Пленник железной горы — страница 6 из 17

Аай-аайбын! Ыый-ыыйбын!

Облегчите боль хоть на час один!

Не выживу я…

Не выдержу я…

Думала я, надеялась я

Долгую жизнь прожить,

Довольство, счастье вкусить,

Да напрасно, видно, надеялась я!

«Нюргун Боотур Стремительный»

1. Это убийство!

– Она может умереть!

Сарын-тойон метался от коновязи к крыльцу. Казалось, его подменили. Прежняя невозмутимость зрячего слепца уступила место дикому, недостойному человека-мужчины страху. Лицо Сарына дергалось самым чудовищным образом. Раньше, когда он хотел и всё не мог (не хотел?!) открыть свои сросшиеся веки, я смотрел на эту дерганину с сочувствием и пониманием. Сейчас же меня коробило от постыдного зрелища. Не знаю, как мама рожала меня, а уж тем более Мюльдюна и Умсур, но во время родов маленькой Айталын наш папа вел себя куда достойнее. Всё время, пока мама трудилась под присмотром двух повивальных бабок, он просидел на веранде в компании двух полнехоньких бурдюков, закинув ноги на перила. А что? Обычное дело. Я забегал к нему, придумывая тысячу глупых детских причин – и тихонько сопел рядом, на скамеечке, пока папа, не говоря ни слова, любовался далекими горами. Мама кричала, я боялся, а безбрежное спокойствие папы уменьшало мой страх. Уймись, говорило оно. Роды идут согласно закону, и нечего тебе, дурачине, страдать попусту.

– Она может умереть!

Сарын-тойон кусал губы, шмыгал носом. Морщил лоб, сглатывал, катал желваки на скулах. Билась жилка у виска: синяя, набрякшая. Грозила лопнуть, дать страху стечь вниз, к подбородку. На щеках проступила мелкая болезненная сеточка. Такими сетями, подумал я, мы ловим карасей в озере. Только наши сети пегие, гнедые, вороные; у нас сети из конского волоса, а у него – из тонюсеньких струек крови.

Нет, ну какая чепуха в голову лезет!

– Родит, – сказал Мюльдюн. – Не переживай.

– Ты не понимаешь! У нее узкий таз!

– Родит. Все рожают.

– У нее двойня!

– Моя мать родила меня. Передо мной – Умсур. После меня, – он помолчал, словно отгоняя неприятное воспоминание. – После меня – вот этого балбеса. И еще Айталын.

– Я не балбес! – возмутился я. – Я боотур!

Не знаю, почему, но мне очень хотелось похвастаться дяде Сарыну новеньким доспехом и оружием. В моем случае это означало – похвастаться собой. Отъявленный трус не нашел бы поблизости даже намека на угрозу, и тем не менее я еле удерживался, чтобы не расширить свою голову, а с ней и всё прочее – да будет стремительным мой полет! – до грозного боотуристого вида. Доспех лез из меня наружу. Меч просился в руку. Тетива лука дрожала от напряжения. Стоило огромного труда справиться с желаниями оружия. Они бродили, пенились в крови, как бродит кумыс в мехах. Пусть видят! Пусть хвалят! Восхищаются! В конце концов, это дядя Сарын выжег на медной табличке письмена, где был весь я, от макушки до пят. Он сам так сказал! Вот пусть теперь и смотрит!

Роды тети Сабии казались мне делом пустяковым, особенно в сравнении с моими недавними приключениями.

– Это не роды! Это убийство!

Сарын-тойон уже кричал. Между прочим, на Мюльдюна-бёгё кричал! А Мюльдюн-бёгё, могучий брат мой, стоял, каким был, не увеличившись и на пядь. Гаркни на него кто другой, небось, летел бы кубарем отсюда до Елю-Чёркёчёх. С утра похолодало, дядя Сарын надел волчий малахай, отороченный мехом росомахи, с длинными-предлинными ушами – и эти уши смешно болтались, когда муж тети Сабии повышал голос.

– Ее увели из дома! Переселили в родильную юрту!

– И в этом ты видишь убийство?

– Меня выгнали! Меня! Из юрты!

Да что там малахай, если он надел разные сапоги! Представляете? На левую ногу – высокий, до колена, зимний торбас из оленьей шкуры, шерстью наружу. На правую – короткий, чуть выше икры, летний басаргас-саруй из мягкой кожи жеребенка, расшитый бисером по голенищу. Устоять на месте Сарын-тойон не мог. От возбуждения он бегал туда-сюда, заметно хромая – сказывался разнобой обувки. Хромота его раздражала – а что его сейчас не раздражало? – и дядя Сарын то и дело топал ногами, словно надеясь раздавить злого духа хромоты, или хотя бы обнаружить, в чем подвох. Подвох не обнаруживался, разница в сапогах – тоже, и будущий отец продолжал беготню, даже не сообразив переобуться.

– Выгнали?

– В тычки! Представляешь?

– Да, – кивнул Мюльдюн.

Судя по его лицу, он бы тоже выгнал дядю Сарына из родильной юрты. И сделал бы это намного раньше, чем повивальные бабки.

– Они вколотили в землю два кола. Я спрашиваю: зачем? Они отвечают: чтобы поддерживать ей подмышки. Подмышки! Сабия рожает, сидя на корточках! Держась руками за перекладину! Нет, я их убью!

Мюльдюн пожал плечами. Я сперва заинтересовался, долго ли я просижу на четвереньках, держась за перекладину, но быстро оставил бесплодные размышления. Что мне, рожать, что ли? Я вам не человек-женщина, я Юрюн-боотур!

– Ее заставили выпить чашу топленого масла!

– Правда? – вежливо удивился Мюльдюн.

– Масла! Топленого! Ты бы видел эту чашу… Как ее только не стошнило! Сказали: это смягчит внутренности. Внутренности! Смягчит! Клянусь, я утоплю их в масле…

– Что это? – спросил Мюльдюн.

И пальцем указал на воротник кафтана дяди Сарына.

– Булавка, – дядя Сарын скорчил такую рожу, что я не выдержал, засмеялся и от испуга зажал себе ладонью рот. – Булавка! Дабы я мог разделить с женой боль схваток. Идиоты! Они еще велели мне носить воду решетом. Околоплодные воды от этого якобы отходят быстрее. Быстрее! От воды в решете! Нет, я их убью! Я приму роды сам!

– Ничего ты не примешь.

– Приму!

