Пленник железной горы — страница 8 из 17

Копьями на лету потрясая,

С воплем сшибались, дрались;

Рогатины всаживали друг в друга,

Бедренные кости круша,

Били друг друга в темя и в глаз,

Гнули друг друга до самой земли,

Подымали в воздух, крутя,

Проклиная, стеная, кряхтя,

Поединки по тридцать суток вели,

По темени палицами долбя,

Понапрасну силу губя…

«Нюргун Боотур Стремительный»

1. Зови стражей, папа

– Папа, ты занят?

Отец не ответил. Закинув ноги на перила, он смотрел на горы.

– Ты занят? Если ты занят, я…

Мальчишка, я не знал, как называется состояние ума, когда кажется, что с тобой это уже было. Вчера, позавчера, сегодня, а главное, будет завтра, послезавтра, всегда. Так носят болезнь, даже не подозревая, что болен, и вдруг бац – недуг выскакивает наружу и хлопает в ладоши: «Вот он я! Ложись, братец, помирай!» Сто раз я заходил к отцу на веранду. Сто раз наш разговор начинался одинаково. Сто раз, и вот на сто первый все изменилось.

Почему?

Наверное, потому что я был не я.

У входа на тоненьких ножках приплясывал не человек, а рассказ. Поездка в Кузню. Похоть и забота несчастной Куо-Куо. Выбор доспеха. Ужас перековки. Дорога в Елю-Чёркёчёх. Вечно голодная нянюшка Бёгё-Люкэн. Визг Сарын-тойона. Знакомство с адьяраем Уотом. Слова драли глотку, рвались с языка, и встреть меня отец иначе – я бы, пожалуй, рассказал ему даже о железных колыбелях на вертящемся острове, о поисках неведомого мне брата, хотя вначале вовсе не собирался открывать родителям эту, принадлежащую только мне тайну. Да что там! Я выложил бы все от начала до конца, секрет за секретом…

Протянув руку, отец взял чорон с кумысом. Не торопясь, сделал пару глотков, вернул чорон на столик. Плотнее укутал ноги дохой из темного соболя. И лишь тогда ответил с привычным благодушием:

– Рад тебя видеть, Юрюн.

Нет, он не видел меня. Он смотрел на горы.

– К тебе можно?

– Можно.

И тут я сказал то, чего нельзя было говорить. Я – убитый в зародыше рассказ. Я – возвратившийся сын. Я – боотур Юрюн Уолан, Белый Юноша, сын Закона-Владыки.

– Тебя тоже надо будить? – спросил я.

И когда он промолчал, я переспросил с нажимом:

– Да, папа?

Какое-то время папа не двигался. Не слышал? Но вот он повернул ко мне спокойное, лоснящееся от пота лицо, и стало ясно – все он услышал, все до последнего звука. И все распрекрасно понял. Так понял, словно я по совету Уота Усутаакы взял рогатину в семь саженей и всадил ему под ребра: кэр-буу!

– Ты, – в горле у отца клокотало. – Ты…

Ты, мерзавец, услышал я. Ты, гаденыш. И еще много чего услышал я от проснувшегося отца. Пот стекал по его лицу – ручьи, реки пота! Он сидел без движения и словно гнался за мной по веранде с колотушкой, вколачивая в сыновнюю голову – да расширится она! – оскорбление за оскорблением.

Детей можно бить. Детей нужно бить. Когда они не слушаются, шалят, своевольничают – ремнем, ладонью, мокрым полотенцем, злым словом, тяжким молчанием – детей можно и нужно бить.

Боотуров бить нельзя, даже если вы их и пальцем не трогаете.

– Спи, папа, – я думал, что улыбаюсь, но на деле скалился по-волчьи. – Спи дальше. Я не хотел тебя тревожить. Если тебе это интересно, со мной всё в порядке. Если тебе это ни капельки не интересно… В любом случае, со мной всё в порядке. Спи спокойно, дорогой папа.

– Ты…

Он встал.

Я шагнул ему навстречу. Нет, я не расширился, намереваясь схватиться с отцом врукопашную. Я помнил слова дяди Сарына и не хотел умом превратиться в ребенка-малолетку. Стоило великого труда остаться прежним, бездоспешным Юрюном, но сохранить, взлелеять в душе новое, неизвестное мне прежде расширение. Оно покрывало броней первую из моих душ, давало щит второй душе и вооружало мечом третью.

– Кумыс, – сказал я. – Люблю кумыс.

И осушил личный папин кубок до дна.

Я надеялся, что он даст мне оплеуху. Я боялся, что он даст мне оплеуху. Удар вне сомнений превратил бы меня в настоящего боотура. То, что случилось бы потом, влекло и пугало одновременно. Я ждал, а он не бил.

– Сыновняя непочтительность?

