Пленник моря. Встречи с Айвазовским — страница 26 из 39

2. Картина, которая изображает, как говорят, восхождение луны, по моему взгляду, по моим чувствам, не представляет ничего другого, как хорошую кисть и личный вкус художника, натуры же в ней, или часа, никак постичь не можно. Солнечный стог луны и отсвет ее в воде прекрасно напоминает глазу теплоту восхода солнца, теплота эта в первую минуту идет по душе, но сильные по-видимому лучи этого животворного светила не разливают никакой жизни на прочие предметы, представляемые в картине, отсветов нет! В сердце моем живо теплое утро, а в картине тихая холодная ночь, чувства мои разнородны с картиною, я не могу гулять в ней. Она не может нравится мне. Василий Иванович в защиту и сказал было, что на юге часто бывает луна такова, но я был на юге и луны, так похожей на солнце, никогда не видал; да если бы и увидел, то говорил бы о ней как о чуде, как об изъятии законов природы. Но картина должна быть зеркалом природы, или лучше сказать, должна быть слепком тех ощущений, какие природа произвела на чувствие художника. Зачем же художнику заниматься слепками ощущений неудобопонятных образами, не согласными с привычкою наших чувств? Случай, которым природа удивляет художника, никогда не действует столько на чувствие его, сколько поражает рассудок, соображения же рассудка передают прозою, которую страшно впускать в удел изящного!

Картина имеет целью долго, всегда утешать нас, и потому не должно искать в ней утешения, производимого удивлением. Это чувствие поражает и потом ослабляется более и более, а хорошая картина, как мой Пуссен,[66] или скромная ночь Вандернера,[67] чем более смотрим на них, тем более они нравятся. Я распространился столько, любезный Иван Константинович, о картине луны оттого, что капризы, причуды и вообще изысканность Кипрянского,[68] этого высокого художника-проказника, пугают меня, чтоб и ты не сбился на его стать в этом опасном отношении. Довольно бы мне сказать, что увидя луну твою крымскую, я покрыл твою успенскую луну теплым красноватым лаком, он согласил два разнородные света луны и огня и теперь я любуюсь ею, как правдивым отголоском знакомой натуры. В луне крымской больше искусства и вкуса в кисти, но в луне успенской несравненно больше правды, а правда краше солнца, особливо того, которое без отсветов.

3. «Кейф турка». Турок хорошо посажен и прекрасно написан, голова его писана с особым вниманием и чувством, лицо рассказано кистью сочною, вкусною и правдивою, одет очень хорошо, но все окружающее его какая-то фантасмагория, безотчетная, небрежная и далеко не подходящая к натуре, так что я подумал было искать намерение твое дать мысль о мечтах турка по чрезвычайной несообразности перспективы воздушной с линейною. Ствол удаленного дерева столько же занимает места, как и ствол приближенного. Но увидя вместо Урий двух мужичков за дальним стволом и таких, которые похожи на кукол в сравнении с деревом, я не мог остановиться на этой догадке, и так ничего не разгадал. Зачем окружать предмет своего рассказа такими околичностями, которых не видел тогда, ни же прежде, и которых не хочется выполнить хоть немножко согласно с натурою. Так Кипрянской погубил прекраснейшую свою картину «Анакрюновой пляски», представляя в плохом пейзаже и под открытым небом фигуры, которые отлично написал с натуры, в темной мастерской. Грешно портить грезами такую хорошую фигуру, как этот турок!


«Османская кофейня в лунном свете». Художник И. К. Айвазовский. 1857 г.


4. Греки на палубе прекрасно написаны, но правая нога у грека, что на первом плане, подогнута так, что не видно, в котором месте сгиб ее? Не видно вовсе колена и никак его не отыскать, хотя ничем оно не покрыто. Это непростительная небрежность в освещении, которое, впрочем, на торсе его почувствовано отлично. Солнце на правом плече и на всем боку тепло, прелестно, жаль только, что лицо, которое всегда привлекает главное внимание в фигурах этой величины, не освещается тем же солнцем, которое так очаровательно золотит весь бок фигуры; жаль также, что мешок, который сделался из широких шаровар его, мешок, на котором он сидит, сложился очень неловко и неясно; а еще более жалею, что в композиции оба грека, сидящие рядом, не имеют ничего общего, будто внимание обоих так сильно занято, что они не помышляют один о другом, глядя в одну сторону, тогда хорошо бы представить или намекнуть [на] предмет, который их занимает.

Сцена бы тогда оживилась и интерес несравненно бы увеличился. Со всем тем картина очень хороша.