– Для начала ты прекратишь орать. И будешь ждать.

– Нет, приму!

– Я тебя никуда не пущу. Ты всё испортишь.

– Ты? Не пустишь?

– Я. Не пущу.

– Меня?!

Лицо дяди Сарына окаменело. Вздрогнули чешуйчатые веки – не дернулись, как я уже привык, а вздрогнули: тихо, слабо, страшно. У меня забурчало в животе. Всё желание похвалиться новеньким доспехом – я проглотил его залпом, словно кадку сырого жирного молока, и едва не обделался в присутствии старших. Судя по Мюльдюну, его тоже посетила медвежья болезнь. Он отступил на шаг и поднял руки примиряющим жестом.

– Извини, – сказал мой брат. – Я погорячился.

– Это ты меня извини, – Сарын-тойон стал прежним. – Я не имел права угрожать тебе. Эти роды меня доконают. Ты хороший парень, Мюльдюн. И ты, Юрюн, тоже. Я вижу, как тебе неприятно быть свидетелем нашей сцены. А еще я вижу, что тебя отлично перековали. Можешь не расширяться, мне всё видно и так. Мои поздравления, Кытай прыгнул выше головы…

– Извините, – хрюкнул я.

С извинениями я выступил третьим. А как иначе, если я представил себе мастера Кытая, скачущего до потолка Кузни? В фартуке, с молотом в руках. Думаете, вы бы не заржали конём на всю Осьмикрайнюю?!

Мое недостойное поведение прошло мимо внимания дяди Сарына. Он весь напрягся, забыв обо мне, прислушался. Да я и сам слышал приближающийся топот. Вывернув из-за поворота дороги, ведущей от дома к поселку, к нам неслась молодая незаседланная кобылка. Из-под копыт градом летели комья земли и мелкие камешки. На кобылке охлюпкой[24] трясся мелкий, жилистый старичок. Шапку он где-то потерял, и ветер безнаказанно трепал его по-молодому длинные, густые волосы. Когда бы не седина, старичок был бы очень похож на подростка, вздумавшего прокатиться без дозволения табунщика.

– Сат! – подгонял он лошадь. – Сат!

Гонец, подумал я. Спешит. Вид гонца вызвал у меня новый приступ смеха. Кафтанишко нараспашку, тесемки на штанах и рубахе развязаны, голенища сапог приспущены. Так недолго и голышом остаться! Вряд ли гонец сам решил вырядиться таким удивительным образом – скорее всего, заставили.

Кто и почему – этого я не знал.

– Мальчики? – закричал ему дядя Сарын. – Девочки?

– …мки-и-и… – просипел старичок.

– Кто?!

– Замки! – гонец справился с голосом. – Замки открывай!

2. Время развязывать узлы

Говоря откровенно, я не понимал причин беспокойства дяди Сарына. Ну, жена рожает! Люди-женщины, случается, рожают, такая их женская доля. Разве это повод терять лицо, да еще перед знатными гостями-боотурами? Иногда я думаю, что мальчишеская бесчувственность аукнулась мне позже, много лет спустя, когда мою беременную жену выкрали вскоре после свадьбы, силой удерживая в плену и угрожая съесть нашего ребенка сразу, как родится, чтобы не вырос мстителем. Длинный Дюрантай, небесный писарь, заносит в свиток судьбы все поступки, все мысли, каждый чих и каждую здравицу. Звук рождает эхо, упрек – последствия. Я, сильный, метался тогда во сто крат недостойней, чем дядя Сарын во время родов тети Сабии. Гнев и бессилие рвали меня на части, то расширяя до боевого состояния, то вынуждая усохнуть. Драться – с кем? Бежать – куда? Некуда. Вернее, неизвестно куда. Два призрака, две тени преследовали меня по пятам: Сарын-тойон и Сабия-хотун. Грозили пальцами, скорбно качали головами. Дядя Сарын дергал веками: эх, ты! Тетя Сабия вздыхала: зря, зря я рожала! На беду, на погибель… Я кричал им, чтобы ушли, оставили меня в покое, кидался на них, как на врагов, падал в ноги, умолял простить. Наверное, я бы сошел с ума или покончил с собой, или ринулся в безумный гибельный поход, где сложил бы голову без пользы. Если бы не Нюргун, могучий брат мой…

Говорю же вам, Длинный Дюрантай всё пишет.

А сейчас я, Юрюн Уолан, сопляк, мнящий о себе невесть что, только диву давался: чего они? Я из Кузни вернулся, я живой, сильный, вооруженный, а они…

Сарын-тойон побелел:

– Все?

– Все! Все замки в доме! Открывай, говорю!

– Я…

Старичок вихрем слетел с лошадиной спины:

– В доме! В сараях! Отпирай сундуки!

– Что с ней?

Судя по виду дяди Сарына, он уже знал, что с тетей Сабией. А спрашивал так, ради надежды.

– Узлы развязывай!

– Что с ней, болван!

– Тяжко рожает, – гонец нисколечко не обиделся на болвана. Лицо его скукожилось от душевного расстройства, собралось в морщинистый кулачок: точь-в‑точь печеный корень кэйгэса. Старичок подергал свои завязки-развязки, дрыгнул ногой в приспущенном сапоге, как будто это всё объясняло. – Ой, тяжко! Помочь надо… Отпирай, развязывай, открывай! Расчищай пути! Помрет ведь, жалко будет…

Сколько раз дядя Сарын кричал, что тетя Сабия может умереть – и ничего. Но едва дрянное, поганенькое слово – я про «помрет», если вы не поняли! – произнес чужой человек, как Сарын-тойон изменился. Он стал твердым-претвердым, холодным-прехолодным, словно лед на реке в самую лютую зиму. Я даже попятился, боясь отморозить уши.

– Молились? – деловито спросил он.

– И-эх!

Старичок махнул рукой. Наверное, показал: да, молились.

– Взывали?

– Без продыху!

– Не явилась? Не помогла?

– Не-а!

– Моей жене не помогла?