Голос отца, обычно бархатистый, скрежетал напильником по металлу. Этот скрежет что-то делал с пространством. Воздух вокруг Сиэр-тойона искрил. Пахло грозой, и веранда расступалась во все стороны. Мы были здесь, дома, и не здесь. Мы были наедине – и в присутствии других людей. Нет, не людей – солнечных айыы. Я уже видел раньше, как Закон-Владыка являет свою власть. В позапрошлом году, тоже летом, я случайно зашел к отцу, когда он кричал на ослушников. Самих ослушников видно не было, но отец с каждым словом возвышал голос – похоже, с ним спорили, отказывались подчиниться. Наконец папа вскочил – вот как сейчас! – и пространство распахнулось. Я с ужасом глядел, как открывается сияющий чертог, где шумит буйный пир, как могучие боотуры уже готовы вступить в драку, вопреки незнакомым мне правилам и обычаям, как они не слышат криков папы… Большинство собравшихся внимало, повиновалось, пятилось к стенам, но боотуры дерзили в ответ, размахивали оружием. Тогда отец замолчал, и молчание его было страшней крика, потому что в мире исчезли все звуки. Боотуры по-рыбьи разевали рты, колотушка неслышно встречалась со шлемом, подошвы боевых сапог ударяли в пол так, словно они превратились в осенние листья, а пол стал грудой лебяжьего пуха. Три стража жуткого вида – кто? откуда?! – скрутили ближайшего буяна в три погибели, остальные мигом усохли, кланяясь Закону в пояс, а Сиэр-тойон вернулся на веранду, сел на лавку со спинкой в виде горного хребта и отхлебнул из кубка, блаженно улыбаясь.

– Давай, – сказал я. – Зови стражей, папа.

– Ты…

– Зови, говорю. Испепели родного сына.

– Ты!..

– Ты Нюргуна не пожалел. Не жалей и меня…

Плохой папа. Плохой папа.

Очень плохой папа.

Позже, вспоминая злополучную ссору с отцом – первую в моей жизни, если не считать головомойки после вопроса о загадочном брате – я понимал, что был свидетелем чуда. Юрюн-боотур, глупое сильное дитя, удержался от прямого бунта, не поднял руку на отца. Я даже укутал его вечно мерзнущие ноги дохой, когда папа сел – упал! – на лавку, кусая губы, словно они в чем-то провинились. Сам отец забыл поднять доху, свалившуюся на пол. Закон-Владыка, Обычай-Батюшка смотрел на горы, и не хотел бы я видеть то, что видел он. Закон? Сперва он – отец, а нет таких обычаев, чтобы отец казнил сына за честную обиду, а главное, за любовь к собственному брату.

Да, чудо. А что? Обычное дело.

«Эх ты, сильный,» – вздохнул за моим плечом мертвый Омогой. Это был последний раз, когда я слышал Омогоя. Он ушел и больше не появлялся рядом со мной.

2. Дурак!

– Ты кушай, Юрюнчик…

– Я кушаю.

– Ты хорошо кушай…

– Я хорошо кушаю.

– Ты теперь боотур, ты должен кушать много…

– Мама, я скоро лопну.

– Ты кушай, Юрюнчик…

Есть не хотелось. Праздник у дяди Сарына до сих пор булькал в животе, подкатывал к горлу. Я, наверное, теперь никогда есть не буду! Мама, пригорюнившись, смотрела на меня. Она сидела напротив, одной рукой подперев щеку, а другой придерживая на коленях малышку Айталын. Моя младшая сестра – вылитая мама! – ерзала, вертелась, хотела спрыгнуть, но вдруг успокаивалась, садилась чинно и тоже подпирала щеку ручкой. Ее глазенки – черные и блестящие, как две ягоды дёрдюмы[35] – с мольбой устремлялись в мою сторону: давай! Давай, Юрюн! Я сдавался. Я наливал себе в чашку-долбленку кислого молока, честно отпивал треть и считал сыновний долг исполненным.

Тут все и начиналось по новой:

– Ты кушай, Юрюнчик…

– Я кушаю.

– Ты хорошо кушай…

Мой рассказ про Кузню не прозвучал и здесь. Да, я начинал, а мама слушала. Почти не перебивала, если не брать в расчет вечное: «Ты кушай…» Я увлекался, сыпал подробностями, а потом натыкался на два взгляда, мамин и сестренкин. В этот момент я понимал так ясно, что под ложечкой екало: они не слышат. Слушают, но не слышат! С тем же успехом я мог рассказывать свою историю чашке-долбленке. Юрюн Уолан вернулся, этого маме было достаточно. Сын мало кушает, это плохо. Сын устал, сейчас он наестся и пойдет спать. Или гулять. Или еще за какой-то надобностью. После вернется, сядет кушать. Наестся, пойдет спать. Кузня, Куо-Куо, дядя Сарын, буйный Уот, Мотылек – моя жизнь, превращенная в слова, текла мимо мамы и сестры. Ну ладно Айталын, она еще совсем крошка! Но мама…

«Она всегда была такой, сильный…»

Кто это? Омогой? Нет, не он. Я уже говорил вам, что Омогой ушел навсегда? Кто бы ты ни был, заплечный советчик, пускай даже ты – это я сам, считай, ты ударил меня под дых. Есть вещи, которые сопутствуют человеку-мужчине с начала его жизни, но человек-мужчина видит их изнанку лишь тогда, когда открывает скверную правду: изнанка и есть лицевая часть.

