Дима
Из глубины нашего двора весело глядел на мир симпатичный игрушечный флигелек. В нем поселился пенсионер-врач с супругой, светловолосой женщиной, на лице которой постоянно блуждала кроткая улыбка. Возраст ее казался неопределенным. Все дни она сидела на скамеечке возле дома, усиленно к чему-то прислушиваясь, или тихо бродила по двору, как бродят больные в часы, отпущенные для прогулки. Соседка была по-детски доверчива и наивна.
Однажды я стал заниматься во дворе прыжками в высоту с шестом. Соседка внимательно наблюдала за каждым моим движением, потом подошла и, тронув кончиками пальцев мои мышцы на спине, произнесла восторженно: «Какие они у тебя! Будто два крыла сложенных. Ты высоко взлетишь, мальчик». Лоб ее, как всегда, был стянут влажным белым платком. Мы уже знали, что новая соседка страдает головными болями.
Каждое утро ома подолгу и обстоятельно жаловалась, что опять ночью ей не давал покоя шум работающих станков, брань людей, невыносимый запах кожи.
Соседке казалось, что под их домом устроена тайная мастерская по выделке хрома. Переубедить ее было невозможно, и, видимо, ее муж давно это понял. Выслушивая очередную жалобу, он молча смотрел на жену, и в его блеклых глазах стояли боль и сострадание.
А я в существование кожевенной мастерской верил — в те мои годы я мог поверить во что угодно — и далее предложил сделать туда подкоп. С моей легкой руки, а точнее языка, соседка принялась за работу. Мы все с испугом смотрели на растущую возле крыльца кучу сырой коричневой земли, жалели бедняжку, отговаривали, но она и слышать нас не хотела.
Через несколько дней на рассвете нас разбудил яростный стук в дверь и истошные возгласы: «Нашла! Нашла! Скорее сюда! Скорее…»
Полураздетые, мы с отцом выбежали на крыльцо. Соседка ткнула пальцем в огромный чемодан из полусгнившей кожи с зеленоватым налетом, от него несло чем-то кислым.
— Вот! — Она безумно вращала глазами, кидаясь то к нам, то к своему мужу, грустно стоящему позади нее. — Я была права! Я говорила вам — запах гнилой кожи. Он мне не давал жить, я галлюцинировала. А вы… вы никто не верили, считали меня дурочкой, выжившей из ума. — Она закрыла лицо черными от земли руками и затряслась в беззвучном плаче. Муж заботливо укрыл ее плечи шалью, уговаривал пойти домой.
Я с трудом оторвал осклизлую крышку чемодана, и на меня пахнуло тем непередаваемым запахом, какой издают только старые деньги. Там действительно плотными рядами лежали влажные пачки царских денег. Отрешенно и величественно на нас смотрела царица Екатерина II.
— Клад! — воскликнул я восхищенно. — Вот это да-а… Может, на дне золото?
Соседка встрепенулась, наклонилась над чемоданом, с секунду рассматривала его содержимое, потом быстро захлопнула крышку, обхватила чемодан и неожиданно проворно метнулась в глубь двора. Мы услышали ее бормотание:
— Мой, мой, мой, мой клад! Я нашла… я миллионерша… много денег… денег…
Утром у забора я обнаружил пустой чемодан. Еще долго доносилось оттуда зловоние, но никто не хотел к чемодану прикасаться.
Итак, у нас появилась своя миллионерша. По рассказам мужа, она ежевечерне пересчитывала свой огромный и такой бесполезный капитал, сушила и разглаживала утюгом каждую кредитку, но скупой она не была. По воскресеньям ее стало тянуть к церкви. Вовнутрь она ни разу не вошла. Цель хождений была одна — одарить убогих и нищих «царской денежкой». Те кланялись ей, словно барыне, осеняли ее крестным знамением, иные прикладывались к подолу ее юбки, а царские деньги быстро исчезали в глубинах бесчисленных складок черных старушечьих одеяний.