– Мы ей, – старичок ткнул кулаком в небо, – и так уже, и этак! Горло сорвали! Дьээ-бо! Дьээ-бо! Защитница, кричим, благодетельница Айысыт[25]! Молодые, кричим, женщины тебя призывают! Старые женщины тебя прославляют! Сойди, прибеги с высокого перевала небес! Сядь на ложе в ногах роженицы, не побрезгуй ее угощением… Может, Сабия-хотун ногти растила? Мочилась при Луне? Вот светлая Айысыт и затаила обиду…

– Моей жене не помогла, – повторил дядя Сарын. Кажется, он не слышал причитаний гонца. Воздух вокруг него задрожал: так дрожит марево в летний полдень на солнцепеке. – Оглохла, значит. Сабия рожает, как все. В порядке живой очереди. Хорошо, теперь мой черед взывать…

Заржала кобыла. Сорвалась с места, кинулась наутек. Мотылек у коновязи задрал морду к небесам, откликнулся громким ржанием. Гонец обеими руками схватился за голову, вприпрыжку дал дёру за кобылой. Похоже, ушлый старичок отлично представлял, что сейчас будет, и не хотел задерживаться здесь ни на миг единый. Я глянул на Мюльдюна, рассчитывая, что брат подаст мне знак, что делать – и пропустил момент, когда Сарын-тойон изменился.

Расширился?

Да, наверное, но речь о другом.

Он увеличился в размерах. Само по себе это увеличение не произвело бы на меня большого впечатления – я вырастал и покрупнее, не говоря уже о Мюльдюне-бёгё. Дядя Сарын изменился внешне, из молодого человека превратившись в древнего – ой-боой! – старца. Могуч, космат, грозен, Сарын-тойон расправил широченные плечи. Ужасные веки его упали вниз костяным забралом, закрыв почти все лицо. То, что раньше выглядело как чешуйки на коже, превратилось в письмена. Ряды значков, глубоко вырезанных в кости́, муравьями сбегали до самых ресниц – ржавой и колючей щетины. Я никогда не видел, чтобы кость раскалялась добела, на манер железа в кузнечном горне – вот, увидел. От закрытых глаз дяди Сарына тянуло таким жаром, что мне сразу вспомнилась речка-печка в Елю-Чёркёчёх. Мюльдюн отступил назад, отступил и я. Мы вроде бы собрались прыгать через огненную реку, беря разбег и ясно понимая, что не перепрыгнем.

– Ахта-а-а-арррр!

Нас накрыло. Голос дяди Сарына превратился – нет, не в бычий рёв или рык разъяренного лесного деда! – в визг обратился он, чудовищно громкий, дико пронзительный визг. Голодный обжора, визг пожрал всё – мой вопль, хрип Мюльдюна, истошное ржание Мотылька. Тысяча витых иголок пронзила меня насквозь. Три тысячи буравчиков ввинтились в голову. Мышцы, кости, сухожилия – везде копошились, играли, постреливали язычками пламени они, жгучие отголоски визга. Вот спросите, как можно провизжать имя «Ахта-а-а-арррр!», и я вам ничего не скажу, потому что не знаю.

Первый Человек стоял перед нами, праотец.

3. Дядя Сарын зовет на помощь

Замолчав, он властным жестом протянул руку. В тишине, особенно страшной после жуткого визга, я видел, как рука дяди Сарына тянется и тянется, презирая расстояния, течет рекой, мчится ветром, и наконец проникает в родильную юрту. Мамочки! Взгляд мой, будто жеребенок за кобылой, следовал за ней, этой плотью, утратившей плотскость, не в силах остановить движение, вернуться к дрожащему от страха хозяину. Я даже увидел тетю Сабию. Измученная, бледная, Сабия-хотун сидела раскорякой на корточках. Спиной она опиралась на колени повивальной бабки, а руками крепко-крепко, словно от этого зависело, жить ей или умереть, держалась за перекладину кола, вбитого в земляной пол. Время от времени тетя Сабия вскрикивала, верней, всхрапывала, не имея силы для долгого крика. Повитуха медленно покачивала роженицу из стороны в сторону, растирала топленым маслом живот и поясницу, давала советы, которых я не слышал. Мне было очень стыдно видеть то, что я видел, стыдно до зябкой одури, но никто не спросил у Юрюна Уолана, хочет он смотреть, как рожает тетя Сабия, или нет.

Знать бы, почему, но мне вспомнилась Куо-Куо. Сено, конюшня, острый запах лошадиного пота. Ноги широко раскинуты, согнуты в коленках. «Жених! Станем вместе спать, детей рожать!» Лежит, смеется: «Трогай меня! Нюхай меня!» Из платья вывернулась, трясет сиськами: «Иди ко мне!» И грозный вопль мастера Кытая: «В подвал! Только попробуй вылезти! На крюк повешу!» Они слились вместе, кузнецова дочка и тетя Сабия, родильные муки, животная похоть и угроза быть повешенной за ребро.

Я очень хотел расшириться. Стать сильным, таким сильным, чтобы думать поменьше, помнить самую малость, чтобы в голову не лезла всякая чепуха. Хотел – и не мог. Тело знало, что ему ничего не грозит. Драться не с кем, говорило тело, не за что, незачем. Боотуром, дружок, не становятся просто так, когда вздумается. А если становятся, то уже навсегда, без возврата. И даже новый облик дяди Сарына не имеет возможности заковать тебя в доспех. Нет боя, нет и доспеха.

«Представляй, что всё – враг,» – советовала добрая нянюшка Бёгё-Люкэн. Река – враг. Скала – враг. Дорога – враг. Дядя Сарын – враг? Представить такое было выше моего воображения.

– Знаешь, как боотуров рожают? – спрашивал у меня Кустур.

– Нет, – отвечал я.

– Ну тебя же рожали?

– Не помню.

– А я знаю! – хвастался всезнайка Кустур. – Сначала роют яму.

– Яму?!

– Ага. Широченную, глубоченную! А дно и стенки выкладывают камнем. Роженицу спускают в яму за три дня до родов, а еды дают ей на шесть дней…

– Зачем?

– Надо! Яму закрывают крышкой, а сверху наваливают земляной курган.

– Зачем?

– Надо! Чтобы боотур не сбежал. Он, как из утробы выпадет, крышку откинет, курган развалит – и давай дёру! Тут держи, не зевай!

– Дёру? Он же младенец!

– Ну и что? Боотур!

– Он ходить не умеет!

– А на четвереньках! На карачках! Если крышка не задержит, курган не остановит, отец не схватит за левую ногу – караул, беда! Сбежит, пропадет! Вот ты не пропал, значит, тебя остановили…

По правде говоря, я сильно сомневался в яме, кургане и побеге. Но если Кустур был прав, то тетя Сабия явно рожала не боотура.