– Кустур заходил? – спросил я.

– Кто?

– Кустур.

– Кустур?

– У меня есть друг. Его зовут Кустур. Помнишь?

Мама заморгала: часто-часто. Она старалась вспомнить. Честное слово, она очень старалась. Она даже вспотела, как папа, когда я попытался его разбудить.

– Мой друг. Кустур. Мы выросли вместе.

Она мучилась. Разрывалась на части, не зная, как ответить на мой вопрос, а еще лучше, уйти от этого вопроса. Я ждал. Охотник в засаде, я получал от ее растерянности странное, болезненное удовольствие.

– Ты кушай, Юрюнчик…

– Так он заходил или нет?

– Кто?

– Кустур?

– Заходил. Кажется…

– Он справлялся обо мне?

– Да, справлялся. Наверное.

– Что ты ему сказала?

– Я не помню, Юрюнчик. Ты…

– Я кушаю. А может, он не заходил? Может, ты ошиблась?

– Может, и ошиблась. Как, ты говоришь, его зовут?

– Кустур. Сын Тимира, нашего кузнеца.

– А-а…

Едва отзвучав, имена сразу вылетели у мамы из головы. «Да расширится она!» – подумал я, не слишком вникая, что имею в виду. Кустур, Тимир, кузнец, друг – все это не имело значения для моей доброй, заботливой, прекрасной матери, потому что никак не соотносилось с нашей семьей, не имело для семьи решающего значения. Так и мой рассказ о Кузне проплывал мимо мамы: сын вернулся, и хорошо, сын мало кушает, и плохо. А как сын вернулся, где он был, что делал – всё это было подобно именам Кустур и Тимир, и смутному, раздражающему эху: «Он заходил? Он справлялся обо мне?»

– Ты ее замуж отдай, – я кивнул на малышку Айталын.

Сестра внимательно следила за нашим разговором. Молчала и следила. Я видел, что глаза ее наливаются слезами, но остановиться уже не мог:

– Замуж, а? Не сейчас, когда вырастет.

– Отдадим, – заулыбалась мама.

Ей нравилось, что беседа возвратилась на темы семьи.

– Кто у нас из божеств холостой? Из духов-хозяев?

– Да что сейчас перебирать, Юрюнчик? Рано еще…

– Нет, кто? Чаган-хан? Сюнг-хан? Дьылга-хан[36]?

– За Дьылгу нельзя, – строго указала мне мама. – Он женат. Чингис-Бис – упрямая, с характером. Второй женой мы не пойдем, правда?

Они с малышкой Айталын кивнули – так, будто и впрямь собирались идти замуж вдвоем.

– Бай-Баянай? Кулан-Дялык? А, какая разница?

– Большая, – возразила мама. – Огромная.

Она зарумянилась, разволновалась: ну да, важнецкий разговор!

– Ерунда! За кого мы ни пойдем, мы же станем, как ты? Правда? Семья, семья, семья! Ничего, кроме семьи! Гори, земля, вались, небо, лишь бы ужин к сроку! Ты кушал, Юрюнчик? Ты выспался, Юрюнчик? Ты ездил в Кузню, Юрюнчик? Ну и славно, садись кушай… Надень шапку, простудишься! Сними шапку, вспотеешь! Да, мама? Ты сделаешь Айталын такой? Или не ты? Или это сделает ее будущий муж?

Я аж захлебнулся прозрением:

– Это папа сделал тебя такой? Да?!

В лоб мне врезалась чашка. По лицу, на одежду потекло кислое молоко. Моя сестра Айталын, несмотря на юный возраст, кидалась метко: ой-боой!

– Дурак!

В этот день Айталын Куо, наша Лунная Красавица, впервые произнесла звук «р» как следует, по-взрослому.

3. Может, мы и не нужны вовсе?

Мне было плохо. Мне было плохо.

Мне было очень плохо.

