Пленник моря. Встречи с Айвазовским — страница 16 из 39

Она меня во мгле ночной[40]

Водила слушать шум морской,

Немолчный шепот Нереиды,[41]

Глубокий, вечный хор валов,

Хвалебный гимн отцу миров.

И поэт Подолинский, приславший мне потом книжку «Современника» со своими стихами, восторженный и пылкий, как все поэты, с большим увлечением отнесся к моей картине, которая мне тогда не совсем нравилась. Как раз в это время он описывал Пушкина в одном из лучших своих стихотворений «Переезд через Ялту» и по моей просьбе прочел мне отрывок, посвященный поэту и его пребыванию в Гурзуфе, который вы мне напомнили, так как приводите в своих статьях о Гурзуфе и Пушкине в «Новом Времени» и присланных мне книжках журналов. Теперь эти стихи немного устарели, в них говорится о том, что Пушкин, живя в Гурзуфе, брал поэта проводником с собой и заходил с ним в такую глушь, куда и птицы не залетают. Описывается настроение поэта, и, кажется, он назван славой и любовью отечества, избранником судьбы, что-то в этом роде; но тогда он продекламировал их с большим чувством, и я запомнил их.

Затем Айвазовский заговорил о пушкинской картине, написанной им в сотрудничестве с И. Е. Репиным, о необыкновенно удачном портрете его работы профессора Репина, и перешел к профессору К. Е. Маковскому, вспомнив, что и у этого художника есть свой излюбленный тип и даже литературный женский тип, напоминающий невесту Нила – Офелия. К. Е. Маковский три раза пробовал писать ее, и все три раза ему не удавалось придать ее лицу то выражение, которое соединялось в его представлении с этим симпатичным созданием.

При этом он вспомнил про горячий спор К. Е. Маковского с покойным И. А. Гончаровым, который настаивал на необходимости придать более реальное выражение сумасшедшей. А старик Маковский сумасшествие Офелии представлял себе необыкновенно поэтичным, говоря, что Офелия все время видела перед собой Гамлета, все время мечтала о нем и так и ушла в воду с этой мечтой, с песней на устах. Она отличалась от других сумасшедших тем, что не проявляла своей болезни ничем диким или страшным, а только мечтала, пела и раздавала цветы. Она была созданием, которого еще не коснулся земной грех, она ушла с земли таким же поэтическим призраком, каким жила на ней. И. К. говорил об этом с большим увлечением, и я вспомнил В. Ф. Комиссаржевскую в этой роли (Офелии), стал рассказывать ему о том типе, который она создает, и о песенке, которую поет эта артистка, обладающая довольно сильным и звучным голоском. При этом Иван Константинович припомнил прежних знаменитых исполнительниц, «безумного друга Шекспира» – артиста Мочалова и прежние слова старинной песни Офелии, которую когда-то, в годы его молодости, напевали все дамы:

Моего ль мы знали друга,

Он был бравый молодец,

В белых перьях статный воин.

Первый Дании боец.

Незаметно разговор наш перешел на театр, и И. К. сообщил много любопытного, но об этом в последующих главах.


«Девятый вал». Художник И. К. Айвазовский. 1850 г.


Глава XVI

Театр. Увлечение Белинского. Последняя встреча Айвазовского с Виссарионом Белинским. Предсмертные встречи с русскими поэтами. Встреча с С. Я. Надсоном. У Д. В. Григоровича. «Пятницы» Я. П. Полонского[42]. Романист И. И. Ясинский[43](Максим Белинский). М. М. Щедрин-Салтыков. В. В. Комаров[44]. Викт. Бибиков[45], И. Н. Потапенко[46]. Мочалов[47]. Асенкова[48]. В. В. Самойлов[49]. П. А. Каратыгин[50]. М. И. Глинка. А. Я. Петрова-Воробьева[51]. Приключение с Дидло. Приезд государя. За кулисами. М. П. Мусоргский.

Иван Константинович любил театр и во дни молодости был частым посетителем русской драмы и казенной итальянской оперы в эпоху блестящего ее процветания. Вспоминая про старые далекие годы, он рассказывал немало интересного о разных знаменитостях русской сцены, воспетых нашими поэтами и оставивших глубокий неизгладимый след в истории нашего театра. Со многими из них в свое время он был лично знаком, встречая их в великосветских салонах и гостиных. В его живых речах оживали корифеи театрального мира: В. В. Самойлов, Мочалов, Дюре, Асенкова, Каратыгин, покойный Т. Я. Сетов, Петров, Комиссаржевский и многие другие. Он помнил Истомину, увлекшую Грибоедова и воспетую Пушкиным… Одни на его глазах сделали блестящую карьеру, другие при нем сошли со сцены и даже с житейской сцены. Какие имена, какое славное прошлое! Нельзя сказать, чтобы Иван Константинович, вечно занятый своими трудами, весь отдавался театру, но не полюбить театра человеку общества, с его душой, запросами и стремлениями, было невозможно. Театром увлекались в то время лучшие представители всех слоев общества, и, между прочим, его знакомые, имевшие на него большое влияние, Пушкин, Белинский и Гоголь, писавшие для театра и в своих произведениях и письмах очень часто занятые игрою артистов, как и С. Т. Аксаков, знаменитый автор «Литературных и театральных воспоминаний». Тогда еще не настала пора отрицания искусства и веяний Льва Толстого. С каким восторгом и горячностью относился к театру Виссарион Белинский, руководящий в ту пору общественным мнением и царивший безраздельно в литературных кружках, видно из его «Литературных мечтаний» – серьезной и искренней статьи, появившейся в конце тридцатых годов, в которой он восклицает:

«Театр!.. Любите ли вы театр так, как я люблю его я, то есть всеми силами души вашей, со всем энтузиазмом, со всем исступлением, к которому только способна пылкая молодость, жадная и страстная до впечатлений изящного? Или, лучше сказать, можете ли вы не любить театра больше всего на свете, кроме блага и истины? И в самом деле, не сосредотачиваются ли в нем все чары, все обаяния, все обольщения изящных искусств? Не есть ли он исключительно самовластный властелин наших чувств, готовый во всякое время и при всех обстоятельствах возбуждать и волновать нас, как вздымает ураган песчаные метели в безбрежных степях Аравии? Какое из всех искусств владеет такими могущественными средствами поражать душу впечатлениями и играть ею самовластно…»

Иван Константинович говорил мне, что читал вместе с Гоголем эту статью вскоре после выхода ее в свет (он и обратил внимание мое на нее). С Белинским И. К. встречался много раз в литературных кружках Петербурга и был у него по его приглашению один раз на Лиговке, через несколько лет после знакомства своего с А. С. Пушкиным, по возвращении своем из-за границы, незадолго до кончины великого критика. Более чем скромная, почти граничащая с нуждой, обстановка Белинского поразила И. К. не более, чем заостренные черты лица его и впалые щеки, озаренные чахоточным румянцем… Бесконечный вид жалости вызвал у него этот полный духовных сил и жажды работы и уже приговоренный к смерти идеалист-труженик, в горячих кружковых разговорах внушавший ему столько благородных, прекрасных мыслей. «Я точно теперь перед собою вижу его лицо, на которое тяжелая жизненная борьба и дыхание смерти наложили свой отпечаток, – говорил И. К. с сожалением. – Когда Белинский сжал мне в последний раз крепко руку, то мне показалось, что за спиной его стоит уже та страшная гостья, которая полвека назад отняла его у нас, но душой оставила жить среди нас. Помню, в тот грустный час он после горячей, полной энтузиазма речи, должно быть утомленный длинной беседой со мной, энергичным жестом руки откинул волосы назад и закашлялся. Две крупные капли пота упали со лба на его горящие болезненным румянцем щеки. Он схватился за грудь, и мне показалось, что он задыхается, и когда он взглянул на меня – то его добрые и глубокие глаза устремлены были в бесконечность… Сжатые губы, исхудавший, сдвинутый как-то наперед профиль с его характерным пробором волос и короткой бородкой и эта вкрадчиво-звучная, полная красноречия, горячности, пафоса речь знакомого, милого голоса, с особенной ему только присущей манерой, заставлявшая когда-то усиленно биться сердца молодежи – производили на меня тогда глубокое впечатление. Как далеко это время! Как много переменилось с тех пор!»

По странному стечению обстоятельств И. К. Айвазовскому пришлось встречаться в самый год смерти с Пушкиным (1837), Гоголем (1852), Жуковским (1852) и Белинским (1848).

Кроме того, незадолго до смерти поэта, И. К. познакомился и встретился в Ялте с прогремевшим в ту пору С. Я. Надсоном. И. К. признавал в Надсоне талант, но находил его стих, вполне музыкальный и художественный, – порой бедным в смысле недостатка слов, неумения подыскивать выражения, которыми так богата русская речь. Это он заметил и в разговоре с Надсоном, лицо которого напомнило ему портреты Шекспира. Надсон, с длинными, черными, закинутыми назад волосами, такой же длинной бородой и маленькими усами, худенький юноша с побледневшим желтоватым и впавшим лицом, одетый в короткий черный бархатный пиджак – представлял собою хотя грустный, но все же яркий и колоритный тип восточной красоты (поэт был, как известно, по происхождению евреем). Живые, умные глаза его, по словам И. К., обведенные темными ободками, казалось, увеличились в размере и «сверкали как звезды в темноте ночи», и он проявил массу горячности и ненависти, когда разговор зашел о враждебных ему течениях литературы. Напрасно И. К. силился перевести разговор на другую тему, болезненно нервного Надсона трудно было уже сбить с пути.