Пленная Воля — страница 5 из 11

Посвящение

О если б были справедливы

на небе рок и судьбы тут,

и оставались вечно живы

хоть те, кого любовно чтут,

имели б в мире оправданье

и смерти непрощенный грех,

и недостойные страданья,

и незаслуженный успех.

Но ты, мгновенная подруга

бесследно проходящих лет,

в часы труда и в миг досуга

мой цвет земной, мой звездный свет,

уйти забытою не можешь,

совсем исчезнуть не должна,

и расцветет на смертном ложе

твоя бессмертная весна.

Судьба безжалостная ляжет

меж нами черною межой,

но душу, пламенея, свяжет

потомок дальний и чужой

с твоею, нежно озаренной,

сквозь лик пленяющий в былом,

моей любовью незаконной,

моим непризнанным стихом.

Канатный плясун

Над рудою пляшет гном

и над грешниками черти:

мне — канатным плясуном

суждено пребыть до смерти.

Не погаснет никогда

злой огонь, что вихрем вьется,

не рассыплется руда,

и канат не оборвется.

Лишь на дальнюю звезду

заглядевшись беспричинно,

я в бездонность упаду

с высоты пятиаршинной.

И в руках сжимая шест,

точно посох вечных странствий,

сам себя, как зыбкий крест,

проношу в пустом пространстве.

Колыбельная песня

Тихо теплится лампадка,

тихо часики стучат.

В колыбели спал я сладко

много лет тому назад.

Были дни короче ночи,

сон без снов и явь, как сон.

Ныне отдых стал короче

и заметней ток времен.

На большой я сплю кровати,

мой ночник давно погас.

На незримом циферблате

лишь один отмечен час.

Неизбежно близкой цели

не достичь я был бы рад.

Сладко спал я в колыбели

много лет тому назад.

Были весны, были зимы,

спеют груши, сжата рожь.

И, как я, в очах любимых

знойный юг ты обретешь.

Дням отцветшим нет расцвета,

и не каждый месяц — Май.

Но искать, как птицы, лета

в дальний край не улетай.

Лес угрюмый, жуткий шорох,

ветер, стонущий в степи…

В женской ласке, в женских взорах

край родимый полюби.

Все узнал я, все изведал,

не однажды согрешил,

только родины не предал

и любви не изменил.

Не поймешь ты этой песни,

не запомнишь грустных слов…

Что желанней, что чудесней:

сны без сна? иль сон без снов?

Молитва девочки

Добрый, милый Боженька,

завтра дай мне встать

светлой и пригоженькой,

и помилуй мать.

Братика-касатика

взял ты в небеса:

подари за братика

козочку и пса.

Если небо хмурится,

не хожу гулять:

ах, позволь на улице

в дождик постоять,

и с дворовым мальчиком

в луже дождевой

покопаться пальчиком,

поиграть с водой.

Дай мне булку сладкую,

клейкий пирожок.

Отведи украдкою

ночью на лужок.

Там хочу со взрослыми

при луне бродить,

в лодке узкой веслами

по воде водить,

увидать русалочку,

лешего — в лесу

с бородой мочалочкой,

с шишкой на носу.

Отрасти мне волосы

черные, как смоль.

В юбке длинной в полосы

походить позволь.

Стану тотчас мамою,

деток заведу.

Сбрось мне с неба самую

яркую звезду.

Добрый, милый Боженька,

если буду пай,

укажи дороженьку

за реку, где рай.

«Я предал девственную Майю…»

Я предал девственную Майю,

чтоб в очи грешниц заглянуть,

и жизнью горькой искупаю

паденья сладостную жуть.

К тебе, навек недостижимой,

чей лик свободою зажжен,

стремлюсь, влюбленный и любимый,

в плену доступных дев и жен.

Так от измен иду к измене,

на блеск огня, сквозь едкий дым.

Но стоит всех земных мучений

блаженство знать себя живым.

Девочке

Из-под юбки приутюженной

панталончики видны.

Где ты, где ты, суженый?

Не прожди весны.

Быстро к годам год прибавится:

что не к счастью, то к беде,

и старухе здравица

не звучит нигде.

Рано девочке невеститься,

сиро в девках вековать.

В гроб один уместится,

двое — на кровать.

Не пора ль тебе, красавица,

чары девичьи познать?

Куклой позабавится

не дитя, а мать.

Обезьянья ложь

В светлом тереме — царица,

нежный лик румян.

И, дразня, ей строит лица

пара обезьян.

Знают все ее повадки,

каждый жест и взгляд.

На коленях, под лампадкой

так смешно стоят.

С уморительной ужимкой

морщат лоб и нос

и следят за синей дымкой

тонких папирос.

А когда ее лобзает

муж, от страсти пьян,

нежным ласкам подражает

пара обезьян.

Новый мир игрой творится,

лик с личиной схож.

И в душе таит царица

обезьянью ложь.

«Омут и трясина…»

Омут и трясина.

На лесной опушке

мэкает овца.

А в избушке

двое под периной,

на одной подушке

два лица.

Грязно и угарно,

сумрачно и потно,

ласки да пинки.

Лай навис над псарней,

и во мгле болотной

светят огоньки.

Вербная неделя,

в городе чухонцы,

в очаге — зола…

Не мели, Емеля,

не убавишь хмеля…

Сверху светит солнце,

кверху — купола…

«Не жалей о том, родная…»

Не жалей о том, родная,

что, сжигая жизнь дотла,

наша страсть, как мы, земная,

стать небесной не могла.

Дольний мир не призрак зыбкий

и не гладь пустых зеркал,

где, склонясь к твоей улыбке,

жарких уст я б не ласкал.

Ширь земная не темница,

и не узник темный крот.

Но не тщетно душам снится

Мир заоблачных высот.

Не гляди же исподлобья

и не верь слепым мечтам:

или в мире нет подобья,

иль подобье тут и там.

На челне, приладив снасти,

к звездам по морю плыви,

и в лучах бесскорбной страсти

скорбной радуйся любви.

«Белый снег под небом синим…»

Белый снег под небом синим,

там — огонь, а тут — огни.

И зажженный вместе с ними,

я сияю, как они.

Легок я, и чист, и светел,

как морозный, ясный день.

Кто у ног моих заметил

притаившуюся тень?

Но давно я с нею связан,

и давно к земле приник

то смешон, то безобразен

этот чуждый мне двойник.

Если б солнце не блестело,

если б сам я был иной,

тенью черной Лепорелло

не простерся бы за мной,

гул язвительного смеха

не скользил бы по земле,

и за мной бы не проехал

Санчо Панса на осле.

«Холоп иль царь, певец иль воин…»

Холоп иль царь, певец иль воин,

на склоне лет, в расцвете сил,

Господней милости достоин,

кто недостойную любил,

кто тем, чья прихоть жаждет чуда,

с землею предал небеса,

и путь от святости до блуда

прошел, не веря в чудеса,

кто сотворил земные были

и красоту не бывших стран,

кто ринул в даль автомобили

и в высоту — аэроплан,

и над мирами лик Мадонны

зажег во мгле пустых зеркал,

где легковерно соблазненный

свое горенье отражал.

Нищенка

Какая б ни была погода,

во мгле ночей иль в блеске дня,

все та же нищенка у входа

в мой дом безмолвно ждет меня.

В лохмотья смрадные одета

и в грязный кутаясь платок,

она бесчисленные лета

блюдет таинственный зарок.

И чуть касаясь шерсти клейкой,

в ее протянутую длань

кладу я медную копейку,

как данник, приносящий дань.

Того ли ждет она, таяся?

иль жаждой злою дух объят,

как зверь, что чует запах мяса

и крови пьяный аромат?

Но в час урочный и зловещий

она проникнет за порог,

раскрыв глаза, где сонно блещет

обет бессолнечных дорог.

Как вор уверенный и дерзкий,

во мгле ночной иль в блеске дня,

склонит ко мне свой облик мерзкий

и жизнь отымет у меня.

И не поймет в тот час последний,

добычу легкую тая,

что никогда копейки медной

не стоила вся жизнь моя.

«В окно бегущего вагона…»

В окно бегущего вагона

гляжу на встречный бег земли.

В ее разрыхленное лоно

еще посевы не легли.

Омыта вешними ручьями

и от стыда потупив взор,

она, как жены пред мужьями,

свой белый сбросила убор.

И обнажаясь не впервые,

уже предчувствует, что тут,

где пали стрелы золотые,

колосья желтые взойдут.

Пред голубой опочивальней

весь мир восторженно склонен.

И лишь меня на пир венчальный

не мчит грохочущий вагон.

«Хочу я знать, свободна ль ты, родная…»

Хочу я знать, свободна ль ты, родная,

безбрежная, бездонная земля,

простершая от края и до края

необозримые поля?

И если ты от смерти к воскресенью

единый путь проходишь каждый год, —

покорна ль ты свободному влеченью,

иль темный рок стремит тебя вперед?

Когда весной, пушистый мех стряхая

и тело жаркое бесстыдно обнажив,

ты страсти ждешь, вакханка молодая,

чужой ли прихотью подсказан твой порыв?

Тебя молю, тебе одной поверю:

раскрой мне тайну жизни и любви.

Мы подошли к незримому преддверью:

отдай мне ключ… иль имя назови.

Чтоб верным быть решению простому,

я должен знать, чьей правдой мы живем?

гореть ли мне, как солнцу золотому,

иль, как звезде, мерцать чужим огнем?

«Свои мечты я перерос…»

Свои мечты я перерос,

свои надежды предвосхитил.

И тихий ждет меня погост,

моя последняя обитель.

Над нею прежняя звезда

то светит с лаской равнодушной,

то угасает без следа

все в том же тереме воздушном.