Думал, приеду, мама с папой обрадуются. Я стану рассказывать, они – удивляться, восхищаться, переспрашивать. Потом сами расскажут, про брата Нюргуна вспомнят. И выяснится, что я глупостей от лишнего сердца насочинял, что Нюргун вырос и сейчас где-нибудь подвиги совершает. А мне про него не говорили, чтобы я на помощь к нему не поспешил. Я еще не вырос, рано мне вместе с братом сражаться. Родители за младшего сына беспокоились, берегли сокровище, вот и молчали. И Мюльдюну молчать велели. Я бы все понял и совсем не обиделся. А там бы вернулся Нюргун, или я поехал ему помогать, и мы бы вдвоем вернулись, и оказалось бы, что семья у меня замечательная, зря я плохое думал…

Размечтался! Ладно, Нюргун. Но хоть выслушать меня по-человечески можно было?! Я к ним со всей душой – со всеми тремя душами! – а они… Я им до еловой шишки, да? Прав Уот: будить надо! Рогатиной! Острогой! Семисаженной! Интересно, пока меня не было, они хоть обо мне вспоминали? Беспокоились?

Вряд ли.

И с Нюргуном так же. Засунули в какую-нибудь новую Елю-Чёркёчёх – и забыли. А что? Запросто! Теперь и вспомнить не могут, где он. Ну, или не хотят. Плевать! Они сами по себе, а мы с Нюргуном будем сами по себе. Найду брата, вызволю, станем жить вместе. Отдельно, подальше от папы с мамой. И от Мюльдюна – он с ними заодно. Поставим дом – да хоть в Среднем мире, с дядей Сарыном по соседству. Будем в гости к нему заезжать, с чудищами сражаться. Жен подыщем, свадьбы сыграем. И малышку Айталын с собой заберем. А то вырастят из девчонки Спящую Красавицу, буди ее потом…

Живите на небе без нас, как знаете!

Короче, я ушел. Нет, пока не насовсем – пройтись, отдышаться. Останусь в доме – распалюсь, наговорю гадостей… Лучше друзей повидаю. Вот кто меня точно выслушает! Рты пораскрывают, глаза выпучат. Кто из них в Среднем мире бывал? Никто! А в Елю-Чёркёчёх – и подавно!

Я вспомнил, что хотел Кустуру после Кузни свой старый лук подарить. Кустур обрадуется, и мне приятно будет. Прихватив лук, сделанный Манчары-охотником, я убрался прочь из дома.

Путь к праздничному полю-тюсюльгэ – через весь улус шагать. Времени остыть у меня было навалом. Сперва я решил пойти побыстрее, по-боотурски, но никак не мог представить, что улус – это враг. Ладно, куда торопиться? Я шел по-обычному и глазел по сторонам: юрты, плетни, коновязи. Я словно впервые всё это увидел. Вот ведь: не был дома всего-ничего, а уже отвыкнуть успел! И от чего отвыкать, спрашивается? Внизу все такое же.

Такое же, да не такое…

Улус жил будничной жизнью. Жена Манчары вывешивала на просушку лосиную шкуру. Со двора колченогого Бётяса долетал кисловато-сладкий запах: там бродил кумыс. Бётяс лучший кумыс готовит, папа только его и пьет. Седобородый Дьякып, устроившись на низенькой лавке, ловко орудовал ножом: мастерил новую колыбельку. Для кого, интересно? Сложив куски бересты в виде короба с крутыми стенками, Дьякып скреплял борта ивовым прутом-ободком. Возле босых ступней резчика лежали дуга с ремешком и дощечка с дырчатым желобком. Дуга ждала, пока ее разместят в изголовье; дощечка предназначалась в ноги ребеночку. Рядом со стариком трудился мой приятель Чагыл – делал черпачок из лиственничного полешка. Троица уже готовых черпачков аккуратным рядком лежала перед Чагылом на ровдужном лоскуте, сияя яичной желтизной. Под ногами внука и деда курчавились россыпи свежей стружки.

Окликнуть?

Чагыл поднял голову и сам увидел меня:

– Юрюн?!

Поздоровался я с обоими. Легкой руки пожелал, удачи без меры. Ничего так, солидно вышло, по-взрослому.

– Давно вернулся?

– Сегодня.

– В Среднем мире был?

– Был.

Слышите? «А что, – говорю я, позевывая. – Обычное дело.»

– И в Кузне?!

– Был.

– Приходи вечером на тюсюльгэ! Расскажешь, как там!

– Приду!

– До вечера!

Они вернулись к работе, а я дальше гулять отправился. На поле никого не оказалось: пусто, тихо. Зябко. Ну да, день едва за середину перевалил. Взрослые при деле, мои сверстники – при них, помогают. Телята-жеребята, ловля рыбы, сбор хвороста. Бывает, ребятню пораньше отпускают – резвись в свое удовольствие. Но не каждый же день? Забыл, боотур, голова дырявая, широкая, как улус живет?