В юрту вошли четверо мужчин. «Кто пустил? – изумился я. – Зачем?!» И следом: «Неужели всё-таки боотур? Ловить будут, да?!» Двое помощников ухватили тетю Сабию за бедра, двое других взяли ее за запястья, без жалости оторвав пальцы от спасительной перекладины. Затем, охая и пыхтя, мужчины принялись усердно тянуть: вверх и вниз. Я испугался, что они разорвут тетю Сабию пополам. Она, наверное, тоже испугалась, потому что завопила громче громкого.

На лбу у нее вздулись багровые жилы.

Рука дяди Сарына тронула лоб жены, собирая на ладонь капли пота. По-моему, никто в юрте не видел эту руку; никто, кроме роженицы.

– Не надо, – простонала тетя Сабия. – Я справлюсь…

Ладонь сжалась в кулак, из которого текло. На лбах дюжины женщин не собрать столько пота, сколько лилось сейчас из кулака Сарын-тойона. Сено, устилавшее пол юрты, промокло вдрызг. Забеспокоилась повитуха: она что-то чуяла, но не понимала, что именно.

– Не надо! Ты не любишь это состояние…

Мужчины тянули. Повитуха бормотала.

– Ты не любишь…

Я посмотрел на дядю Сарына. Сейчас в моем распоряжении было два взгляда: один остался в родильной юрте, а второй – здесь, у дома Первых Людей. Косматый старец, в которого превратился Сарын-тойон, ухмылялся. Это не значило, что он перестал беспокоиться за жену. Просто беспокойство изменилось вместе с обликом, стало иным. Быть старцем-исполином дяде Сарыну нравилось куда больше, чем обычным молодым человеком. Муравьи-письмена стайками бегали по костяным векам, закрывшим лицо. Они менялись местами, плодились и умирали. Уверен, муравьи что-то значили для человека, способного прочесть их побегушки. Я еще подумал, что дяде Сарыну сейчас хорошо, как хорошо мне, когда я становлюсь настоящим боотуром. Почему тетя Сабия сказала, что он не любит это состояние? Любит, я же вижу, что любит!

Ошиблась, должно быть, бедняжка.

– Надо, – пророкотал гром. – Одна ты не справишься.

– Справлюсь…

– Ты нужна мне живой.

– Я…

– Я люблю тебя. Молчи.

И кулак вернулся из юрты к дому. Взметнулся к небесам:

– Ахта-а-а-арррр! Оглохла, да?!

Кулак разжался. Дядя Сарын облизал влажные пальцы:

– Ахта-а-а-арр-р-р!

Сглотнул, дернув хрящеватым кадыком:

– Ах ты… Ахта-а-арр!

Как я не оглох? В поселке надрывались собаки. Мотылек пытался вырвать коновязь из земли. Кажется, он был близок к успеху. Мюльдюн окаменел, вжав затылок в плечи. А дядя Сарын всё звал. Визг бился в свод небес, пока не расколол их. Трещина побежала от восхода к закату, расширяясь, наливаясь млечным свечением. Что-то двигалось к нам, быстро обретая привычный вид.

Белая кобылица.

Красавица, она неслась, как в последний раз. Я даже испугался, что она загонит себя насмерть. По пятам за кобылицей следовало облако трепещущих искр – слепни, оводы, безжалостные погонщики, искры жалили Ахтар Айысыт, вынуждая не сбавлять хода. Мышцы играли под шелковистой шкурой, грива развевалась по ветру. Вытянувшись струной, кобылица была похожа на облако Мюльдюна, вздумай облако обернуться лошадью.

Мотылек потянулся ей навстречу.

– Ты что, рехнулся?! – заорала кобылица.

Нет, это она не Мотыльку. И вообще, она уже была не кобылица, а женщина. Средних лет, вроде моей мамы; красивая-прекрасивая, злая-презлая. Пальцы в кольцах, косы в бусах, в бубенцах. Меховой кафтан нараспашку, позади – длинный разрез. Шапка с суконным верхом. Надо лбом – чеканный круг из серебра. Девичий нагрудник – чудеса! – расшит бисером. Дался мне этот нагрудник! И то сказать, после свадьбы женщины нагрудников не носят, а эта кобыла носит и поплевывает на обычай. Доложить папе, что ли? Ну да, я доложу, а она незамужняя – мне и влетит от Закона-Владыки по первое число. Доносчику – первый кнут…

– Ты чего горло рвешь?

– Спишь? – прошипел дядя Сарын. – Ногти красишь?

– Твое какое дело?

– Мое такое дело, что Сабия рожает!

– Уже? – ахнула светлая Айысыт. – Рано ведь!

– Ну пойди, пойди!

– Куда?

– Нет, ты пойди! Объясни ей, что рано!

– Я…

– Ты объясни! Она добрая, она подождет!

– Я…

– Ну что, что ты? Скурвились, да? Мозги киселём! Ни рыба, ни мясо…

Я уставился в землю. Сарын-праотец в облике косматого старца с костяным забралом век – он сильно отличался от знакомого мне дяди Сарына, и не в лучшую сторону. Грубый, резкий, скорый на грязное словцо, Первый Человек едва сдерживался, чтобы не врезать гостье по уху. На богиню чадородия я поглядывал искоса, и всё равно видел, что она смущена. Мне ясно представилась веранда дома, вроде нашего, светлая Айысыт на скамье с резным подголовником. Ноги забросила на перила, дохой укутала для тепла. Рядом, на столике – чорон и бурдюк с кумысом. Сидит богиня, точь-в‑точь мой папа, горами любуется. Ну, забыла про тетю Сабию. А что? Обычное дело. Сидит, отдыхает: рожениц много, она одна. И тут снизу как заблажат, как завизжат – кошмар! Хочешь, не хочешь, а рванешь по поднебесью со всех четырех ног.

– Я сейчас, – после долгой паузы сказала гостья. На щеках Айысыт горел болезненный румянец, и вряд ли от быстрого бега. – Ты извини, я всё сделаю.

– Да уж сделай, – согласился дядя Сарын. – Будь любезна.

Очень у него это ловко получилось. И слова вежливые говорит, и просит, и вообще. А прислушаешься – вроде бы рукавицей по лицу хлещет.

– Я всё сделаю, – повторила недавняя кобылица. – Не волнуйся, родит в лучшем виде. У вас же двойня? Будет тебе двойня. Хочешь близнецов? Извини, ради бога, виноватая я…

«Ради бога, – отметил я. – Ради какого?»