И та же нежная лазурь

над ней заботливо простерта,

и в завыванье прежних бурь

звучат, как прежде, вопли черта.

Но неиспытанный покой

я там изведаю впервые,

когда с предсмертною тоской

оставлю радости живые,

когда любовь прозрачней льда

в душе нетающей застынет,

и мне изменит навсегда подруга,

верная доныне.

«Я не знаю, люблю ли действительность…»

Я не знаю, люблю ли действительность,

и на что с вожделеньем гляжу?

Неусыпная, чуткая бдительность

ждет ли зорь? сторожит ли межу?

Все ль исчерпаны в жизни возможности?

всю ли правду объемлют тела?

иль мятежная жуть безнадежности

не вотще мою душу сожгла?

Но возок с изможденными клячами

не мечта ль моя мчит за собой?

Может быть, я слепец между зрячими?

Может быть, только я не слепой?

«Когда-нибудь над северной равниной…»

Когда-нибудь над северной равниной,

где сосны хмурые и чахлый чернозем,

с улыбкой нежною и ласковой, как ныне,

весна дохнет и светом и теплом.

И лед от Ладоги до Финского залива,

и бурый снег, таящийся во рву,

в последний раз, враждебно и пугливо,

блеснут и — обнажат и землю и Неву.

Тогда впервые на моей могиле

весенним солнцем озарится крест.

Но не воскреснут изжитые были,

ни голоса заласканных невест.

Не вспомню я доигранного вальса.

Но скорбь о том унес бы за порог,

что не на все я в жизни отозвался,

что много сил бессмысленно сберег.

И каждый день молюсь все исступленней,

чтоб за чертой исполненных времен

я встретил смерть мечтой опустошенной,

душою наг и телом изможден.

Ночная стража

Я не пророк и не учитель,

не венценосный властелин.

Вселенная — моя обитель,

и во вселенной я — один.

Я трупом не лежал в пустыне,

и под крестом не изнемог.

И никогда о блудном сыне

не вспомнил и не вспомнит Бог.

Он не раскрыл моим исканьям

путей, неведомых земле,

не выжег огненным лобзаньем

морщин кровавых на челе.

И не воззвал гремящим гласом

к насторожившейся душе.

И все тревожней с каждым часом

я жду Его, но жду вотще.

Не светоч истины поручен,

не пламень подвига вручен

тому, кто жизнью был измучен

и навсегда в нее влюблен.

И оттого, как сторож кроткий,

брожу, склонен к чужому сну,

и четким рокотом трещотки

ночные призраки спугну.

«Тщетно на землю легла паутина…»

Тщетно на землю легла паутина

гладко укатанных рельс.

Знал ли тебя, паровая машина,

мудрый мой брат Парацельс?

Тщетно в пучине мятежной и жадной

ожил стремительный винт.

Брат мой Тезей, без клубка Ариадны

страшно войти в лабиринт.

Тщетно пропеллер возносит до неба

суетность быстрых затей.

Ты ли огня не похитил у Феба,

дерзкий мой брат Прометей?

Сблизились дали и в безднах бездонных

с глубью сравнялася высь.

Распятый брат мой, о вечно плененных

тщетно, но жарко молись.

«Я знаю путь томительный…»

Я знаю путь томительный,

мучительный полон

безвыходный и длительный,

пленительный, как сон.

Я знаю незабвенную,

блаженную тоску,

когда за волей пленною

вселенную влеку,

когда душа измаяна,

распаяна как плоть,

и в радости нечаянной

Ты сходишь к ним, Господь.

«Как хорошо, что с сердцем не согласно…»

Как хорошо, что с сердцем не согласно,

живое тело вечности не чтит,

но жаждет вечно, жаждет ежечасно

то робких Ев, то дерзостных Лилит.

Прекрасно ровное и мощное теченье

реки, струящейся меж тихих берегов,

хранящей ласково немое отраженье

небес лазурных, звезд иль облаков.

Но мне милей нежданные преграды,

где, закипая, пенится волна

и с диким ревом мчатся водопады,

свергаясь в бездну и не видя дна.

И если сердце жаждет постоянства

и горестно страшится перемен, —

в любовном подвиге не может быть мещанства

и рабства нет, где добровольный плен.

Но скорби благостной и жертве благодатной

я краткий миг блаженства предпочту:

за хмель недлящийся, но многократный

отдам единую и долгую мечту.

Я мир люблю изменчивый и пестрый,

где столько встреч и столько красоты,

где каждой женщине с такою негой острой

шептать о страсти я могу на «ты».

Вера

На празднике людном не место

тому, кто навек нелюдим.

И вот, не моя ли невеста

венчается ныне с другим?

Так было, увы! не однажды;

не знаю, со всеми ли так!

Чарует лишь издали каждый

еще не погасший очаг.

И хочется телу уюта,

озябшему сердцу тепла.

Но видно, мне нет здесь приюта,

коль ты приютить не могла.

Измерен неведомой мерой

с твоим разошедшийся путь…

Я помню: зовут тебя верой…

Как имя мое — позабудь.

Мой кинжал

Благословен сжигающий сердца

и мрак ночей пронзающий мгновенно

огонь бестрепетный и щедрый до конца,

и жадный, и самозабвенный.

Его сияньем душу озари,

его теплом согрей свое дыханье,

и с ним живи и вместе с ним умри

в последнем пламенном лобзанье.

Но если ты постиг свою судьбу

и жизнь познал как страстное томленье,

на долгую, на тяжкую борьбу

вооружи и силы и терпенье.

Как сталь клинка, пылающим огнем

спеши обжечь отточенную волю,

чтоб отразить на лезвии своем

и лик небесный, и земную долю,

чтоб гибкий стих — двуострый твой кинжал —

был тверд и чист, как лед, сковавший воды,

чтоб он для всех — и для тебя — сверкал

обетом мудрости и действенной свободы.

Гостья

Ты опять со мной, усталая

от неведомых затей,

гостья странная, бывалая,

всех нежнее, всех страшней.

И опять на губы алые,

и на белое лицо,

и на плечи исхудалые

я гляжу, гляжу еще.

Загорится искра малая

в сером пепле тусклых глаз.

Промелькнет, как льдина талая,

хмуро тающий рассказ.

И расщепленное жало я

вдруг увижу между губ…

Вновь я твой, мечта усталая,

ненасытный мой суккуб.

Бессонница

Мне мила бессонница:

ночью я — один.

Солнце не дотронется

до прозрачных льдин.

Только звезды малые

блещут в холодке.

Стынут запоздалые

слезы на щеке.

И во мгле затерянный,

как бездомный пес,

слышу бег размеренный

сорока колес.

Прикатили бойкие

в пятьдесят часов.

И лежал на койке я

и мечтал без слов:

будто я — твой суженый,

ждешь ты день и ночь;

паровоз нагруженный

мчится во всю мочь.

А на Пятой линии

есть знакомый дом,

где увижу синее

платье за окном,

где стоишь, высокая,

грезишь наяву,

смотришь, темноокая,

за реку Неву.

Помню тело гибкое,

беспокойный дух,

настроенья зыбкие

и мечтанья вслух.

Но влеченью следуя

так же, как всегда,

позабыл, что еду

я вовсе не туда.

И пленен чужбиною,

и в толпе — ничей,

я — один с единою

лишь во мгле ночей.

«Опять несбыточных мечтаний…»

Опять несбыточных мечтаний

ненадоевшая игра

полна былых очарований

таких же властных, как вчера.

И мир доступный и знакомый,

такой обычный и простой,

как хата — в пышные хоромы,

преображен моей мечтой.

Непредугадан, неслучаен

в нем каждый миг и каждый лик.

И я, неведомый хозяин,

взрастил невиданный цветник.

Там веют ваши ароматы,

шуршит ваш шелковый наряд,

и сквозь волшебные палаты

слова желанные звенят.

Там все цветы на вас похожи,

мерцает в звездах ваш привет,

и вами, как на мягком ложе,

в траве оставлен нежный след.

Ко всякой женщине влекомый,

я в них люблю, что знаю в вас:

уста с улыбкою знакомой,

разрез знакомых темных глаз,

то профиль тонкий, то походку,

то жест привычный узких рук.

Влюбленный в каждую находку,

все новых жду и сладких мук.

От бледных искр воспоминаний

зажглись волшебные огни.

И вновь полны очарований мои

непраздничные дни.

Обелиск

«Братья — звери, птички — сестры»,

говорю я, как Франциск.

Предо мною вечно острый

шип возносит обелиск.

Я люблю змею и рыбу,

и цветы, и мотылька.

Но тесала эту глыбу

чья влюбленная рука?

Всё мне мило, все мне близки,

человек и камыши.

Но в безмолвном обелиске

вопль немолчный чьей души?

Но в гранитном обелиске

острый пламень чьей любви?

И за мной, Франциск Ассизский,

страсть сестрою назови.

Две сестры

Меж двух сестер стою, смущен:

кого мне предпочесть?

В обеих я равно влюблен

и чту их девью честь.

Одна из них влечет меня

на шумный пир земной.

Другая, тайною маня,

сулит мне пир иной.

Чаруют — праздничный убор,

лукавый смех и взгляд.

Но странно-властны строгий взор

и траурный обряд.

С одной — веселья не избыть

и горьких слез не счесть.

С другой — навеки все забыть:

восторг, и скорбь, и месть.

Но счастья нет в любви двойной,

и должен я решить:

как жить с неверною женой,

как с верною — не жить.

В дороге

Дальний край сулит все то же,

дальний путь, как все пути.

И опять — всего дороже,

что осталось позади.

Будней цепкими тисками

сжата легкая мечта.

Пусть за синими горами

сказка ждет — она не та.

