Дух народный, окрепший на этих началах, представит такую могучую силу, что всякая враждебная нам интрига, коварные подвохи, да и любая против нас коалиция разобьются об нее, как волна морская о гранитную скалу.
Да здравствуют же все те, кто честно потрудился и трудится для поднятия и укрепления этого духа, да здравствует наш поэт-художник патриот на много, много лет!
12 декабря 1888 г.
Прежде чем Вы узнаете о награде, полученной мною от султана,[140] я желаю объяснить Вам, как это случилось. Выставку двадцати картин устроил мой племянник Мазиров, который сам отправился туда и оставался во время выставки. Перед его выездом я многократно говорил и просил, чтобы (он) держал себя подальше от двора, особенно от султана, чтобы не подать ни малейшего повода думать, что рассчитываем на что-нибудь; выставку же затеяли потому, что картины должны были идти мимо Константинополя до Марселя, и я их должен [был] получить в Париже, но я отложил свою поездку за границу, и поэтому оставшиеся картины вернулись домой в Феодосию.
Я поручил Мазирову просить нашего посла Нелидова, которому я писал, принять большую картину «Олег», бывшую на выставке в Академии. Это доставило большое удовольствие послу, и картина – есть собственность нашего посольского дворца, затем небольшую картину отдали армянскому благотворительному обществу в пользу приютов и третью небольшую картину в турецкое учреждение, или в рисовальную школу[141] в Константинополе. Эта последняя картина наделала то, чего я не желал. Виноват немного Мазиров. Вместо того, чтобы передать тихо по назначению, он при письме препроводил [ее] министру паше, моему знакомому, который доложил султану под предлогом, чтобы султан указал, куда назначить – и вот вследствие этого падишаху угодно было наградить [меня] Меджидие I-ой степени.
Признаюсь откровенно, я сильно сконфузился и недоволен Мазировым, о чем я уже написал ему в Петербурге. Сконфужен и недоволен по той причине, что [теперь] каждый имеет право полагать, что выставка и пожертвование двух картин были сделаны с целью получить награду, что, согласитесь, в мои лета, в моем положении и имея наши высшие ордена, было бы непростительно, и я первый, признаюсь, окритиковал бы старого товарища, если бы он так поступил, а у меня к несчастью так сложилось, несмотря на все мои меры. Я даже писал нашему послу, и он совершенно разделяет мое мнение.
Правда, что высокопоставленные паши намекали Мазирову, что раздавая две-три картины учреждениям, следовало бы поднести картину и его величеству, но [в ответ] на его письмо я наотрез отказался, между тем не избег этого.
Вчера получили письмо из Константинополя от Артима-паши (министра иностранных дел), который извещает о награде и передает привет султана по поручению его и благодарит за картину, т. е. за ту, которая назначена была в рисовальную школу, к тому же, что дали награду, я, зная восточный обычай, должен теперь послать султану картину, и я решил на это пожертвовать ширму с пятью картинами, написанную лет пять тому назад в Петербурге, чудная резная работа и отлично сохранившаяся. Пошлю, разумеется, нашему послу Нелидову, и пусть уже он представит по своему усмотрению. Мне так совестно, что не думаю даже просить о дозволении носить [орден], авось так пройдет и не узнают. Если же обнаружится, то прошу Вас покорнейше при случае рассказать его императорскому высочеству президенту, как это случилось, и ежели нужно испросить разрешение на поднесение султану вышесказанного подарка, то прошу телеграфировать, если не позволяется; ежели же не есть преступление, то посол наш представит.
Сколько мне известны тамошние обычаи и после таких любезностей султана, я должен непременно послать, как говорится, пешкеш.
Ежели Вы найдете, что нет крайности в испрошении дозволения поднести, то не говорите об этом. Я полагаю, что посол наш узнает, можно или нет.
5 мая 1889 г., Феодосия
Многоуважаемый Герасим Артемьевич!
Вчера я получил при письме г. Мамонтова 3 экземпляра календаря. Так как ему не приходится быть в Феодосии, то он прислал их из Севастополя. Я давно собираюсь писать к Вам, чтобы иметь право ждать и от Вас. Теперь, желая благодарить Вас за добрую память, исполняю свое желание. Жаль бедного Патканова, это потеря во многих отношениях как человека и полезного деятеля.
Мы уже месяц как приехали в имение, где проживем до 20-го июля, затем в Феодосию на купанье и ежели ничего не помешает, то 2-го сентября поедем через Берлин в Париж на выставку.