Дядя Сарын молчал. Прощать богиню он не торопился. Возвращаться в малый облик – тоже. А я, по-прежнему глядя в землю, вдруг опять перенесся в родильную юрту – как тогда, вместе с протянутой рукой Сарын-тойона. Это, наверное, светлая Айысыт потянулась – узнать, как идут дела! – и меня с собой прихватила. И знаете что? Там, куда смотреть нельзя, между раздвинутых ног тети Сабии я обнаружил странный предмет, который – алатан-улатан! – оказался головкой ребенка. Безволосая, покрытая слизью и кровяными потеками, вряд ли эта голова обещала когда-нибудь расшириться, как подобает истинному боотуру.

Вы как познакомились со своей будущей женой? Лично я – вот так. И не могу сказать, что это была любовь с первого взгляда.

4. Сколько мне лет?

– Иди за мной, – сказал дядя Сарын.

Ну, я и пошел.

Откровенно говоря, никуда идти не хотелось. Во-первых, я устал с дороги. Во-вторых, меня мучил голод. Брюхо аж к спине прилипло! В-третьих, роды тети Сабии и вызов светлой Айысыт утомили меня больше, чем, наверное, и роженицу, и богиню. Сам бы рожал, быстрее бы вышло. А в-четвертых и в-главных…

Я боялся дяди Сарына. Прежнего не боялся нисколечко, а нового – очень-очень. Притворяясь, что это – самая обычная прогулка, мы спустились к озеру. Прошлись берегом, густо заросшим сочной травой, мимо пасущихся лошадей. По воде бежала мелкая рябь, и казалось, что озеро удирает от нас, заодно прихватив с собой берега, тростник, лягушек в тине. Дядя Сарын сорвал с куста веточку багульника, закусил крупными, желтыми – конскими! – зубами. Веточка продержалась недолго, он почти сразу изжевал ее в кашицу. Сорвал другую, повертел в пальцах, сломал.

– Мне так легче, – буркнул он. Муравьи бегали по его векам, выгрызали новые тропы. – Если кто-то рядом. Лучше, когда женщина или ребенок. Тогда быстрее возвращаюсь. Я еще побуду таким, ладно?

– Ладно, – великодушно разрешил я.

Сзади тащился Мюльдюн. Впервые в жизни – ну хорошо, на моей памяти! – брат-силач не топал, сотрясая землю, а плелся нога за ногу. Мюльдюн старался быть поблизости, но ни в коем случае не догонять нас. Если бы он мог стать незаметным – это Мюльдюн-бёгё, ага! – он бы стал. Конечно, подумал я. Мюльдюн не женщина и не ребенок. Я тоже не ребенок! Я – взрослый боотур, гроза Бездны Смерти, но со мной дяде Сарыну легче.

А что, собственно, ему легче? Куда он хочет вернуться?!

Оставив озеро по левую руку, мы свернули к цветущей луговине. За ней открывалось взгорье, лохматившееся по краю темно-зеленой бахромой ельника. Еще выше на зубцах утесов дремало семейство орлов. Сытые, небось, вот и спят. Еще больше, чем набить живот, мне хотелось, чтобы дядя Сарын превратился в молодого насмешника, каким я его помнил по первому знакомству. Будь это в моей воле… Мне хотелось, а дяде Сарыну, судя по всему, ничуточки не хотелось. Будь это в его воле, он остался бы старцем-праотцом на веки вечные. Орал бы на богинь, говорил загадками, гонял муравьев по костяным векам. Нет, иначе – он и остался бы на веки вечные, когда бы не его воля. Она, эта воля, тянула Сарын-тойона обратно, как табунщик тянет на аркане упирающегося жеребца. «Ты не любишь это состояние…» – вспомнил я слова тети Сабии. Уж не знаю, как дядя Сарын, а я его нынешнее состояние точно не любил.

– Скоро уже, – он подслушал мои мысли. – Еще чуточку, да?

Пьяница, вздохнул я. При всем моем куцем жизненном опыте я знал пьяниц. Они смущались своей пагубной страсти, но пили до обморока. Еще один чорон, говорили они. И еще чорончик. И чоронушку. И чоронюшечку. И прикончить бурдючок. И капельку слизнуть, да? Кумыс превращал их в лжецов. Каждый день они клялись, что все, в последний раз, и каждый раз нарушали клятву. А вдруг дядя Сарын тоже упьется до обморока? Рухнет на землю старцем-праотцом, но облика не изменит?

Папа, подумал я. Мой родной папа. А что папа?

– Тебе нравится быть боотуром? – спросил дядя Сарын.

– Я родился боотуром, – ответил я.

И пожал плечами. Получилось не хуже, чем у Мюльдюна.

– Это правда, дружок. Тут тебя не спрашивали: нравится, не нравится… Мы полагали, что в первую очередь вы должны уметь постоять за себя, а всё остальное приложится. Не приложилось, увы. Даже отвалилось, если без дураков. Так нравится или нет? Когда ты сильный, и сила твоя растет? Только честно!

– Нравится.

Я уже говорил вам, что я очень честный?

– Вот и мне нравится. И отцу твоему. И светлой Айысыт, чтоб ей уши багром прочистило! Всем нравится. Понимаешь?

– Нет, – признался я.

– И не надо. Ты, главное, почаще усыхай. Хорошо?

– Ну, я не знаю…

– Да ты вообще ничего не знаешь! – озлился дядя Сарын.

Миг назад в нем отчетливо проступил прежний Сарын-тойон. Веки, и те из костяных сделались кожаными. И вот опять нате-здрасте – вернулся косматый старец, скорый на гнев. Давая мне совет почаще усыхать, дядя Сарын задел в самом себе чувствительную, болезненную до одури струнку – ту, которая пела-звенела, советовала ему, мудрому и властному праотцу: «Не усыхай, Сарынчик! Не усыхай сейчас, а может, и совсем! А что? Обычное дело…»

– Чему тебя учили, балбес? Ничему!

– Ничему, – согласился я.

– А почему?

– А почему?

И правда, почему? Хотелось бы выяснить!

– Пустая работа, дружок – учить человека, который время от времени становится боотуром. Тебе сейчас сколько? Десять? Одиннадцать? Молчи, мне без разницы… А когда ты боотур, тебе сколько? Семь? Пять? Три года?! Чем ты больше, тем ты меньше. Сообразил?

– Шутите? – ухмыльнулся я.

Шутка мне понравилась.