Тут имя свое в гостях забудешь, с праздниками-застольями…

Ноги несли меня к кузнице. Вызову Кустура, хоть лук ему отдам. Таскаюсь с луком, как дурень с писаным туеском! Стук молота и лязг железа разносились далеко по округе. В Верхние небеса, лохматясь и растрепываясь по дороге, уползал волчий хвост дыма. Мне вспомнилась Кузня, огненные ямы, тучи-дымища, кручение Обода Небес, хвост доброй нянюшки Бёгё-Люкэн… А у нас что? Разве это Кузня? Разве это дым?

Разве это хвост?

Подумал – и устыдился. Ну да, мастер Тимир – не мастер Кытай. Боотуров перековывать – тут особая сноровка требуется. Я бы себя, сказать по правде, Тимиру не доверил. Но он же не виноват, что родился обычным человеком, верно? И мастер он хороший, вон как бойко в два молота лупит! Нет, это двое лупят: молотом и молотком. Бум! – дын-дын! Бум! – дын-дын! И голоса́ слыхать:

– Крепче держи! Прижимай…

– Я прижимаю…

– Крепче! Вот так…

Бум! – дын-дын! Бум! – дын-дын!

– Готово. Давай на закалку.

– Даю!

Я стоял и слушал, как отец с сыном переговариваются у наковальни. Кустур был веселый, радостный – пусть отец его и не хвалил, но работа спорилась. Надо же: с полуслова друг друга понимают! Мне бы с отцом так… Я уже собрался идти прочь – чего людям мешать? Вечером лук подарю! – но тут из юрты, что рядом с кузницей, выкатилась Уйгуна-хотун: жена Тимира, мама Кустура. Не человек-женщина, а колобок: круглая, плотная, щечки румяные. А катится: ой-боой! Отъявленному бегуну не угнаться!

– Юрюн! – всплеснула она пухлыми руками. – Вернулся?!

– Вернулся, тётя Уйгуна.

– Все в порядке? Жив-здоров, удачно съездили? Ой, да что я, глупая, спрашиваю! Сама же вижу…

– Спасибо, тётя Уйгуна. У меня все хорошо.

– Погоди, не уходи! Я сейчас!

– Да я…

– Я вкусненького напекла: с пылу, с жару! Вовремя ты зашел!

Раз – и нет ее. Два – объявилась. Точь-в‑точь Баранчай! И блестит, лоснится. Может, её муж тоже чуточку перековал, как Кытай Бахсы – железного человека? Для пущей сноровки, а?

– Вот, попробуй!

Колобки из карасевой икры. Золотистые, с поджаристой корочкой. Загляденье! На вид: вылитая Уйгуна-хотун. На вкус: чуп-чуп, уруй-туску! Уфф-ф… Объеденье!

– Спасибо, тётя Уйгуна!

– На здоровье, Юрюн, на здоровье! Ты к Кустуру пришел? Позвать его?

– Не надо, он работает. Передайте: как освободится, пусть на тюсюльгэ приходит. Там и увидимся.

– Передам, обязательно передам!

Я нисколько не усомнился: передаст, не забудет. Не то что некоторые. О семье она тоже заботится. И вовсе одно другому не мешает…

Я побрел прочь, уже без всякой цели. Все трудятся, родным помогают – один Юрюн-боотур без дела шляется? Да нет, не один. У нас вся семья такая. Папа целыми днями на веранде лежит, на горы смотрит. Мюльдюн… А что – Мюльдюн? Туда поехал, сюда поехал. Вроде как по делу, а вроде – и нет. Ну ладно, мама по дому, по хозяйству. А мы, мужчины? Нас, между прочим, весь улус кормит, поит, одевает. Не дом – полный чорон. Ни просить, ни напоминать не надо – сами все лучшее приносят. За что, спрашивается? Только за то, что мы – солнечные айыы? Табунщики коней пасут, охотники дичь бьют, кузнец железо кует, Бётяс кумыс готовит. А мы? Может, мы и не нужны вовсе?

– Юрюн!

Кустур нагнал меня на краю поля – там, где мы обычно собираемся. Он запыхался, раскраснелся, взмок. Сразу видно, бежал со всех ног. Хороший человек дядя Тимир: увидел, что сыну невтерпеж, отпустил…

– Привет, Юрюн! Давно вернулся?

– Сегодня. А чего ты без молотка?

– Шутишь? Мамка сказала, что ты меня видеть хотел – отец сразу молоток отобрал. Беги, говорит, не заставляй ждать…

Экая важность – Юрюн-боотур Кустура видеть хочет! Тимир меня случайно с моим дядей, Белым Владыкой, не перепутал? Ладно, не мое дело.

– Вот, держи. Это тебе, подарок.

Кустур не спешил взять лук. Спрятал руки за спину:

– Правда мне?

– Тебе, тебе!

– А ты как же? Без лука?

– У меня другой есть. Бери!

– Ну, я даже не знаю…

– Бери! А то обижусь.