Если там прозрачней воды

и роскошнее цветы, —

что до чуждой нам свободы?

что до чуждой красоты?

Злая ложь в соблазнах хитрых,

в светлых маревах пустынь,

в пестроте чужой палитры

и в огнях чужих святынь.

Есть один лишь край родимый,

обойди хоть целый свет.

И для сердца двух любимых,

двух желанных женщин нет.

Гибнет роза на морозе

и на солнце — крепкий лед.

От любви судьба увозит,

от тоски не увезет.

Смерть

Ты подошла и стала рядом,

для нас незрима как вчера.

На властный взгляд просящим взглядом

тебе ответила сестра.

Она пощады ждет напрасно,

но опыт многовековой

не развенчал надежды властной,

надежды радостно-живой.

И каждый раз, не унывая,

стоит она перед тобой,

и схватка длится роковая

и предрешенная судьбой.

Кто прав из вас — решать не буду,

и знаю я, что быть должно:

но если б даже верил чуду,

тебя бы проклял все равно.

«Сосновый бор повырублен под дачи…»

Сосновый бор повырублен под дачи

и дебри жуткие расчищены давно.

И все же тут мечтается иначе

и легче дышится, хотя на каждой даче,

соседи хмурые весь день глядят в окно.

Чарует ли простор иль тишина утешна?

ласкает зелень? нежен плеск воды?

иль мило то, что жизнь течет неспешно,

и все, что в будничных заботах безутешно,

растаяло, как туч далекие ряды?

Есть прелесть тайная и в призрачной свободе,

освобождение для тех, кто мог уйти

от повседневности к бессуетной природе,

невольнице, забывшей о свободе,

не знающей, что к далям есть пути.

И все же каждый день, когда дорогой черной,

гудя, проносится дымящий паровоз,

с вагонами, бегущими проворно

туда, где в бездне стонущей и черной

замрет испуганно веселый бег колес,

влечется сердце сладостным позывом, —

как будто жизнь в томительном плену, —

за мощным гулом, вставшим над обрывом,

и соблазняется неведомым позывом,

презрев покой, простор и тишину.

Весенняя гроза

Ливень льет как из ведра,

в небе огненные змеи.

Воды плещут, где вчера

мы бродили по алле.

Гром над самой головой,

за раскатами раскаты.

Спрятал зонтик дождевой

в рясу дьякон бородатый.

Забралась на сеновал

в радостной истоме девка.

А ручей забушевал,

точно он Большая Невка.

Но не веришь ничему,

не боишься даже страха,

и смеешься потому,

что промокла вся рубаха.

Мир бушующий так мил,

тепел дождь и ветер весел:

от избытка вешних сил

он шутя накуралесил.

В поезде

Мимо окон в быстром беге

мчатся тихие телеги;

быстротой удивлены

нивы, рощи, реки, села,

церковь, фабрика и школа,

и недвижный серп луны.

Солнце низкое над пашней,

ниже колокольной башни,

ниже леса и домов,

медно-красным блещет оком,

проплывая боком, боком

мимо хат и кабаков.

Всюду зелень, листья, травы,

сень манящая дубравы

и полей вечерний пир.

Но дымя, свистя и воя,

мчится поезд, версты кроя, —

и навстречу мчится мир.

Тут и там, вблизи, вдалёке,

об ином вещают роке

незнакомые места.

И не знавшая приюта,

негой мирного уюта

соблазняется мечта.

Но как жизнь, неудержима,

мимо окон, мимо, мимо

мчится милая земля,

люди чуждые и веси,

и деревья в чуждом лесе,

и озера, и поля.

Все, что кажется утешным,

светлым, радостным и здешним,

в жизнь вовеки не включу.

Но в пыли и в клубах дыма,

вдаль влеком неудержимо,

мимо счастья пролечу.

«Рожденный Девой Непорочной…»

Рожденный Девой Непорочной,

земной не ведавшей любви,

не Ты ль связуешь в час урочный

два сердца радостью непрочной

и крепкой мукою любви?

Не Ты ли истиной и ложью,

не зная клятв, не зная лжи,

являешь грешным милость Божью

и Сам склоняешь к бездорожью

пути, ведущие ко лжи?

И если право осужденье,

и строг и праведен закон,

зачем же Ты даришь прощенье,

зачем Твое благословенье

на преступающих закон?

Иль меря страсть иною мерой,

иной Ты ведаешь завет,

и не покроет пепел серый

сердца, где неугасной верой

зажжен непознанный завет?

Но Ты один, рожденный Девой,

и девственный свершивший путь,

с креста на тех глядишь без гнева,

кто соблазненный вместе с Евой,

ушел из Рая в страстный путь.

Две грани

Нам два удела

даны заране

от грани белой

до черной грани.

Железным плугом,

клинком из стали

мы друг за другом

и глубь и дали

захватим властно,

отдав без счета,

с рудою красной

кровавость пота.

Но к выси белой

над черной пашней

возводим смело

святые башни,

где той же кровью

мы истекаем,

над здешней новью

нездешней чаем.

И будет лето,

и будут зимы:

дождется ль света

мой край родимый?

Иль тщетно спорим

с двойным уделом

меж Черным морем

и морем Белым?

«В небе тянут журавли…»

В небе тянут журавли

острым треугольником.

Плод незримый, плоди земли

не они ли принесли

всем земным невольникам?

Спеет-зреет сочный злак,

пухнут почки жадные.

У коров, кобыл, собак,

плодородья вещий знак,

животы громадные.

Ходят бабы не спеша,

тяжкие, усталые,

чревом бережно дыша,

и вовнутрь, где бдит душа,

смотрят очи впалые.

Сладко сеять и зачать,

вынести не весело.

Чтоб пригреть и приласкать,

над земными — Божья мать

солнышко повесила.

«Не вчера ли было ново…»

Не вчера ли было ново

слово страсти между нами?

И вверху за облаками

ухмылялася луна?

А сегодня ты в другого

так же страстно влюблена.

День приходит, день уходит,

сердце ль жаждет перемены?

иль желанье только пена

докатившейся волны?

или, может быть, свободе

даже в страсти мы верны?

Было, снилось, примечталось?

все равно и все едино.

Не нашла ты господина,

я не стал рабом твоим.

Сладко нам вчера лобзалось:

сладко нам лобзаться ныне,

мне — с другой и вам — с другим.

«И если ты уйдешь к нему…»

И если ты уйдешь к нему,

чтоб больше не вернуться,

замкну я сердце, как тюрьму,

но очи не сомкнутся.

И если ты шепнешь: прощай!

смущаясь и бледнея, —

отвечу: светел древний рай, —

и промолчу про змея.

И если скорбь узнаешь ты,

какой еще не знала,

на неувядшие цветы

наброшу покрывало.

Но если радость — луч небес

блеснет тебе, как чудо,

о том, чтоб я лишь не воскрес,

Творцу молиться буду.

Радость

Кружится, вертится, вот улетит,

скачет и пляшет, жужжит и гудит,

блещет на солнце, блестит под луной,

пламенем пышет и в холод и в зной.

Тут без дороги и там без пути

вьется, не ищет пройти и найти,

вдаль не стремится, домой не спешит,

кружится, вертится, вот улетит.

Радость — избыток и соков и сил,

я ли тебя не в конец износил?

разумом острым пытал и пронзил?

скорбью любовной до дна отравил?

Как же тебя ничего не берет,

пламень не сжег и не сковывал лед?

даже веселью тебя не сломить?

даже любовь ты могла пережить?

«Глупой и милой…»

Глупой и милой

в глаза погляди.

В светлые были

ее не ряди.

Слушай покорно

ненужную речь.

Сказке узорной

в себе не перечь.

Уст не лукавых

устами ищи.

Нет в них отравы

для мудрой души.

Радуйся тайно

и тайно скорби:

любишь случайно,

но все же люби.

Мило, что было,

и страсть, и мечты.

Глупой и милой

достоин ли ты?

России

Как в весеннем полусне,

не забыться, не очнуться.

Здесь и в дальней стороне

два созвучных сердца бьются.

Слышу топот многих ног,

многогрудое дыханье.

Вижу: светлый наш чертог

потрясен до основанья.

И колебля города,

как исчадие былого,

миллионная орда

край родимый топчет снова.

Но готовил нам удар

дерзкий Запад не за то ли,

что сумели мы татар

задержать на русском поле?

что, свободы не вкусив

и довольства не изведав,

на защиту чуждых нив

мы спешим не хуже дедов?

Много отдали мы сил

за униженного брата,

много вырыто могил

от востока до заката.

Сгнили ветхие кресты,

и осыпались курганы,

но не прежние ль мечты

в нас опять благоуханны?

Сказка, быль иль вещий сказ?

Чем несбыточней, тем краше.

Но теперь, как в первый раз,

мы достойны веры нашей.

В сердце вечная весна

и весенняя тревога.

Вновь родимая страна

у заветного порога.

И вперяя очи вдаль,

слух мой чуткий напрягая,

я на радость и печаль

твой вовек, страна родная.

«Как в первый день, когда от светлой дремы…»

Как в первый день, когда от светлой дремы

проснулся я, не отрок и не муж,

и мир увидел, миру незнакомый,

и в блеске солнечном, в дыханье бурь и стуж,

средь толп мне чуждых женщину заметил,

и образ нежный тайно полюбил, —

как в первый день, пока живу на свете,

тоской призывной он мне будет мил.

Что в нем люблю — не ведаю доныне.

Пришла ли та, кому твердил: приди?

Но знаю я: до смерти не остынет

мой юный пыл и в старческой груди.

Все тише я иду от встречи к встрече,

все зорче мысль, внимательнее взгляд.

Хоть бремя лет отягощает плечи,

как первый день, все дни любовь сулят.