– Разумеется, шучу, – подтвердил он. – Я вообще записной остряк. Выгонит жена, пойду в сказители. Только мы сейчас говорим не обо мне. О тебе мы говорим. Плохой, хороший, убью, не убью. Вот и весь боотур. Не в коня корм, не в мозги наука. Сила есть, ума не надо – мы и не подозревали, что это максима, доминанта, а не просто фигура речи! Я назвал тебя балбесом? Извини, рядом с нами, настоящими балбесами, ты – гений, мыслитель…

Я поразмыслил, обижаться или нет, и решил: не стоит. Глупо обижаться, когда тебя хвалят. Впрочем, не обижаться тоже глупо, когда тебя так хвалят. И я рубанул воздух ладонью:

– А я бы не возражал!

– Насчет чего?

– Насчет науки. На коне скакать – раз! Мечом махать – два! Из лука стрелять – три! Я их просил, а они не учат. Всех учат, а меня – ни в какую! Это потому что я боотур? Ну, балбес, как вы сказали?

Он даже остановился:

– Я сказал? А ты, дружок, вовсе не такой балбес, как я предполагал. Нет, этому тебя не учат по другой причине. Я про скакать, стрелять, махать. Это ты и так умеешь. Это ты умел еще младенцем, – по лицу дяди Сарына пробежала тень: наверное, вспомнил тетю Сабию. – Да что там! Это ты умел еще в утробе матери! Чем ты больше боотур, чем ты младше умом, тем ты лучше машешь и стреляешь! Лупишь и колотишь! Дубасишь, плющишь! Рвешь и мечешь! Зря, что ли, я учу тебя усыхать почаще? Я учу, а ты, будь добр, учись! Иначе дубасить – сколько угодно, а думать – дудки… Тебе в Кузне понравилось?

– Нет, – признался я.

– Никому не нравится. О чем мы с тобой сейчас беседовали?

– Что?

– Ну мы же разговаривали? О чем?

На меня смотрел – да-да, я помню, что он слепой! – прежний дядя Сарын. Молодой, тощенький, ни капельки не похожий на грозного праотца. Дергал зажмуренными веками, смущенно улыбался.

– Ты не бойся, – он тронул меня за руку. – Я не сумасшедший. Я просто плохо запоминаю… Ну, был такой, стал сякой, и не помню, о чем говорил. То есть, плохо помню. В общих чертах.

– Вы звали богиню, – осторожно начал я. – Вы очень громко визжали…

Он отмахнулся:

– Поступки я помню отлично! Я слова забываю. Мы говорили обо мне?

– Нет, – поправил я. – Обо мне.

– О тебе?

– Ну да! О том, что я боотур и балбес, и мне десять лет, а вот сразу хлоп, и три года. И ничему меня не учат, потому что правильно делают… Еще про рвать и метать. Как я рвал и метал в этой… В утробе матери.

– Зря, – дядя Сарын, кажется, расстроился. – Зря я тебе мозги полоскал, дружок. Виноват. Хочешь, я научу тебя играть на дудке? Надо же как-то отдыхать от подвигов…

5. Мы надоедаем дяде Сарыну

Когда земля треснула, я играл на дудке.

Ну, играл – это громко сказано. Едва мне удалось выдуть пару звуков, от которых уши не сворачивались в трубочку, как по дальней сопке будто мечом рубанули: р-раззз! Зеленая приплюснутая макушка распахнулась кровавой раной. Камень, на котором я сидел, взбрыкнул – точь-в‑точь норовистый жеребец. Зубы у меня лязгнули, и я чуть не откусил кусок дудки.

Рана на сопке расширялась, удлинялась, извивалась гадюкой. Ползла к нам: вот я вас! Дядя Сарын сидел спокойно, лишь пробормотал: «Явился, не запылился!» И добавил, кривя рот: «Я надеялся, что он забыл. Зря, конечно…» Кто забыл, о чем забыл – я не понял, но на всякий случай тоже остался на месте.

Подумают еще: Юрюн Уолан испугался!

– Кэр-буу! Кэр-буу!

Под землей урчало, рокотало. В разломе булькала, плескалась вязкая кровь. От нее за сотню шагов несло жаром речки-горючки из Елю-Чёркёчёх. Если что, решил я, перепрыгну. Не впервой! По краям трещины трава дымилась, чернела, превращалась в пепел. Вниз осыпались комья рыхлой земли. Там, где они падали в огненную кровь, до небес взлетали столбы ярких искр. Заполошно орали птицы над рощей. Снявшись с деревьев, они спешили прочь. Порскнула наутек пара зайцев – раньше я их не видел.

Кажется, на всей Осьмикрайней только мы с дядей Сарыном вели себя достойно. Ну, земля треснула. Обычное дело. Что ж теперь, человеку-мужчине «алатан-улатан!» кричать? За голову хвататься? Ага, вот и арангас. Арангас? Лезет из прорвы, старается. И не горит, зараза. А на вертлявом помосте…

Ох, рано я успокоился!

Ну да, знаю. Позор! – мастера Кытая за адьярая принял. Но это же адьярай? Вы же видите, адьярай? Самый настоящий! Рука, нога, глаз – все по одному! Нога, правда, в колене надвое разделяется, а рука – в локте. Но глаз уж точно один! Гадкий-прегадкий!

– Кэр-буу! Кэр-буу!

И как с такой громадиной совладать? Это вам не старуха-ящерица. Из лука, наверное – прямо в глаз… Где мой лук?! Нет ни лука, ни доспеха. Вот ведь пакость, ничего нет, когда надо! Должно быть, меня в Кузне недоковали. Почему?! Враг же! Адьярай! Да он меня прихлопнет, как комара!

Развалившись на помосте, ужасный гость вопил-надрывался:

– А-а, буйа-буйа-буйакам! Невеста!

– Здравствуй, Уот, – сказал дядя Сарын. – Как поживаешь?

– Невеста! Невеста! Кэр-буу!

– Давно не виделись, – гнул свое Сарын-тойон. – Усохни, пожалуйста.

Ничего себе! Они знакомы? Ну и приятели у дяди Сарына!

– Не хочу усыхать! – ощерился адьярай Уот. – Не хочу!

Зубы у него были – мама моя! Быка сожрет, кости разгрызет.

– Сам усыхай!

– Я только что усох. Теперь твоя очередь.

– Не хочу усыхать! Жениться хочу! Невеста!

– Я тебя очень прошу…

– Давай, обещал!