Черт-те что происходило — какое-то массовое безумие.
Разве мог я тогда предполагать, что спустя шесть-семь лет сам буду облучен этой губительной радиацией больших денег, так же неожиданно свалившихся на мою голову, словно проклятие!
В тот год мне казалось, что я постарел сразу на десять лет. В январе исполнилось восемнадцать, в феврале женился, в апреле заболел отец, и долгих три месяца я не отходил от него: колол морфий, готовил пищу, мыл, брил, убирал… Короче, делал все, что положено делать в доме, где медленно умирает самый близкий тебе человек.
Я постоянно недосыпал, ночью меня не мог бы поднять даже пушечный выстрел. К ноге моей была привязана веревка, конец ее лежал на краю отцовской кровати… Она стала мне будильником. Потом я стал замечать, что во время уколов у меня дрожали руки. Это причиняло отцу и мне дополнительные страдания.
После кончины отца на меня свалились другого рода тяжкие заботы. Справился я с ними в один месяц, а расплачиваться приходится всю жизнь.
Отцу принадлежал наш старый бревенчатый дом. Я очень любил наш дом — от пыльного чердака до сырого погреба. Любил с мороза обнять теплые бока круглой печи, выкрашенной отцом серебристой краской, и прислониться к ним щекой, любил сидеть долгими вечерами возле керосиновой, лампы и внимать голосу отца, неторопливо читающего нам книгу про Ковпака. Любил бабушкину комнату, где всегда пахло кислой квашней и валерьянкой. Любил тайком шарить в отцовском шкафу, заваленном несметным количеством нужных, но чаще совершенно бесполезных вещиц и коробочек. Сюда я тайком привел свою первую девушку по имени Стелла…
Любил я свой дом, хотя однажды, когда мне было особенно тоскливо и одиноко, я написал свое единственное стихотворение, которое начиналось словами: «Я ненавижу этот дом с пустыми комнатами в нем».
Теперь мне самому приходилось наш дом продавать чужим людям. Отец когда-то мечтал: «Вот получишь, сын, квартиру, продадим наш домишко, купим машину и поедем путешествовать по всей России»…
Есть сейчас у меня и квартира, и машина, но отчего-то все чаще и чаще по ночам видится мне наш бревенчатый дом на улице Калинина.
Продаже дома предшествовали разные неприятные формальности, которые необходимо было выполнить при жизни отца. Родственники не навязчиво, но методично вразумляли меня, втолковывали, что и когда надо делать, как говорить. Я не имею права упрекать их, но только именно мне, а не кому-либо, пришлось подготавливать отца к словам, однажды все же мною произнесенным. Смысл их туманно терялся в рассуждениях о том, что «жизнь есть жизнь, всякое может случиться, нет, ты, конечно, не огорчайся — еще поправишься, но не лучше ли сейчас подумать о доме…»
Я помню задумчивое и печальное отцовское лицо. Он, ежечасно и ежеминутно борясь за жизнь и веря в чудо, только и спросил: «Ты так думаешь?» И умолк, ушел на несколько дней в себя. Потом сказал тихим спокойным голосом: «Пожалуй, нотариуса надо пригласить»… Пришла женщина с выражением на лице, какое, наверное, бывает у священников, когда их вызывают к умирающему. Наедине они долго о чем-то говорили, потом она вышла с бумагами и, помедлив, сказала: «У вас мужественный отец. Я повидала многих перед смертным часом». Я взглянул на отцовскую роспись и не узнал ее — это были с трудом выведенные каракули. Его подпись всегда была предметом моей зависти: стремительность и красота росчерка придавали ей некую летучесть.