И не жалей о том, любимая подруга,

что бубенцам в ответ гудят колокола,

что на заре своей седеющего друга

нежданно ты в объятья приняла.

Ты круг смыкаешь ласковой рукою,

и если б знала ты, была б удивлена,

как схожи могут быть: с рассветною тоскою

тоска закатная, и с осенью — весна.

Ничтожна ложь несбыточных желаний;

а что доступно — стоит ли мечты?

Но будет смерть полна очарований

в последний день, когда разлюбишь ты.

«Ты ль меня забыла…»

Ты ль меня забыла

И не вспомнишь вновь?

Но тому, что было,

имя — не любовь.

Что ж предать забвенью?

что же помнить нам?

Робкому влеченью

мыслей не отдам.

Те часы — далёко,

ждет иная новь.

Смутного намека

не уловим вновь.

Сердце не забьется,

чутко замерев,

в речи не прольется

трепетный напев.

И ко лжи готовы,

милой неспроста,

не сольются зовы,

руки и уста,

на одно мгновенье

и без лишних фраз,

даже разрешенья

не спросив у нас.

Миг неповторимый,

тающий вдали.

Иль не видя, мимо

счастья мы прошли?

Иль светлей и краше

счастью не бывать,

и на встрече нашей

Божья благодать?

«Жизнь я прожил, но не тщетно мыслил…»

Жизнь я прожил, но не тщетно мыслил,

и любил недаром пашню и покос.

Дни грядущие по звездам я исчислил,

а былые в летопись занес.

Есть предел и опыту и знанью,

есть предел для воли и для сил.

Слава тем, кого пред темной гранью

не напрасно дьявол искусил.

Знанье, мудрость, ценные уроки

дней былых, и новых дней обет, —

вы ль продлите пламенные сроки,

если в сердце больше сроков нет?

Счастлив тот, кого не свяжет разум

там, где мудрость шаткий строит путь,

кто за сказкой иль за вещим сказом

не боится в пропасти шагнуть.

Но когда исчерпаны желанья,

раньше знанья, мудрости и сил,

счастлив, кто без слез и содроганья

сам себя до срока погасил.

«Радостно истрачу все, что я припас…»

Радостно истрачу все, что я припас:

чувств моих избыток, сил моих запас,

опыта и знанья небогатый клад.

А когда истрачу — не вернусь назад.

Сладкий мед по травам и по всем цветам

собирал я жадно — в улей не отдам

и во благо роду в сотах не скоплю,

но раздам без счета всем, кого люблю.

Что пришло случайно, так же и уйдет.

И пока кружится вечный хоровод,

чем себя я тешил, радуясь игре,

проходя оставлю полдню и заре.

А на склоне лета и на склоне дня

сохраню лишь отблеск яркого огня

для последней встречи, для одной из вас,

на кого истрачу все, что я припас.

«Склонен всю жизнь над чуждой нивой…»

Склонен всю жизнь над чуждой нивой,

словоохотлив или нем,

я исполняю, раб ленивый,

свой долг — не знаю, перед кем.

Я зябну в стужу, в зной мне душно,

и одиночество гнетет.

Но кто-то гонит равнодушно

живую плоть мою вперед.

Но кто-то, разум мой смущая

и дух свободный соблазнив,

замкнул врата земного рая,

раскинул ширь плодящих нив.

Служу ль всеблагостному Богу?

иль мой владыка — Сатана?

Но сердце вечную тревогу

таит, отравлено до дна.

Кому нужна моя работа?

кому желанны путь и цель?

и кто потребует отчета за долг,

не понятый досель?

Не лучше ль мне на черной пашне,

разворотив гранит и пни,

зарыть, глумясь, мой день вчерашний

и с ним все будущие дни?

чтоб навсегда во мгле могильной

я самовластно был простерт…

……………………………………

……………………………………..

«Так ведь может жизнь пройти…»

Так ведь может жизнь пройти,

незаметно и бесследно,

час за часом, день за днем.

И когда навек уснем,

растворится призрак бледный

позабытого пути.

Не на пользу, не к помехе

воздвигались наши вехи

каждый день и каждый час.

Ничего мы не свершили,

не смирились, не грешили,

и никто не вспомнит нас.

Пусть не помнят — горя мало,

если б было нам самим

что-то мило, жаль чего-то.

Но захлопнутся ворота

прежде, чем мы разглядим,

что за ними нас прельщало.

Да и стоят ли того

люди, мир, и божество,

и мы сами, вместе с ними,

чтоб, сгорая, созидать,

сердце женщине отдать

иль мечтать о вечном Риме?

«Не душа ль простужена?..»

Не душа ль простужена?

ах, не сердце ль зябнет?

Вмиг обезоружена,

мощь живая слабнет.

Над былой отвагою

веет жутью сонной.

Что-то в жилы влагою

пролилось студеной.

Этот холод внутренний

тягостней и хуже

зимней мглы предутренней,

лютой зимней стужи.

Ни костром, ни печкою

сердца не согреешь.

Самой яркой свечкою

мрака не рассеешь.

Вслед за ночью длинною

день настанет новый:

но души периною

не покрыть пуховой.

Срока не положено,

нет конца и края.

Стынешь замороженный,

ничего не чая.

Где искать спасения?

и о чем молиться?

ждать ли воскресения?

иль его страшиться?

«Много светлых дней у Бога…»

Много светлых дней у Бога,

много бурь припасено.

Кто таится у порога?

кто глядит в мое окно?

Не судьба ли? но какая?

чуткий сон? иль жуткий бред?

не волшебница ль благая?

или попросту сосед?

Не ходите, не глядите,

не стучите в ворота.

Стерегут мою обитель

нищета и пустота.

Проходите, кто несчастен,

проходите, кто счастлив.

Я навеки сопричастен

лишь тому, чем сам я жив.

Где ты, где ты, чьи воздеты

руки с алчущей мольбой?

чьи приветы и заветы

стали тайной ворожбой?

Много светлых дней у Бога,

много бурь припасено.

И во мгле мелькнет дорога,

в чаше с горьким зельем — дно.

День настанет для свиданий

и опять, как в первый раз,

не познав конца заране,

мы начнем любовный сказ.

По ухабам и по топи

мы умчим свою арбу,

повернув спиной к Европе

окрыленную судьбу.

Люди, люди! Есть у Бога

все, чего хотите вы.

Но не всякому дорога

от Парижа до Москвы.

«Христос воскрес. И солнце светит…»

Христос воскрес. И солнце светит,

как будто не было на свете

суда, и казни, и креста,

ни дней томительного плена,

ни чаши, выпитой смиренно,

ни мук, смыкающих уста.

В сердцах ни радости, ни гнева.

О сыне тайно плачет дева,

таит невеста скорбь вдовы.

Пред былью огненной и свежей

дела и люди те же, те же,

и смерть приявшие — мертвы.

Три дня прошли — и гроб раскрылся.

Кровавый ужас позабылся,

тоска кровавая прошла.

И равнодушно солнце светит,

как будто не было на свете

ни жертвы благостной, ни зла.

Опять над сыном мать рыдает,

опять невеста ожидает

того, кто мертв и не воскрес.

И навсегда смежая вежды,

храним мы прежние надежды

и ждем несбыточных чудес.

Но Ты, кто распят был невинно,

не внес ли ныне в свиток длинный

еще один кровавый сказ,

как все, бесцельный и прекрасный,

как все, и властно и напрасно судьбой

измышленный для нас?

Три вечера

Париж 1914–1915

Май 1914 года

Мягкий сумрак пал с небес,

над землей встает туманом.

Почернел зеленый лес,

даль ушла к незримым странам.

И страшась ночных врагов,

к дому дом прижался робко,

за рядами огоньков

освещенная коробка.

Дышит в окна теплый май,

разгораются Стожары,

и жужжит светляк-трамвай,

вылетая на бульвары.

Хищник злой — раскрыл мотор

ослепительные очи,

и выходит на дозор

месяц — верный сторож ночи.

Сон покроет, словно щит,

тех, кто прошлым днем доволен.

А для бдящих зазвучит

звон нездешних колоколен.

Август 1914 года

Пыль, пустынно, пышет зной.

Город замер — от жары ли?

Раскаленной пеленой

воды Сенские застыли.

Дремлют чутко тут и там,

словно ждут во сне чего-то,

Триумфальные ворота,

Opera и Notre-Dame.

Только фура, грохоча,

грузно катится куда-то,

и блестит из-за плеча

штык уснувшего солдата;

да подъемля вихрем пыль

и скользя по плитам серым,

пролетит автомобиль

с ординарцем-офицером.

Близок вечер. Зной и тишь.

День пройдет, как день вчерашний.

Что ты видишь, ты, что бдишь

там, на Эйфелевой башне?

Прорезая синий блеск,

кто в поднебесье несется?

что за странный гулкий треск

над Парижем раздается?

Буйных отроков игра?

отголосок дальней брани?

Иль сегодня, как вчера,

немец прибыл на биплане?

Черной точкой промелькнет,

беззащитных в прах уложит?

и плюется пулемет,

но попасть в него не может?

И опять, как в прошлый час,

город замерший недвижим,

и прожекторы сейчас

засверкают над Парижем.

Март 1915 года

Занавешенные окна,

ставни, замкнутые плотно,

ветер, дождь, ночная марь.

Ни моторов, ни трамваев,

только кое-где мерцает

непогашенный фонарь.

Мрачно, зябко, неуютно,

протянулися, как сукна,

продожденные торцы.

Все мертво, как на кладбище,

та же жуть враждебно рыщет

сквозь лачуги и дворцы.

Средь немых просторов сиро,

ждешь и в бурю цеппелина,

не боишься, но спешишь

в дом знакомый, к людям, к свету,

где насиженное место,

где тепло, уют и тишь.