5. Вид Ялты соединяет более всех сообразности, но зато почувствована несколько слабее других. Вода, отошед от прежде принятой тобою манеры Таннера, чему впрочем я очень рад, потому что надобно образовать свою собственную манеру, выражающую свои чувства, или лучше сказать – о манере думать не должен, она сама образуется или призобилует, как например в офортах Рембрандта, лишена прозрачности и потому несколько груба, особливо на первом плане, приплес ее валов, хотя он и правдоподобен, но грубо чувствован. Перспектива моря и удаление горизонта, кажется мне, лучшее достоинство этой картины, а достоинство это не малое. Жалею, что перспектива города, или набережной, как-то неудачна, не успел я повнимательнее рассмотреть причину, но дома кажутся крупны. Жаль также, что солнце, которое так хорошо золотит их и некоторые фигуры первого плана, нисколько не поглощает валов и приплесов их…

Письмо И. К. Айвазовского президенту Академии художеств о своих занятиях в Крыму с просьбой продлить срок командировки и разрешить ему участвовать в военных маневрах русской эскадры у кавказских берегов.

27 апреля 1839 г., Тамань

Ваше высокопревосходительство, милостивый государь Алексей Николаевич!

Пред отъездом моим из Петербурга Ваше высокопревосходительство изволили удостоить меня позволением писать к Вам. Дорожа столь милостивым и лестным позволением, я не смел часто беспокоить Вас моими письмами без особенных причин. Теперь, пользуясь им, долгом поставляю отдать Вашему высокопревосходительству, как покровителю искусств и художников, как моему благодетелю, отчет в своих занятиях.

По прибытии в Крым, после кратковременного свидания с родными, я немедля отправился, как Вам известно, с благодетелем моим А. И. Казначеевым[69] на южный берег, где роскошная природа, величественное море и живописные горы представляют художнику столько предметов высокой поэзии в лицах. Там пробыл я до июля месяца 1838 и сделал несколько удачных эскизов; оттуда возвратился в Симферополь и в короткое время нарисовал множество татар с натуры, потом устроил свою мастерскую на родине моей в Феодосии, где есть и моя любимая стихия. Тут отделал я пять картин и отправил их месяца три тому назад к Александру Ивановичу Зауерверду, прося представить их по принадлежности; о сем тогда же донесено мною и В. И. Григоровичу.[70]

К сожалению, до сих пор не имею я никакого известия об участи посланных картин. Вероятно Вы уже благоволили их видеть. Кроме сих, я приготовил шесть сюжетов, из которых три – отделаны и к выставке будут представлены Вашему высокопревосходительству. Одна представляет лунную ночь, во второй – ясный день на южном берегу, в третьей – буря. Сверх того, сделал я еще несколько новых опытов и эскизов, думал уже приступить к отделке всего, чтобы привезти с собою в Петербург, не пропуская данного мне срока. Я еще в феврале просил отсрочку до августа, но до сих пор никакого ответа не получал и решился остаться до ответа. Между тем генерал Раевский,[71] начальник прибрежной кавказской линии, проезжая через Феодосию к своей должности для совершения военных подвигов при занятии мест на восточных берегах Менгрелии, был у меня в мастерской и настоятельно убеждал меня поехать с ним, дабы обозреть красоты природы малоизвестных восточных берегов Черного моря и присутствовать при высадке на оные войск, назначенных к боевому занятию означенных береговых мест.

Долго не решался я на это без испрошения позволения Вашего, но, с одной стороны, убеждения генерала Раевкого и. принятые им на себя ходатайства в испрошении мне сего позволения, с другой – желание видеть морское сражение при этакой роскошной природе и мысль, что изображение на полотне военных подвигов наших героев будет угодно его императорскому величеству, наконец, совет доброжелателя моего Александра Ивановича Казначеева – решили меня отправить в поход аргонавтов, тем более, что и сам А. И. Казначеев, давний друг Раевскому, отправился с ним почти для меня.

Итак, осмеливаюсь просить снисхождения Вашего высокопревосходительства, что я, не дождавшись начальнического позволения, решился выйти из круга мего отпуска. Уверенный в великодушии Вашем и думая, что Вам не неприятно будет видеть новые опыты мои в изображении сюжетов морских и прибрежных сражений, усугубляю всепокорнейшую мою просьбу о дозволении мне быть на время военной экспедиции с генералом Раевским, который и сам пишет о том военному министру для доклада государю императору, равно и об отсрочке отпуска моего до будущей весны.

В продолжении этого времени я успею окончить все и явлюсь к своему начальству может быть еще прежде отсрочки. Здесь, на берегу Азии, удалось мне рисовать портреты многих черкесов, линейных казаков для будущих картин, но вот уже пароходы и флот стоят пред глазами моими для принятия войск, послезавтра надеюсь увидеть, то, чего я не видал и, может быть, никогда в жизни моей не увижу. После первого десанта, что будет около 1-го мая, я отправлюсь в Феодосию докончить совершенно картины к выставке и потом опять придти с флотом на второй и на третий десант, если на то будет Ваше согласие. Я все эти сюжеты успею до весны окончить и приехать в Петербург.