– Спасибо! Спасибо, Юрюн! Веришь, мне твой лук ночами снился…

Он ахал, восторгался, благодарил, и все как-то чересчур. Не столько радовался, сколько мне показывал, как он рад и благодарен. Раньше я такого за ним не замечал.

– Вот же ж…

Это Кустур лук натянуть решил. Тянет, тянет. До половины, и только. Нет, он честно старается. Честно-честно! Пыхтит, багровеет, тянет изо всех сил – нет, никак. Пустил ветры от натуги, засмущался:

– Тугой…

Я думал, Кустур посильнее будет. Обычный лук; не боотурский – охотничий. Что там его натягивать? Это ж не костяное чудище из оружейной мастера Кытая! Охотничий лук. Как у Манчары. Взрослый. Вот я дурачина! У Кустура-то до сих пор детский был! Об этом я не подумал…

– Привет, Юрюн!

– Привет!

Я дружески хлопнул здоровяка Вилюя по плечу. Вилюй охнул и чуть не упал. Притворяется? Вряд ли. Из Вилюя притворщик, как из гадюки стрела…

– Ты чего?!

– А чего?

– Больно же!

С опаской зыркая на меня, Вилюй отступил на пару шагов, начал тереть ладонью пострадавшее плечо. Обиделся, да. За что, спрашивается? Я ж на радостях, шутя – давно не виделись…

– Извини, я не нарочно…

Как наяву, встало перед глазами: «Ай, молодец!» – и Уот Усутаакы хлопает слугу по плечу. Плечо хрустит, рука Баранчая обвисает веревкой… Верно говорят: с кем поведешься, от того и наберешься. Три дня в компании адьярая – и вот, на́ тебе!

– Прости, не рассчитал. Плечо-то цело?

Вилюй двигал плечом туда-сюда:

– Вроде, цело. Синяк будет – ого-го!

– Я не со зла…

– Да ладно, пустяки. Только ты это… Поосторожней, ладно?

– Чего – поосторожней? Чего, а?

– Привет, Юрюн!

Это Чагыл с Никусом. Вроде ж еще не вечер? И что, всех поотпускали? Ради меня? Вот ведь закавыка…

– Привет! Вот, вернулся.

По плечам я хлопать зарекся. Если Вилюя перекосило, а он самый сильный в нашей компании… Мелкие они какие-то стали. Худосочные. Вилюй, Кустур, Чагыл, Никус. Я смотрел на них сверху вниз и удивлялся: как я раньше этого не замечал?

– Расскажешь про Средний мир?

– Про Кузню, про Кузню расскажи! Ты ж там был?

– Был.

– Давай, рассказывай!

Я подбоченился, как подобает бывалому боотуру. Набрал в грудь воздуха, готовясь начать рассказ. Открыл рот – и закрыл.

Они ждали. А я молчал.

Что я им расскажу? Про Кузню нельзя. Нет, точно нельзя, и не уговаривайте. Пусть никого из моих приятелей не возьмут в перековку – лучше промолчать. А что можно вспомнить? Что?! Куо-Куо? Можно, да стыдно. Не буду я про нее рассказывать. Елю-Чёркёчёх? Колыбели, старуха-ящерица?! Нет, нельзя. Раз уж я брату ни словечка не сказал… Средний мир? Про Средний мир точно можно, только что про него рассказывать? Горы как горы, реки как реки, юрты как юрты. Дом Первых Людей – и тот в точности как наш. Скучища! Роды Сабии-хотун? Дядя Сарын и светлая Айысыт? Вот он визжит, ее призывает, вот я ночью их разговор подслушиваю…

Дудки, про это точно не надо!

С адьяраем три дня кумыс пили? Тут ничего нет: ни стыда, ни секретов. Интересно будет, наверное. Жаль, не поверят. Я б тоже не поверил, если б мне кто до отъезда про пьянку с адьяраем рассказал. Что еще? Мотылек? Гора Кюн-Туллур? Сиэги-Маган-Аартык? Сторожевая застава? Мюльдюново облако?!

Что?!

– Кыш отсюда! – грянуло над ухом.

Моих приятелей как ветром сдуло.

4. Мы их в хлам раскатаем…

– Ты зачем их прогнал?

Мюльдюн смотрел на меня сверху вниз – точь-в‑точь как я перед этим на приятелей. Молчал – тоже как я. Мне бы ему спасибо сказать, а я злился: не дело это – гонять людей почем зря!

– Не лезь к моим друзьям! Понял?

Брат превратился в грозовую тучу: вот-вот громыхнет, молнией шарахнет. «А пусть попробует!» – подбодрил себя я. Я ждал, а Мюльдюн не пробовал. Ну да, сила воли. Дядя Сарын сказал: Мюльдюн у тебя толковый, у него сила воли есть. Бери с брата пример. Мюльдюн – и толковый?! Впервые такое про него услышал. Сильный – да! Но чтоб толковый?!