Ах, не страшен враг свирепый,

не беспомощно воздеты

к небу робкие мольбы.

Только б сгинул призрак черный,

глухо каркающий ворон

неразгаданной судьбы.

Папоротниковый цвет

В урочный час, под сенью полуночной

цветет цветок и указует клад

невидимый и недоступный людям.

Не жди чудес, но знай: не будет чудом

твоя удача, если в час урочный,

искатель бдящий, станешь ты богат.

В урочный час, как папоротник алый,

цветет в душе таинственный цветок

мгновенного и вещего прозренья.

Не пропусти короткого цветенья,

не спи, но бди, как в полночь на Купала,

чтоб в час урочный срок твой не истек.

Спящая царевна

Если б ты могла заснуть,

как царевна в сказке,

чтобы мне когда-нибудь

поцелуем разомкнуть

сомкнутые глазки,

был бы мне не тяжек труд

в скорби многодневной,

ибо все пути ведут

лишь туда, куда зовут

спящие царевны.

Но волшебниц в мире нет,

рыцарь безоружен.

И живи хоть двести лет,

для любовниц — не поэт,

а любовник нужен.

Сном волшебным не заснуть

той, кто жаждет ласки.

Что ж? Найдя кого-нибудь,

все на свете позабудь,

как царевна в сказке.

Слышу, слышу дальний звон,

дни опережая.

Но простит, кто был прощен.

Разве, милая, не сон

эта страсть чужая?

Встречи жду — не осужу

скорбно или гневно.

В очи бдящей погляжу,

в сердце бдящей разбужу

спящую царевну.

«Две я знаю правды…»

Две я знаю правды,

третьей в мире нет.

Если чтил их, прав ты,

воин иль поэт.

Рай нам с чернокудрой,

с русой тоже рай.

Но, любовник мудрый,

лишь одну лобзай.

Выбрав ненароком

жребий свой и путь,

всем межам и срокам

стойко верен будь.

Даль иную помни

и другой удел.

Будь в каменоломне

кем ты быть хотел.

И, влеком блудницей,

не мечтай о той,

кто жила царицей,

умерла святой.

Но ничтожный с виду,

истину скрывай,

людям не завидуй,

к Богу не взывай.

Русской женщине

Вышла ты тропою узкой

на проезжую дорогу,

на простор нестройный, русский,

незнакомый даже Богу.

И пошла в тревожной дреме,

неуверенно и стойко

от Фомы бродить к Ереме,

от обедни на попойку.

Побираясь, расточаешь,

жадно ищешь и не ценишь,

лишь возможного не чаешь,

лишь добытому изменишь.

И не видя во вселенной

цели светлой и убежной,

ты и в подвиге смиренна,

и в молитве ты мятежна.

А полюбишь — Боже! Боже!

страсть, как тучи, небо кроет…

Но средь женщин в мире кто же,

кто тебя, родная, стоит?

«Как девушка, созревшая для страсти…»

Как девушка, созревшая для страсти,

в неведенье покорном и стыдливом,

по рощам и по нивам,

не ведая своей призывной власти,

созрела девственная плоть земли.

Века изжитые растаяли вдали.

Душа молчит пред тайною повторной

и плоти радостной, стыдливой и покорной

печальной мудростью путей не озарит.

Не в первый раз весеннее горит

над нами солнце. Не впервые ляжет

тяжелым бременем на девственное лоно

зерно любви и страсти утоленной

и станет матерью рожденная вчера.

Но в теле юном скорбна и стара

душа бессмертная, — и ничего не скажет.

Как тело девушки, зеленая листва,

пахучий мох и нежные цветы

в неведенье стыдливом

цветут и ждут, восстав из темноты.

И по лесам и нивам

безвольно шепчут древние слова,

чей тайный смысл невнятен им доселе,

трава, и ландыши, и ели.

И жутко мне и стыдно быть таким

немолодым и соблазненным

пред небом синим и нагим,

над лугом бережно зеленым,

в саду доверчиво влюбленном,

где я приник к устам твоим.

Конь Блед

Город мирный, город сонный

распростерся недвижим.

Молчаливо-изумленный

месяц, только что рожденный,

белый свет струит над ним.

Видит он, вперяя взоры

в недалекие просторы,

разрушительную брань.

Видит злое буйство зверя.

И очам своим не веря,

шепчет сонному: «Восстань».

Веют в небе вражьи крылья,

ближе гибельный пожар.

Но напрасны все усилья:

не осилить сонных чар.

Спит работник утомленный,

спят и юноша влюбленный,

и любовь забывший дед.

А над ними, выше, выше,

судьбы древние колышет,

древней ненавистью дышит

в новом облике — Конь Блед.

«Вот идет, потупив взоры…»

Вот идет, потупив взоры.

Темен вечер, ярок день.

От нее на все просторы

не спеша ложится тень.

Вот идет, подъемля очи.

Свет звенит и блещет тьма.

Ярче дня, темнее ночи

вслед ползет она сама.

Кто их знает, кто такие,

и откуда и куда

их влечет одна стихия

сквозь года и без следа?

Где тут лик и где личина?

под личиной чье лицо?

Свет и тень, как паутина.

Круг замкнулся. Жмет кольцо.

Бейся, бейся — нет исхода.

Принял двух, так будь в плену.

Шепчут обе: «Я — свобода,

если б выбрал ты одну».

Верить, жаждать, жить отказом,

изнывая, пренебречь?

Но вместить не может разум,

что любовь — не мир, а меч.

«Всегда живу в необычайном…»

Всегда живу в необычайном,

таком простом, таком привычном,

но для меня лишь не случайном

и не безличном.

Я всех трезвей и хладнокровней

приемлю то, что нам дается.

Но сердце с каждым днем любовней

и ярче бьется.

Все постигаю, все одолею,

и чем мне будни видней и внятней,

тем мир чудесней, тем жизнь милее

и непонятней.

Булыжник острый и купол храма,

приказчик в лавке, слепой с собакой,

мещанка, няня, «такая» дама,

ночной гуляка, —

все так привычно, все так предметно,

легко и просто и недосужно,

и стало все же душе заметно

и сердцу нужно.

Гляжу с улыбкой и мыслю чинно,

но сердце чутко и жутко бьется.

Ах, не случайно, не беспричинно

мне все дается.

«Какой сегодня необманный…»

Какой сегодня необманный,

не сомневающийся день.

С утра рассеялись туманы,

в лазури, солнцем осиянной,

и здесь — доверчивая лень.

Ясны и четки очертанья,

прозрачна даль, приветна близь.

И зелень нежная, и зданья,

движенье, шумы и молчанье

так согласованно сплелись.

Душа моя, душа живая,

душа затихшая — скажи:

ужель и ты за солнце мая,

прозрачной ясности внимая,

предашь былые мятежи?

У памятника

Перед тобою, вождь державный,

чей вызов, брошенный векам,

как плач покорной Ярославны,

и памятен и близок нам,

стою в раздумье невеселом,

гляжу на медный твой полет,

пока по нивам и по селам

наш рок непонятый бредет.

Кто взмыл событья мировые,

на судьбы яростно дыша?

куда глядит твоя Россия?

о чем болит моя душа?

За что, неведомый прохожий,

без скипетра и без венца,

тяжелый крест, на твой похожий,

нести я должен до конца?

Судьбе я вызова не бросил,

народа властно не воздвиг.

По воле волн плыву без весел

и славлю жизнь за каждый миг.

Зачем же в пруд мой одинокий,

где два качались челнока,

неудержимые потоки

влила гремящая река?

Что нужно ей и что мне надо?

Зачем сквозь блеск, и треск, и гул

из Александровского сада

в мою ты пустынь заглянул?

Вот я пришел, мой вождь державный,

чей конь скакнет через межу.

Но плач покорной Ярославны

в тоске безудержной твержу.

«От человеческого мира…»

От человеческого мира,

где места нет мирам иным,

уйду я радостно и сиро

навстречу далям голубым.

И знаю я, что принят

буду в гостеприимные сады

не как Христос, не как Иуда,

но без любви и без вражды.

Без любопытства и вниманья

меня природа приютит,

и не навяжут состраданья

душе ни травы, ни гранит.

«Люблю я четкость ясных дней…»

Люблю я четкость ясных дней,

не возбуждающих тревоги,

когда короче иль длинней

ложатся тени по дороге

от человека и камней.

Весь мир — безбрежная прозрачность,

весь мир — одна благая весть,

и тайна только в том и есть,

что безначальна однозначность

путей, чьих зовов мне не счесть.

Но в жутком сумраке ненастья,

в томленье пасмурного дня,

соблазн мучительного счастья

тревожно вьется вкруг меня,

как бег незримого коня.

Темны и смутны очертанья,

везде, коварно притаясь,

нежданности и ожиданья,

как тело в складках темных ряс,

плетут таинственную вязь.

И что милей — гадать не стану.

Но знаю, знаю до конца,

что два пленительных лица

к нам обращает мир, как Янус,

прельщая чуткие сердца.

Петроград

Из недр земных страны родимой,

векам доверив свой расцвет,

ты не возник неудержимо,

как в сердце благостный завет.

И жив не замысел народный

под четкостью твоих личин,

но, венценосный и безродный,

ты всем обличьем — мещанин.

Ты создан прихотью мгновенной,

с судьбой вступившей в дерзкий спор.

И вот, стоишь среди вселенной

всему и всем наперекор.

Не сердце пылкое России

в тебе размеренно стучит.

И не родня родной стихии

твой гордо блещущий гранит.

Но изменив родным просторам,

куда упорно рок зовет,

ты безнадежно меришь взором

унылый путь Балтийских вод.