Завтра мы предпринимаем морское путешествие на неделю, едем до Батума и обратно с этим же пароходом. Я уже знаком с этим берегом, но жена увидит кавказский берег в первый раз. Мне кстати теперь еще раз осмотреть берега, так как по возвращении оттуда, начну картину, изображающую поход аргонавтов в Колхиду. Я и жена просим Вас посетить нас, чтобы Вы недельку погостили у нас. Кроме Феодосии, мы Вам покажем то, что Вас так интересует (скотные дворы, кур и проч.) и все, что есть в имении. Вы нас крайне обрадуете, только напишите, когда ждать Вас. Поручение по службе всегда можете иметь, стоит только пожелать Вам.
Напишите, пожалуйста, где графиня Лорис-Меликова и молодые?
В заключение маленькая просьба: при свидании с добрейшим Матвеем Авелевичем передать мой привет и просьбу, чтобы узнал в Азиатском департаменте, что за причина, что до сих пор не выслали мне меджедие 1-ой степени, который лежит у них более двух месяцев.
Хотя в мои лета [это] мало интересует меня и никогда не придется одевать, но раз что случилось, то естественно, что желательно знать причину замедления. Уж я ни на чужом пиру ли похмелье? При этом не менее считаю [нужным] объяснить, как это случилось.
Осенью, как Вам известно, устроена была выставка моих картин в Константинополе; сам я не ездил туда, Мазирову поручил по окончании выставки три картины распределить таким образом:
1. в русское посольство, 2. в пользу армянских школ, 3. в турецкое художественное учреждение.
Надо полагать, за это последнее султану угодно было дать мне награду, но кто представил, я до сих пор не знаю, Мунир паша или Артим паша, Мазирову мною было поручено не навязываться султану с просьбою осмотреть картины во дворце или на выставке, тем более – поднести что-нибудь. Как это было, не помню в точности, но местные высокопоставленные [особы] заметили, что следовало бы его величеству, но я боялся подобным шагом вызвать султана на покупку картины или награды. Несмотря на это, все-таки, надо полагать, за картину в турецкое учреждение получил награду.
После этого я нашел уже нужным послать ширму с пятью медалями, вписанными мною, от которых султан был в восторге (прислал мне письмо Артим паша), но я полагаю, что другим, не знающим подробности, не понравилось все это, хотя не имеют никаких данных.
Жена усердно кланяется Вам и нашей общей уважаемой Анне Артемьевне.
29 июня 1889 г., Феодосия
Многоуважаемый Николай Николаевич!
Любезное письмо Ваше я имел удовольствие получить и весьма охотно отвечаю на все Ваши вопросы. Фотографии же пришлю своевременно. С Висс. Гр. Белинским я встречался много раз в литературных кружках Петербурга и был у него по его приглашению один раз на Литовской улице, через несколько лет после знакомства своего с А. С. Пушкиным, по возвращении своем из-за границы незадолго до кончины великого критика.
Более чем скромная, почти граничащая с нуждой, обстановка Белинского поразила меня не менее, чем заостренные черты лица его и впавшие щеки, озаренные чахоточным румянцем. Бесконечный вид жалости вызвал у меня этот полный духовных сил и жажды работы и уже приговоренный к смерти труженик, в горячих кружковых разговорах внушавший мне столько благородных, прекрасных мыслей.
Я точно теперь перед собою вижу его лицо, на которое тяжелая жизненная борьба и веяние смерти наложили свой отпечаток. Когда Белинский сжал мне в последний раз крепко руку, то мне показалось, что за спиной его стоит уже та страшная гостья, которая почти полвека назад отняла его у нас, но душой оставила жить среди нас.
Помню, в тот грустный час он после горячей, полной энтузиазма речи, должно быть утомленный длинной беседой со мной, энергичным жестом руки откинул волосы назад и закашлялся. Две крупные капли пота упали со лба на его горящие болезненным румянцем щеки. Он схватился за грудь, и мне показалось, что он задыхается, и, когда он взглянул на меня, то его добрые и глубокие глаза точно устремлены были в бесконечность…
Сжатые губы, исхудавший, сдвинутый как-то наперед профиль с его характерным пробором волос и короткой бородкой, и эта вкрадчиво звучная, полная красноречия, горячности, пафоса речь знакомого милого голоса с особенной, ему только присущей манерой, заставлявшая когда-то усиленно биться сердце молодежи, – как теперь помню, производили на меня тогда глубокое впечатление.
Как далеко это время! Как много переменилось с тех пор, когда вместе с Гоголем я читал по выходе в свет серьезную и искреннюю статью Белинского «Литературные мечтания», в которой с таким восторгом и горячностью относится он к театру, «любимому им всеми силами души…»[142] А теперь так далеко это время и так мало осталось помнящих Белинского, как и Пушкина.