– Ты! – гаркнул на меня толковый Мюльдюн. – Ты, засранец!

– Я?!

– Да уж не я! Ты как с отцом говоришь?!

Про мальчишек он забыл напрочь. Все равно что мух отогнал. Улетели – и ладно, что про них вспоминать?

– Как я с ним говорю?

Мюльдюн пыхтел, кряхтел, потел: слово нужное подбирал.

– Непочтительно! Нельзя так с отцом!

– А с сыном – можно? Можно, да?!

– Он старший. Отец. Пойди, извинись!

– Ни за что! Пусть он первый извиняется!

В глотке у Мюльдюна заклокотало, как в закипающем котле. Он сделался больше, еще больше… И усох обратно. Насчет силы воли дядя Сарын был прав. Есть она у Мюльдюна. Полным-полно! Только я все равно извиняться не пойду!

– Маму до слез довел, скотина…

По-моему, у него руки чесались дать мне по шее. Всё проще, чем к чужой совести взывать. Руки чесались, и Мюльдюн спрятал их за спину, сцепил пальцы в замок. Позднее я оценил, сколь тяжкую ношу взвалил на себя Мюльдюн-бёгё. Не всякому боотуру по силам. Уговаривать, вразумлять? Никогда он этого не умел. А кто, если не он? Брат честно старался, тащил ношу в гору, из последних сил…

Когда он напомнил про маму, в груди у меня что-то ёкнуло, заныло.

– Маму да, – бросил я, набычившись. – Маму жалко. А брата от меня прятать – хорошо?

– Какого брата?

Притворяться Мюльдюн не умел совершенно.

– Нюргуна!

– Не твоё дело!

– Моё! Мой брат – моё дело!

– Заткни пасть, щенок!

– Давай, рассказывай!

Я прямо обрадовался, глядя на Мюльдюна. Когда я решал, о чем парням рассказать, и понимал, что не о чем – наверняка краше был.

– Нет.

– Не расскажешь – сам узнаю! Сам найду!

Слово было сказано. Теперь семья знает мою тайну. Вернее, знает, что я знаю их тайну. Я уставился на брата с вызовом. Снизу вверх? Нет, вровень! Не уступлю, решил я. Ни брату, ни родителям. Провалиться мне на этом самом месте!

Земля задрожала. Почудилось? Нет, вот – снова. Кто-то из-под земли лезет? Уот в гости заявился? Так у нас не Средний мир, у нас Небеса – откуда тут лезть? С нижних Шестых небес, что ли? Мюльдюн тоже почуял дрожь. Отложив распри на потом, мы озирались по сторонам. Твердь вроде не трескается, дым не валит…

А это что? Дым? Нет, пыль.

Возле леса, за сопками, где ручей. Точно, пыль.

Дрожь стала явственней. В уши ударил далекий топот копыт. Облако пыли росло, расползалось; огибая сопки, оно выкатилось на широкую луговину – и я увидел.

Три десятка всадников неслись к улусу. Отряд разворачивался птицей, парящей в вышине, расправлял крылья, словно желал заключить поселок в объятия. Солнце блестело на пластинах брони, клинках мечей, на кованых шлемах, похожих на юрты, украшенные поверху лентами и пучками перьев. Зерцала доспехов, круглые, с бахромой острых лучиков, сами превратились в маленькие солнышки. Кожаные набедренники гулко хлопали по бедрам воинов, по бокам лошадей, усиливая сходство с взлетающей вороньей стаей, когда вороны бьют крыльями по воздуху. Кажется, всадники заметили нас с Мюльдюном, потому что птица начала перестраиваться на скаку. Крылья укоротились, вперед выдвинулся хищный клюв, вобрав в себя две трети отряда. Честно говоря, я не знал таких птиц: куцые крылышки, здоровенный клювище. Мне вообще померещилось, что был миг, когда отряд едва не повернул назад, и причиной этому послужили сыновья Закона-Владыки, случайно решившие выяснить отношения на поле для праздников.

– Адьяраи, – буркнул Мюльдюн.

И уточнил:

– Верхние. Южане, с Первых небес.

– Гости? – спросил я.

Мюльдюн не ответил. Сказать по правде, я и не нуждался в ответе. Все мое существо криком кричало: гости? Гори они огнем, такие гости! Я еще не расширился, словно расстояние между нами и шайкой верхних адьяраев имело значение для превращения в настоящего боотура, но сердце уже билось так, как если бы занимало втрое больше места, чем отведено сердцу. Бум! – дын-дын! Бум! – дын-дын! Два кузнеца лупили молотом и молотком, без жалости, без снисхождения, и вот сейчас тот кузнец, что постарше, скажет: «Давай на закалку…»

Мне нравилось: бум! Мне нравилось: дын-дын!

Мне это очень нравилось.