В права домовладельца я мог вступить лишь через шесть месяцев, но родственники опять все уладили, и вскоре после похорон я развесил объявления. Однако прежде следовало распорядиться имуществом и вещами покойного. Бабушка ехать жить ко мне в другой город не решалась («Куда мне на старости лет? Да и сын здесь, внучка похоронены. Упокоюсь и я с имя»). Она перешла к одной из своих дочерей. По справедливости, в ту семью перекочевало все наиболее ценное, что у нас было: малогабаритный холодильник, старинное зеркало в резной оправе, швейная машинка, радиоприемник «Балтика», велосипед… Личные вещи отца были подарены его друзьям. Я остался в окружении старой, доживавшей свой век мебели, разнообразной рухляди, накопленной отцом и бабушкой за тридцать лет жизни в этом доме.
С одной из дальних родственниц в ближайшее воскресенье мы свезли жалкие осколки нашего быта на вещевой рынок — барахолку. Сняв комсомольский значок, на девятнадцатом году жизни я превратился в торговца старыми вещами. Тряпье и рухлядь заняли целый ряд, на который тут же набросилась нахальная толпа.
— Хозяин! — кричали мне со всех сторон. — Сколь просишь за френчишко? А кровать-то, кровать без никелированных шишечек… Хозяин! Бери трояк за стол — и по рукам. Хозяин! Почем венский стул?..
Мне, пунцовому от стыда, совали скомканные рубли, дергали за рукав, дышали в лицо самогоном и луком, подлизывались, ругали на чем свет стоит. Родственница жалко улыбалась и протягивала мне, законному владельцу, вырученные деньги. Ни она, ни тем более я торговаться не умели, но у меня вдруг родилась мысль: а ведь это может нравиться — азарт торговли и сам воздух, насыщенный запахом близких денег, ловкачество и хитрость, находчивость и особый жаргон, неожиданная удача и просто везение, жестокость и жалость. Не потому ли каждое воскресенье почти полгорода тянуло на эту пыльную окраину, словно на праздник с ежеминутным представлением человеческого горя и радости. И еще долго потом в разных городах я ходил не в музеи, а на эти проклятые барахолки.
К обеду ряд опустел, словно после набега голодной саранчи. Жара и напряженное восприятие окружающего мира окончательно сморили мою несчастную родственницу, она уехала в город, оставив меня в обществе громадного шкафа и туалетного столика на трех ножках.
Шкаф еще пах нафталином и отцовскими вещами. Сработан он был без всяких претензий на какой бы то ни было шик. В нем чувствовалась рука мастера. Хорошо отполированные дощечки были так искусно подогнаны друг к дружке, что казались единым целым, углы ловко закруглены, в верхней части первого отделения врезано рельефное стекло бутылочного цвета. Два выдвижных ящика снизу, массивные, точно фундамент, входили в нутро шкафа будто по смазанным рельсам. Однако весь вид портила лопнувшая на основной створке тоненькая облицовочная фанера, предательски выставляя наружу экономно раздвинутые планки второго ряда.
За туалетный столик я бы сейчас многое отдал. Точеные резные ножки красного дерева легко поддерживали массивную столешницу; на перекладине для ног покоилась замысловатая рама с подушкой из некогда синего бархата. Из-под столешницы выдвигался глубокий ящик для предметов дамского туалета. Стенками его служили хрупкие перильца, за которыми проглядывал тот же синий бархат. Но главная «изюминка» этого изделия была надежно скрыта от постороннего глаза. Внутри массивной столешницы находился тайник. Нужно было слегка нажать ногой невидимую кнопку под бархатом, и крышка приподнималась. Взору открывались семь разных по форме шкатулок с внутренними миниатюрными замочками. К каждой когда-то имелся серебряный ключик с вензелями. Какая красавица хранила здесь свои секреты? Меня эти шкатулочки просто обвораживали, хотелось их заполнить какими-нибудь тайнами, которых, к сожалению, у меня не было. Вначале я складывал туда фантики и марки, потом записки от школьниц, позже — украденные у отца папиросы и уже окончательно приспособил тайник под мелкий инструмент и радиодетали. Однако до сих пор я питаю слабость к разного рода шкатулкам и сундучкам.