Дядя Сарын вздохнул:

– Совсем ты дурачок стал, Уот. Дочка у меня едва-едва родилась. Нельзя тебе большому, тебе сильному…

– Большой! Сильный!

– Нельзя на ней маленькой жениться. Усыхай, поговорим.

– Можно! Обещал!

– Ты помнишь, что я обещал, Уот?

– Помню! Уот Усутаакы[26] всё помнит. Голова – во! Как котел!

– А я забыл. Напомни мне, будь добр.

– Невесту обещал! Давай!

– Плохо напоминаешь, громко очень. Я тебе невесту при каком условии обещал? Если ты регулярно усыхать будешь. А ты не усыхал, я же вижу. И сейчас не хочешь, споришь со мной. Куда тебе такому жениться?

До меня с опозданием дошло: Сарын-тойон говорил с адьяраем, словно с ребенком-несмышленышем. Я когда совсем мелкий был, мама мне: «Надень штаны, Юрюнчик. Без штанов тебя засмеют.» А я: «Не хочу-у-у штаны! Не бу-у-у!..»

– Не хочу, кэр-буу! Свадьба! Невеста!

– Дочка маленькая. А ты не усыхал…

– Свадьба! Гулять будем! Кумыс пить будем!

– Никакой свадьбы. Усохни сначала. Хочешь, я тебе сыграю?

Я позавидовал терпению дяди Сарына.

– Не отдашь? Заберу! Тебя убью, невесту заберу!

Только что Уот Усутаакы лежал, развалясь на помосте – и вот он уже на земле. Увеличиваясь в размерах, адьярай обрастал ржавым металлом. Шапка превратилась в шлем, грудь скрыл панцирь, в раздвоенной лапище объявился кривой иззубренный болот и палица-чомпо. Опустевший помост зашевелился, как живой, выпростал скользкие щупальца…

– Уот, прекрати!

Дядя Сарын повысил голос:

– Усохни!

– Ар-дьаалы, арт-татай! Убью, заберу!

Вот и прозвучало: убью! Вот и громыхнуло: заберу!

Плохой Уот. Плохой Уот.

Очень плохой Уот.

Ды-дын, ды-дын, ды-дын! Адьярай стоит, а земля трясется. Что такое? Кто-то снизу лезет?! Нет, не снизу. Это Мюльдюн. Спешит, торопится. На бегу растет-вырастает. Словно в десять раз быстрее приближается. Броней блестит, колотушкой машет. Сейчас как даст Уоту! А я добавлю. Вот он, доспех – на мне! Меч, щит…

– Дядя Сарын! Он тебя не убьет!

– Не заберет!

– Мы тебя защитим!

– Мы убьем! Его убьем!

– Да уймитесь вы!

Дядя Сарын кричит. Ну да, испугался. Не бойся, дядя Сарын, мы тебя спасем!

– Усыхайте, идиоты! Боотуры! Усыхайте все!

– Убью, заберу!

– Убьем, защитим!

– Усохните! Я тут хозяин! Я вам приказываю!

Послушал его Уот, как же! А мы с Мюльдюном что, дурачки? Мы усохнем, а Уот нас убьет. Обычное дело. Адьяраи – они такие. Подлые. Нетушки! Мы сами его убьем! Плохой адьярай! Очень плохой! Где мой лук?

– Как же вы все мне надоели…

Дядя Сарын маленький. Оружия у дяди Сарына нет. Доспеха нет. Ничего нет. Уот его одним пальцем раздавит. Не раздавит! Мы не дадим!

– Видит бог, я этого не хотел.

Дядя Сарын открыл глаза.

6. Два раза праздник

Тогда я еще не знал, каким разным бывает Сарын-тойон. Собственно, я и сейчас об этом не знаю. И никогда не буду знать доподлинно.

Юрюна Уолана, как вы помните, ничему не учили.

Меня тоже, если не слишком задумываться, можно счесть разнообразным. Маленький сильный, большой сильный, большой вооруженный сильный. Но эта вся разница – вовсе и не разница. При желании ее легко свести к одному и тому же. А у дяди Сарына… Вероятно, и у него всё сводится в одну линию – еще легче, чем у меня. Просто я сводить не умею. Рвать и метать – да, а сводить – нет. Вспоминая тот день, я сперва вижу могучего косматого старика с раскаленными добела веками – они свисают до подбородка, и по ним спешат-торопятся муравьиные письмена. Старика, чей визг пронзает небеса и землю, а бесплотные руки не знают преград и расстояний. Следующий дядя Сарын на него ни капельки не похож. Молодой, прежнего роста, он не визжит и никуда не тянется. Он стоит и переводит взгляд с Уота на Мюльдюна. Глаза его открыты, а мой брат и буйный адьярай…

Я помню это так.

Мюльдюн не добегает до Уота. Он спотыкается и падает. Левая нога Мюльдюна усыхает, а правая остается здоровенной, боотурской. Уот пыхтит, кряхтит, ухает филином – смеется над Мюльдюном. Это длится бесконечно: адьярай хохочет и не может остановиться. Слезы из гла́за, слюна из пасти. Морда – как задница после ремня: багровая с просинью. Зубы лязгают, из глотки несется: «Хыы-хыык, гыы-гыык!» От хохота адьярая скручивает в три погибели. Хохот – силач из силачей, что ему какой-то жалкий адьярай?

Я забываю, что собирался стрелять в Уота.

Мюльдюн встает. Ноги у него снова одинаковые: не большие, не маленькие – серединка на половинку. Сам Мюльдюн – громадина в броне. Одинаковые ноги его почти не держат. Мой брат взмахивает колотушкой. Она выскальзывает из пальцев, катится по склону сопки. Мюльдюн забывает про Уота, ковыляет за своей драгоценной колотушкой – надо подобрать. Вот позарез надо, и всё. Смех отпускает Уота, адьярай тупо озирается по сторонам. Кажется, его берут сомнения: «Зачем я здесь?» Панцирь на Уоте прохудился: тут есть, там нет. В прорехи видно голое тело. Оно, могучее тело, бурлит кипятком, вздымается забродившим молоком, опадает. Рук у адьярая две, но обе, скажем прямо, худосочные. Уот роняет меч и палицу, шлем его превращается обратно в шапку. С шапки сыплются хлопья ржавчины – точь-в‑точь осенние листья. Ржавчина попадает Уоту в нос. Он чихает, по округе идет звон да гул.

Птиц давно и след простыл.