И в годы бурных сотрясений

и воплощаемой мечты

ценой последних отречений

страну ведешь не ты, не ты;

но самовластно и раздельно

свой каждый лик и миг любя,

ты — вызов, брошенный бесцельно

судьбе, не знающей тебя.

«Есть дни, ползущие как змеи…»

Есть дни, ползущие как змеи,

летит иной, как быстрый конь.

Вчерашний был золы серее,

и будет завтрашний — огонь.

Один — тоскливое молчанье,

смешлив сменяющий его.

Вот этот весь — воспоминанье,

а тот — не помнит ничего.

О дни грядущие, былые,

и ты, скользящий мимо день,

проливший на душу впервые

такую благостную лень,

скажите мне, как могут люди —

моя вселенская семья —

молить Творца о светлом чуде

и жить всегда не тем, чем я?

«Я был когда-то летами беден…»

Я был когда-то летами беден,

и ноша знанья была легка.

Ходил я в церковь не для обеден,

не укрывался от сквозняка.

Но силы, силы, и годы, годы

без счета тратил и не жалел.

И пылко верил во все свободы,

в свободу духа, в свободу тел.

А ныне стало тяжелым бремя,

и бремя знанья, и бремя лет.

Но бережливо считаю время

и мигам скорбно гляжу вослед.

Хожу я в церковь, чтоб помолиться,

свободу жертвой зову теперь.

И лишь украдкой о синей птице

еще мечтаю — замкнувши дверь.

Природа

Недвижно озеро меж берегов немых.

В воде — листва, лазурь небес и тучи.

И все молчит. Лишь ветерок пахучий

встряхнул траву и листья — и затих.

Нет, то не сон, прообраз смерти темной,

не дрема светлая, сестра живой мечты.

И не восторг молитвенный, огромный,

душой напрягшейся едва вмещаешь ты.

Не сон, не греза, не молитва… Что же

острей раздумья, слаще забытья,

когда в тиши настойчивей и строже

пытает нас загадка бытия?

Мудрость

На землю пала тревожная тьма.

Светлые в небе зажглись терема.

В каждом одно озарилось окно.

Светит, не грея, но светит давно.

Кто там, за каждым, и зиму и лето

в бездне бездонной не спит до рассвета?

В книгах бесстрастных читал я не раз

чуждый душе, но правдивый рассказ.

Я ли не знаю, что небо кругом,

сверху и снизу, в пространстве пустом,

мчит, не мечтая о мудром покое,

глыб раскаленных сверканье немое?

Истине верю, но в сказке не лгу.

С вымыслом быль примирить не могу.

В мире творимом всечасно творим,

страстно живу то одной, то другим,

жадно сближаю две бездны, две грани…

Боже! не дай мне последних познаний.

Кормчий

Ночь темна. Пустынно море.

Ветер крепнет. В небе муть.

Ждет ли радость, ждет ли горе,

всем сейчас один лишь путь.

Сколько нас по всем каютам

едущих на что-нибудь.

Но над нами, без уюта,

кормчий бдит и знает путь.

Исполняя долг ревниво,

он ведет, насупив бровь,

все, чем в мире сердце живо,

труд, и подвиг, и любовь.

Не вникая в наши нужды,

но уверенный в себе,

на сегодня, вечно чуждый,

нужен каждой он судьбе.

А потом, доплыв до суши,

погрузится в мирный сон.

И тоскливо шепчут души:

кормчий разум, будь как он.

Святогор

Нет, не тут, где мы мечтаем,

в глубь веков вперяя взор,

проходил родимым краем

грузный, мощный Святогор.

И не там, где бьются ныне

иль рядами полегли,

он скорбел о каждом сыне

кровью политой земли.

Верный сторож, храбрый воин,

встань, взгляни на двойника:

он, как ты, Руси достоин,

Русь, как прежде, велика.

Но медлительным разливом

смыв межи со всех сторон,

мы по весям и по нивам

сторожим твой вещий сон.

Нам не лучше, чем когда-то:

смутна мысль и жизнь темна.

Тайной тягостной чревата

неродившая страна.

Донесем ли это бремя?

и когда блеснет Восход,

ты ли вставишь ногу в стремя?

мы ли выступим в поход?

Иль, как ныне под курганом

спишь ты крепко смертным сном,

из могил и мы не встанем

свет узреть в краю родном?

Хмуро солнце в русском небе…

хмур и летом русский бор…

Что ж? и этот скорбный жребий

примем мы, как Святогор?

«Опять я здесь, на воле и в глуши…»

Опять я здесь, на воле и в глуши,

в березняке, над озером молчащим.

Природа мудрая внушительней и чаще

глядит в глаза, пронзает глубь души

и медленно твердит мне: не спеши.

Все та же ель у желтого балкона,

кудрявая береза до небес,

и дальше — тополь чуть посеребрённый,

а там, за озером, крестьянский лес

и тучки, тучки вплоть до небосклона.

Все то же, то же, зелень и вода.

И я меж них не тот ли, что всегда?

Как вы, березы, тополь, дуб и ели,

я обновлялся с каждою весной,

и не напрасно дали голубели

и солнце радостно сверкало надо мной,

прельщая сердце вечной новизной.

И разве важно, что не так уж ныне

упруги мышцы и нежна щека,

что волосы седеют у виска

и может быть о дочери иль сыне

забота мне привычна и легка?

Я здесь опять и не один, а с тою,

кого люблю, и молод я навек

с зеленой елью, с рожью золотою,

с водой прозрачною озер и рек,

как молод любящий впервые человек.

Есть мера дням, нет меры для души.

И тщетно шепчет мне природа: не спеши.

«То солнце, то ливень — и как убежденно…»

То солнце, то ливень — и как убежденно.

И блещет и хлещет — огонь и вода.

Как будто так надо, как будто законно,

и каждая смена пришла навсегда.

И как это схоже с тоскою твоею,

с тоскою мгновенной, с весельем на миг.

Но к сердцу склоняясь, гадать я не смею

про мост семицветный, что в небе возник.

«Вчера мой кубок полон был до края…»

Вчера мой кубок полон был до края

кипящей радостью, как пенистым вином.

Я расточал ее, играя,

в земной любви, в безумии земном.

Сегодня горькой, вяжущей тоскою

наполнен он — и пью я и скорблю.

Но бережливою рукою

его подьемля, капли не пролью.

Вчера была со мною ты, — а ныне

я одиноко шествую в пустыне.

«В душе тоска, но разум светел…»

В душе тоска, но разум светел.

Любовь моя! Страна моя!

Одной не знал, другой не встретил,

пока была весна в расцвете

и путь лежал во все края.

Теперь, пред совестью в ответе,

скорблю, бессилья не тая.

Что дам тебе, моя подруга,

чья молодость не изжита?

Избытку жизни нет досуга,

и мудрость любящего друга,

увы! — бескрылая мечта.

И если предан я отчизне

нежней, чем в пору юных дней, —

есть радость скорбная и в тризне,

но мне едва ли хватит жизни,

чтоб долг исполнить перед ней.

В чем долг любовный перед вами,

постиг, кто сердцем искушен.

Его не выразить словами,

но над незримыми церквами

о нем поет неслышный звон.

Над тучами, над синевами

вам светит то, чем я сожжен.

Саломея

Гадать о судьбах не умея,

я кормчих звезд ищу во тьме:

ты не царевна Саломэ и

не Христова Саломея.

Уста казненного лобзать?

коснуться девственной Марии?

Нет, на тебе иной стихии

неизгладимая печать:

ты внучка пышной Византии,

душой в отца и сердцем в мать.

Среди грузин — дитя Кавказа,

родная нам средь русских сел,

ты всем близка, кто в путь ушел

к стране несбыточного сказа.

И все, что долгие века

трудясь и радуясь творили,

в тебе пьянит, как на могиле

благоухание цветка.

Не вспять ведет твоя дорога,

не о былом вещаешь ты,

но с возрастающей тревогой

впиваюсь я в твои черты.

Как знать? Грядущему навстречу

неся узорную мечту,

могла б и ты любить Предтечу

и первой подойти к Христу.

Что сфинксу страшному отвечу?

как узел рока расплету?

Пред неразгаданным немея,

я не царил и не погиб.

Но, чтоб любимой быть, Эдип

тебе не нужен, Саломея.

«Родимая сторонушка…»

Родимая сторонушка,

раздольная, могутная,

безвольная, беспутная,

до дна ли пьешь, до донушка,

не чарами, а чанами,

не мед и не вино?

И вьется хмель туманами

над душами, над странами,

где зябко и темно.

Чего ты вширь пустынею,

на все четыре стороны,

раскинулась, где вороны

под купой бледно-синею

накаркали, накаркают

за бедами беду?

Не чанами, а чаркою

пила ты радость жаркую:

не хуже и в аду.

Служанка подъяремная,

жена ли ты кабацкая,

невеста — дева скромная, —

какая-то дурацкая,

нескладная, ненужная

томит тебя нужда.

И вечно безоружная

бредешь тропою кружною

неведомо куда.

…………………….

«Когда полюбишь, не спеши…»

Когда полюбишь, не спеши

в слова облечь живое чувство:

есть речь иная, речь души

и бессловесное искусство.

Не все, сокрытые от нас,

сердца безмолвствующих немы:

в иных творятся каждый час

боговнушенные поэмы.

Сверканье пестрое речей

с гореньем длительным несхоже.

Игриво плещущий ручей

журчит всегда одно и то же.

Плененный страстью соловей,

стремясь достичь любовной цели,

в сплетенье ласковых ветвей

плетет, как вязь, все те же трели.

И если вслушаешься ты,

поймешь, склонясь ко всем молчаньям,

что про любовь свою цветы

поют немым благоуханьем.

