской ли равнине

иль на чужбине

средь племени чужого? —

за много лет до Рождества Христова.

1915

РЕЦЕНЗИИ НА СБОРНИКИ С. РАФАЛОВИЧА