Позади адьярая извивается его арангас. Вместо столбов и жердей – корни, змеи, не разобрать. Мюльдюн догоняет колотушку, поднимает, замахивается на арангас. Тот удирает в трещину, под землю, но разлом уже затянулся. Живой помост ползет, пятится. Мюльдюн лупит колотушкой, промахивается. Правая рука моего брата усыхает, он опять роняет колотушку. Арангас деревенеет, кособочится, щетинится щепками, как ёж иголками.

А Уот чихает и чихает. С каждым чихом адьярай усыхает на крошечную чуточку.

– Дядя Сарын!

Я хочу спросить, что это с ними: с братом и с Уотом. Я не успеваю, потому что Сарын-тойон оглядывается на меня. Глаза у него – две черные дыры, хуже всякой Елю-Чёркёчёх. В дырах роится таежный гнус, вспыхивает искрами. Гнус летит ко мне: уй-юй-юй! Жжется! Искры? Уголья! Облепляют лицо, лезут под доспех. Жалят, вгрызаются. Земля уходит из-под ног, голова идет кру́гом. Тело горячее, по башке лупит молот. Должно быть, я распяленный лежу у мастера Кытая на наковальне. Молот хитрый, лупит не снаружи – изнутри. В голову, в грудь, в спину – плющит, корежит, перековывает…

Плохой! Убью! Кто плохой? Где? Что значит – плохой? Забыл… Вот этот – плохой? Или тот? Подскажите! Этот плохой? Тот хороший? Наоборот? Как этого зовут? Не помню… Ничего не помню! А как зовут меня?!

В ушах – шепот: «Усыхай, Юрюн, усыхай…»

Юрюн! Меня зовут Юрюн!

«Легче будет… Усыхай…»

Не хочу усыхать! Не бу-у-у…

Сопротивляюсь. Как в Кузне. Мне больно, но терпимо. По сравнению с Кузней – плюнуть и растереть. Хуже другое: между ушами копошится клубок червяков. Левый глаз видит, правый – не видит. Руки-ноги то бревна, то веревки. Кишки лезут через глотку. Падаю, Юрюн в Юрюна. Растворяюсь, исчезаю. Сам себя съел, переварил, в отхожее место скинул.

«Боль? – спрашивает мертвый Омогой. – Есть кое-что похуже боли, сильный. Ты – больше не ты.»

– …Ты в порядке?

Небо. Голубое.

Облака.

Ветерок холодит щеки.

Облака и небо заслоняют два лица и харя. Нависают надо мной, беспокоятся. Лица – Мюльдюн и дядя Сарын. Харя – адьярайская, аккурат между ними. Судя по харе, Уот Усутаакы больше всех за меня волнуется. Ну да, за меня. За кого же еще?! Это я на спине лежу, в небо пялюсь. А они вокруг Юрюна Уолана сгрудились и переживают.

– В порядке.

Выходит не слишком убедительно.

– Встать можешь?

Это дядя Сарын. Глаза у него закрыты. Как по мне, век бы он их не открывал. Век не открывал бы век. Звучит смешно, но мне не смешно. Мне плохо. Меня тошнит, я переворачиваюсь на бок.

– А ну-ка, поднимите его.

– Не надо!

Поздно. Меня подхватывают две лапищи, вздергивают на ноги. Одна лапища – Мюльдюнова, другая – Уотова. Брат хмуро косится на адьярая, но ничего не говорит. У меня кружится голова, я плююсь зелёным, стараясь не попасть на брата.

– Не так резко, остолопы!

Уот хохочет:

– Остолопы? Столпы! Вот, подпираем.

Надо же! Адьярай шутит! Сейчас он поменьше, чем вначале. На человека смахивает. Может, если сильнее усохнет, совсем человеком станет? А что? Обычное дело. Как нянюшка Бёгё-Люкэн: то ящерица, то старуха.

– Дыши глубже, приходи в себя.

Дышу, прихожу. Уот с Мюльдюном меня держат, чтобы не упал. Небо перестает вертеться, земля останавливает бег, колени больше не подламываются. Стою, сильный. Делаю шаг, второй, третий. Ничего, получается. Мы, сильные, живучие.

Адьярай тычет пальцем в дядю Сарына:

– Так бы сразу и сказал: невеста еще маленькая. Только родилась.

– Я тебе так и сказал.

– Нельзя жениться. Ты бы сказал, я бы понял.

– Я сказал! Оглох, что ли?

– Ну да?!

– Я тебе три раза сказал. А ты драться полез.

– Правда?

Уот чешет за ушами обеими пятернями раздвоенной руки:

– Не помню, – он смущён. – Ладно, нельзя, так нельзя.

И взревывает на всю округу:

– Праздник, дядя Сарын! Дочка у тебя родилась!

– Двойня у меня родилась. Мальчик и девочка.

Сарын-тойон недоволен. Чем, интересно? Всё ведь хорошо: мы живы-здоровы, Уот драться раздумал, невесту не требует…

– Ха! Два раза праздник, кэр-буу!

Уот снова увеличивается:

– Гуляем, дядя Сарын! Пусть мясо несут, кумыс несут!

– Сюда, что ли?

Уот не слышит:

– Гости пришли. Пьем-гуляем, тебя поздравляем! Веселье!

Дяде Сарыну не до веселья. Но нельзя же прогнать гостя, будь он хоть трижды адьярай? Это даже я понимаю, а уж дядя Сарын и подавно. «Вот только праздника мне сейчас не хватает!» – читается на его лице.

– Праздник, – у Уота находится внезапная поддержка, и это мой старший брат Мюльдюн. – Рождение детей – праздник. На праздниках гуляют. Так правильно.

Ну да, Мюльдюн ведь тоже сын Закона-Владыки. «Правильно» – это у нас семейное.

– Хорошо, – Сарын-тойон обреченно машет рукой. – Будет вам праздник.

И мы дружной компанией идем к дому Первых Людей. Позади нас ковыляет, жалобно поскрипывая, арангас Уота. На ходу дядя Сарын громко отдает распоряжения. Знать бы, кому: рядом с нами никого нет. Впрочем, его слышат – когда мы приходим, возле дома суетится блестящий слуга. Порхает, мелькает, рассыпает во все стороны солнечные блики. Кажется, что слуга выкован из стали. Я вспоминаю, как дядя Сарын вызывал светлую Ахтар Айысыт. Если богиня его за три неба услышала, то уж блестящий слуга и подавно.

Дядя Сарын, он убедительный.

Песня шестая