«Склоняя русую головку…»

Склоняя русую головку

и плечи узкие к столу,

рукою бережной и ловкой

ты водишь тонкую иглу.

И вот, нанизан жемчуг ценный

с живой и знойною корой.

И будет кто-то во вселенной

толпу пленять его игрой.

А ты, как я, — работник скромный

и не наполнивший сумы, —

не разглядишь из кельи темной,

кому, трудясь, служили мы.

«Живую плоть…»

Живую плоть

Ты сотворил мою, Господь,

из праха, мертвого дотоле.

И зренье дав ему и слух,

подумал вдруг

о поле.

От плоти плоть

Ты взял, Господь,

чтоб рай земной для нас стал раем.

И был бы вечный нам предел

в слиянье двух прекрасных тел,

где лик бесплотный воплощаем.

Так мы творим,

покорны вымыслам своим,

из праха косного доселе,

предметы, милые земле,

и в каждом ремесле

Твоим делам верны на деле.

Но в мире есть

иная весть,

иная власть, иная воля.

И там, где ожил прах, — она

творит, пронзая времена,

пространства пленные неволя.

Не зренье плоти и не слух

приемлет дух,

кого дарит она прозреньем.

Испепеляя рубежи,

его сжигают мятежи

неугасающим гореньем.

Не Ева — робкая жена —

ему нужна,

а непокорная подруга,

чей зыбкий лик, дразня, манит,

и вот, любовница — Лилит

парит вдоль пламенного круга.

Тебе подобны, Сатана,

все те, кто пьет до дна

отравный кубок вдохновений,

не вещи — плоть, а дух творит,

стремя к мелькающей Лилит

искусства зыбкие ступени.

Сентябрь

Все медленней по небу солнце всходит,

а сумерки спадают все быстрей.

И с величавостью дряхлеющих царей,

чья на исходе

богатая делами

и пестротой событий жизнь, — на зыбкий прах

глядят деревья в золотых венцах

над старчески негибкими стволами.

Восторг весенний, яростный и бурный,

бесхитростный и безрасчетный пыл

и радость пряную прозрачности лазурной,

старея, не забыл

простор земной, что пламенно застыл.

Когда-то он за каждую ограду

струил слепящий свет и знойный жар.

Теперь ему не греть, а греться надо,

он мудр почти и не совсем он стар.

В его огнях мерцает примиренье,

а в сердце — нежная тоска.

Не творчество, а каждое творенье

умеет он любить не свысока.

И словно ризою священной

облек себя сверкающим руном,

которого всю жизнь искал он по вселенной,

и грустно и смиренно

склонил чело под жертвенным венцом.

«Как сталь, до белого закала…»

Как сталь, до белого закала

ковался некогда мой стих,

и в нем звенела и сверкала

уверенность надежд моих.

Все было стройно — мир и люди,

все четко — мысли и дела,

и лишь о том мечталось чуде,

чтоб рифма новою была.

Теперь не то. Дробящий молот

и всепронзающий клинок

я оставляю тем, кто молод

и не познал, что одинок.

Учусь молитвенно склоняться,

хочу бесхитростно понять,

не соблазнять, а соблазняться,

и полюбить, а не пленять.

Я не ищу былых сверканий,

узорных звонов не ценю,

хитро расписанные ткани

для резвых правнучек храню.

И в раззолоченном наряде,

задорно вызов бросив в мир,

не выезжаю на турнир,

жеманной радуясь награде.

Теперь изысканности нет:

передо мной не сталь, а глина

и полнозвучная былина,

а не отточенный сонет.

Душа земная

Когда душа из ярких далей,

из круга раскаленных звезд,

слетела на земной погост

и крылья синие отпали,

земля, остывшая в веках,

в нее вдохнула зябкий страх,

повеяв ледяным дыханьем.

Поблек когда-то светлый лик,

и был младенца первый крик

ее непонятым рыданьем.

Блеснув, как слезы иль роса,

она в груди застыла льдиной,

и отразились небеса

в ее прозрачности притинной.

Но годы шли, дитя росло,

морщины врезались в чело,

и кожа нежная грубела.

Стал голос глух, рука тяжка,

и вот, у каждого виска

уже легло по нити белой.

Но с каждым годом, с каждым днем

светлела мгла и жизнь теплела

и нестареющим огнем

прожгла стареющее тело.

Все тверже кость, кора грубей,

но все нежней и голубей

и даль небес и ширь земная.

Пышней цветы и слаще мед,

и тает, тает крепкий лед,

и бьется сердце, вспоминая.

Мне все равно, я стар и сир,

но для души крылатой снова

не мир иной, а этот мир

стал миром творческого слова.

«Сегодня я готов молиться…»

Сегодня я готов молиться,

как молятся в темных церквах

невеста, вдова, и черница,

и бабы с детьми на руках.

Колени склонив пред святыми,

я долго и нудно готов

молить их словами простыми

иль плакать без просьб и без слов.

Сегодня земные поклоны

я клал бы смиренно пред тем,

кто мог бы нарушить законы,

воздвигнуть забытый Эдем.

И в чьи-то незримые руки,

не веря иль веря на миг,

я жажду предать свои муки

со всем, что я в муках постиг.

Metro

Мы в небесах искали Бога,

но выси тщетно обошли

и неизведанной дорогой

пронзаем глубину земли.

Как дуло темное орудий,

безмолвствует подземный ход,

но вихрометный промелькнет

дракон, которым правят люди.

И каждый миг неудержимей

он в глубину вонзает путь,

чтоб из жерла когда-нибудь

загрохотать в огне и дыме.

Скользит безглавая змея,

и разноцветно блещут очи.

Как хвост, двойная колея

протянута от ночи к ночи.

Мерцают робкие огни,

прельщают тихие привалы.

И снова — стены и провалы

и миги — долгие, как дни.

Мы связаны одним движеньем,

мгновенностью одной живем

и чуть намеченным сближеньем

осуществленья не найдем.

А мимо, рядом бесконечным,

как темнота и глубина,

огнеживые письмена

проносятся в мельканьи встречном.

Расплата

Все чаще думаю о том,

что незаслуженны щедроты

моей судьбы, и что потом —

когда-нибудь — ее расчеты,

еще непонятые мной,

безжалостным возмездьем станут.

Но шествую в грозу и зной,

и соблазнен и не обманут.

И не за то придется мне,

я убежден, нести расплату,

что радуюсь наедине —

без зависти — врагу и брату;

но лишь за то, что встретил вас

и полюбил, не рассуждая,

когда в предсумеречный час

клонилась голова седая,

но лишь за то, что вы могли

ответствовать любовью краткой,

мне не уйти с лица земли,

не расплатившись без остатка.

«Я верю в вас, но вам не верю…»

Я верю в вас, но вам не верю,

есть вера, но доверья нет.

Приемля дар, предвижу я потерю,

обету вняв, предчувствую запрет.

Прекрасны вы, а люди зрячи,

и ваша юность любит лесть.

Для женщины соблазн сильнейший есть,

чем поцелуй безмолвный и горячий.

Любовью верной вам я мил,

но кто не любит — вам нужнее.

Когда-нибудь в умышленной затее

забудетесь — и вдруг не хватит сил.

От случая зависеть — жутко,

и в страхе жить — невмоготу.

Заране хоронить свою мечту,

поверьте мне, совсем плохая шутка.

Какой безрадостный удел

несчастным в счастье быть, и даже…

Но нет! Пусть Баратынский вам доскажет

не то, что я вам досказать хотел.

«Далеко до любимой…»

Далеко до любимой,

Далеко — не дойти.

Но ведут, как до Рима,

к ней одной все пути.

Мимолетные встречи —

то улыбка, то взгляд,

то походка, то плечи, —

лишь о ней говорят.

Каждый миг оживает,

что пережито с ней.

В этом гулком трамвае

улыбнулась нежней.

В кабачке мне сказала, —

где сижу я сейчас:

«Вы едите так мало,

что стесняюсь при вас».

А полуночью темной,

на скамейке лесной,

о любви вероломной

говорила со мной.

В галерее картинной

вечно мню, что она,

то грешна, то невинна,

вдруг сойдет с полотна.

Ей поет долговязый

в Abbaye de Theleme.

И о ней все рассказы

и стихи всех поэм.

Далеко до любимой,

далеко — не дойти.

Но огонь негасимый

озаряет пути.

И паломником ныне

обхожу, не спеша,

все места, где святыни

воздвигала душа.

«Еще хранит постель чужая…»

Еще хранит постель чужая

следы недавно близких тел,

еще растаять не успел,

душистый май опережая,

твой нежно-пряный аромат,

еще по-прежнему измят

диван, где льнули мы друг к другу,

и медленно скользя по кругу

стенных часов, еще стрела

за цифру «семь» не перешла

и отмечает час разлуки, —

и вот уж нет ни в чем поруки,

нет доказательств, ни улик,

что явью был прошедший миг.

Бесстыдно бережных касаний

в руке раскрытой нет следа,

и вновь утерян навсегда

и запах твой и вкус лобзаний.

Речей слепительный узор

рассыпался как пепел серый.

И тщетно ищет робкий взор

в ответных взглядах — прежней веры.

Как далеки мы, как чужды,

как все в тебе необычайно.

Опять в бездонные пруды

влечет волнующая тайна.

Пленивший только что рассказ

уже припомнить не умею,

и завтра будешь ты моею

опять как будто в первый раз.

«Довольно праздных слов и суетных волнений…»

Довольно праздных слов и суетных волнений,

унылых подвигов, бесплодных сожалений,

лукавых вымыслов, пленяющих умы:

удела лучшего заслуживаем мы.

Но как рабы, закованные в цепи,

влача ярмо, позорное вдвойне,

лишаемся по собственной вине

раскинутых вкруг нас великолепий.

Не видят очи, и не внемлет слух,

в душе немой безрадостно потух

очаг заглохший чуткого прозренья,

и к тайнописи мирооткровенья

волшебный ключ утратили сердца.

И стоит ли вся мудрость мудреца,

смиренье инока, искусство полководца,

певцов прославленных нелживый дар —

тех незаметных и безличных чар,

чья прелесть тайная не мыслью познается?

На что нам гордое сознанье первородства,

на что привычка хмурого господства,

наследье царское и царские права,

когда кругом пленительно жива

бесправная, безвластная природа,

и мысли властные, и властные слова —

лишь тучи легкие в лазури небосвода?

Алтарь лелеемый, как памятник былого,

собой самим развенчанный кумир —

достойна жизнь, достойны мы иного:

забвенья сладкого и погруженья в мир

сосредоточенно-немого.

«Каждым мигом очарован…»

Каждым мигом очарован,

то безудержен, то скован

сладкодумною тоской,

бурь ища, влюблен в покой,

зною радуясь и стуже,

морю синему и луже

пред крыльцом иль на дворе,

розовеющей заре,

полдню пышно золотому,

проливающим истому

утоляющим ночам,

встречно блещущим очам,

нежным взглядам, станам гибким,

зазывающим улыбкам, —

все объемля — глубь и высь,

ширь и даль, — остановись!

я шептал земным мгновеньям.

Но настойчивым моленьям

не внимало ни одно.

Проносились дни и годы,

и удачи и невзгоды,

все, что людям суждено,

что струею вечно пенной,

заполняет кубок ценный,

осушаемый до дна.

Неповторны и текучи,

как вода, любовь и тучи,

пролетали времена.

И безжалостно влекомый

к грани чуждой и знакомой,

я в отчаянье воззвал:

«Кто б ты ни был, царь вселенной,

гений добрый, дух надменный,

Саваоф или Ваал, —

клятвы страшной не нарушу:

быстрый миг останови —

миг восторга, миг любви —

и тебе продать я душу,

бог неведомый, готов».

Пестрый мир был нем и светел,

но душе моей без слов

бог неведомый ответил:

«Будет так, как хочешь ты.

Нет бессмертной красоты,

зримой смертными очами;

рок царит и над богами;

что живет — должно истлеть.

Но тебе — запечатлеть

каждый лик, на миг рожденный,

в вечный образ претворенный,

власть чудесную вручу

в знак заклятого служенья».

И сбылось. Горящ и тих,

ожил мир в стихах моих

тайным чудом воскресенья,

завершенный, отраженный,

пребывающий, как стих.

И поет — а я молчу

и себе не жду спасенья.

«Стопою тяжко замедлённой…»

Стопою тяжко замедлённой,

задумчиво — настороже,

мой разум бродит по меже,

едва заметно углублённой.

Разноличинны явь и сон,

неразлучимы свет и тени.

Но чужд восторгов и смятений,

он шествует несоблазнен.

Как все размеренно-законно

в однообразной пестроте;

земные вымыслы — и те

блюдут порядок предрешенный.

Лишь неуемная душа,

не разгадав нехитрой тайны,

твердит, что все необычайно

и жизнь безумно хороша.

То улыбается, то плачет,

сама не зная — отчего,

любя, коснется ли чего —

и в тот же миг переиначит.

Нельзя сердиться на нее,

а увещаниям не внемлет

и даже истину приемлет

как достояние свое.

И над межами, над мирами,

пленяя взор, лаская слух,

стопою легкою как пух

скользит — и светится пред нами.

За кем пойти? к кому пристать?

как жизнь прожить: творя иль зная?

и что прекрасней: быль земная

иль то, что былью может стать?

«Городом пустынным ночью проходить…»

Городом пустынным ночью проходить,

шорохи и тени, проходя, будить,

слышать за собою гул своих шагов,

ждать зловещей встречи и ночных врагов,

вглядываться в звезды, думать о былом,

знать, что ночь пустынна и за тем углом,

быть ненужным миру, людям и земле,

быть самим собою в тишине и мгле,

телом утомленным совершая путь,

разумом и волей на ходу вздремнуть,

но следить забвенно, к цели не спеша,

как из пут телесных восстает душа

отблеском неверным, отзвуком глухим,

незнакома людям, близким и чужим,

и сквозь город сонный и укрытый тьмой

вещую тревогу принести домой,

уловить намеков неземную речь

и в слова земные нежно их облечь.

«Хранит душа нелживое преданье…»

Хранит душа нелживое преданье

о неземном каком-то бытии,

и в полуяви, полузабытьи

тяжелое приемлет испытанье.

Невнятен гул, раскинутый окрест,

неясно суетливое движенье,

и как знакомое и жуткое виденье,

встает пред нею почерневший крест.

К нему ли путь? иль от него дорога?

принять ли казнь? иль встречного казнить?

Из светлых бездн до темного порога

кто протянул бледнеющую нить?

Забвенную могу ли я винить,

влюбленный в жизнь, не ведающий Бога?

Блажен, кто помнит, счастлив, кто забыл.

Земля для нас полна очарованья,

и если людям нужно оправданье,

нас оправдает, кто однажды был.

Сквозь времена, и стогны, и пустыни

он душу бдящую уверенно пронес.

Но Божий Рай не стоит тихих слез

невест о женихе и матерей о сыне.

Господь решил, Господь неумолим:

отступник, кто предаст нелживое преданье.

И полюбив земное испытанье,

я недостоин быть избранником Твоим.

За радость здешнюю, за здешнее страданье

благословлю Тебя, кем буду я судим.

«Всегда ль стремиться будем…»

Всегда ль стремиться будем

к нездешним берегам:

что непонятно людям —

неведомо богам.

И лживым прорицаньям,

во власти тех же пут,

с бессмысленным вниманьем

внимают там и тут.

Хоть мельком заглянуть бы

за ту немую грань,

где ткут глухие судьбы

узорчатую ткань,

где прихотью случайной

родится и живет,

своей не зная тайны,

и этот мир, и тот.

Загадкою столикой

двояко смущены

бессмертные владыки

и смертные сыны.

И так сплелися нити,

что к небу и к земле

единый вихрь событий

взмывается во мгле.

Разгадки не добудем,

увы! ни там, ни тут:

что непонятно людям,

и боги не поймут.

«Мне знакомы три напева…»

Мне знакомы три напева,

уловил их чуткий слух:

нашептала первый дева,

а другой — напев старух.

Все пленительны, но третий

самым внятным был из трех

оттого, что нет на свете

слов звучней, чем женский вздох.

Непорочность, примиренность,

страсть скорбящая в тиши,

вам — троякая влюбленность

очарованной души.

«Так… Пушкин, Рыбников, Евангелье… А рядом…»

Так… Пушкин, Рыбников, Евангелье… А рядом

листок вечерний, купленный сейчас,

с сырой печатью, с злободневным ядом,

рожденный только что и мертвый через час.

И тут же — Русская газета,

два моря переплывшая давно.

Закрыта дверь, завешено окно,

и дождь и буря на дворе… И это,

и это — жизнь моя… Надолго? навсегда?

желал ли я такой иль примирился с нею?

какой судьбой заброшен я сюда?

каких заклятий преступить не смею?

Судьба… судьба… но верю ли в судьбу?

И сладко сетовать лишь на вину чужую.

Мой грех, мой тяжкий грех, коль заживо в гробу

я схоронил себя и, схоронив, тоскую.

Прости меня, родимая страна,

ведь по неведенью, без умысла лихого,

я грешен пред тобой, как ты сама грешна

за веком век и с каждым мигом снова.

Недаром я твой сын. Недаром ты

глядишь на Запад, грезишь о Востоке,

державная и в хате кривобокой,

но узница раздольной пустоты.

Прости меня, чтоб я себя простил.

Как ты, и я тружусь на черной пашне,

безжалобно, упорно, в меру сил,

свершая подвиг свой, такой же, как вчерашний.

И что кругом творится — все равно:

для нас, мы знаем, жатва не поспела.

Душа тосклива и устало тело:

мы оба молоды, но молоды давно.

Под снежным саваном внимательней и чутче

теперь ты слушаешь безрадостную быль,

знакомую и мне… Вот Рыбников и Тютчев,

вот Пушкин — посох мой, Евангелье — костыль,

а вот — за мигом вьющаяся пыль —

уже отставшая от времени газета…

И это — жизнь моя. И это

теперь — как прежде, как всегда — не ты ль?

Сказка

Жили-были… Нет, не так:

жили-жили, да не были.

И опять попал впросак:

и не жили, только слыли.

Кто же? Матерой казак?

иль царевич с царь-девицей?

иль Иванушка-дурак

с самогудом и жар-птицей?

иль ученые коты?

или злобные Кощеи?

Нет, всего лишь я да ты,

и не где-то, а в Рассее.

Родились: ты — здесь, я — там,

друг о друге и не зная,

и душой и по летам

я — такой, а ты — иная.

Разделяли нас века,

вся родимая равнина,

точно два материка

океанская пучина.

Как царевна, ты спала,

И блуждал я долго, долго.

Но не вспять ли потекла

вдруг река большая, Волга?

Мы сошлись лицо к лицу,

друг на друга поглядели…

И пришел рассказ к концу,

ибо любим мы доселе.

— «Вот так сказка. Небеса

почернели от досады:

где же, друг мой, чудеса

и волшебницы и клады?»

— Где? не видишь? как же так?

Клад — любовь, взаимность — чудо,

а Иванушка-дурак

это я, — всегда и всюду.

Из сборника «СТИХИ РОССИИ» (Париж, 1916)