– Думали, мы еще не вернулись, – Мюльдюн приставил ладонь ко лбу, вглядываясь вперед из-под могучего козырька. Губы его сложились в улыбку: серп месяца над зарослями багульника. Мой брат улыбался редко, и мне наконец стало ясно, почему. Есть улыбки, которыми только волков пугать. – Ошиблись. Теперь поздно. Поздно теперь…

– Что поздно? – спросил я.

Воистину сегодня был день дурацких вопросов.

– Ты не бойся, – велел Мюльдюн.

– А я и не боюсь! – возмутился я.

– Ты сейчас не бойся. Потом уже не важно. Потом мы уже не боимся…

– Я не боюсь!

– Ну и ладушки. Это тебе не Уот, это мелкота.

– Уот?

Он сплюнул под ноги:

– Мы их в хлам раскатаем, братишка…

«Братишку» я запомнил на всю жизнь. Ни раньше, ни позже – никогда больше Мюльдюн-силач не называл меня так. Еще запомнилось настроение – праздничное. Мы стояли на поле для праздников, и настроение было под стать месту, где вот-вот начнется самый большой праздник, какой возможен для боотура.

Три души́? Вся моя троица пела и плясала.

– Птиц видишь?

– Каких птиц?

Сперва я решил, что Мюльдюн намекает на конный строй. Но он указал рукой поверх всадников, и я действительно увидел птиц. Я даже удивился, почему не приметил их сразу. Крупные, с ворону, горбатые, отчего мне сразу вспомнилась вечно голодная старуха Бёгё-Люкэн, птицы щелкали клювами и топырили когти, словно на добычу. На когтях, хлопьями осыпаясь вниз, мохнатилась темно-рыжая ржавчина, а клювы издавали мерзкий лязг, похожий на лязг кузнечных клещей. Края перьев заострились, больше всего напоминая лезвия ножей.

– Илбисы[37]. Всегда там, где драка.

– Илбисы?

– Привыкай. Пока ты жив, они тебя не тронут.

Я оглянулся. Мальчишки давным-давно удрали прочь. Молодцы, кивнул я. Соображают. Не хотелось бы орать на них: «Кыш отсюда!» Тут вам не шутки, тут вывихнутым плечом не отделаешься.

– Облако! Притяни облако, Мюльдюн!

– Нет времени.

– Я сбегаю за Мотыльком.

– Нет времени, говорю.

– Я…

– Прискачет твой Мотылек, не переживай…

– Он привязан!

– Ну и что? – удивился Мюльдюн.

На лбу его вспухли жилы. На шее вспухли жилы. На руках, по всей длине предплечий – жилы, веревки, иссиня-черные тетивы. Кожа возле них уплотнялась, меняла вид и цвет. Она превращалась в хребтовую часть шкуры лося или быка, которую мажут лиственничной смолой, круто смешанной с песком, а потом пускают на доспех. Местами кожа шла пятнами блестящего металла, будто кто-то выплеснул на Мюльдюна бурлящий расплав. Металл быстро застывал: ребристые чешуйки, листья ольхи, бляхи и пластины. Мой брат мотнул головой, отгоняя докучливую муху, отряд налетчиков пересек невидимую границу, и я перестал задавать вопросы. Вот же ответ, ясней ясного! А что? Обычное дело.

Плохие адьяраи. Плохие адьяраи.

Очень плохие адьяраи.

5. Поле для праздников

Колотушка. Бьет.

Хрясь. Хрясь. Хрясь.

– Кырык!

Крик. Хорошо. Нравится.

Толстая кожа. Черная кровь. Становые жилы. Хребты. Мягкие утробы. Длинные кости. Короткие кости. Макушки. Лбы. Жирная печень. Грудные клетки. Хрупкие позвонки. Ключицы. Челюсти. Скулы.

Крушу. Крушу. Крушу.

Нравится. Нравится.

Очень нравится.

Панцирь-стена. Панцирь-чешуя. Панцирь-копыто. Шлем-миска. Шлем‑сопка. Зерцало. Щит-доска. Щит-плетень. Щит-кожан. Щит-железо. Наручи. Поножи. Оплечья.

Тресь. Тресь. Вдрызг.

– Кэр-буу!

Копье. Пика. Меч. Длинный батас. Короткий хотокон. Кривой болот. Стрела. Топор. Палица. Нож. Рубят. Режут. Колют. Колотят. Швыряются. Секут. Лупят. Дубасят. Плющат. Дробят. Они – меня.

Мимо. Слабо. Зря.

Дураки.

– Кырык!

Мотылек. Ржет. Злится. Прискакал. Как? Откуда? Я большой. Сильный. В седле. Мотылек большой. Грозный. Еще больше. Грознее. Еще. Еще! Топчет. Грызет. Давит. Сносит. Мотылек мой. Лучший. Люблю.

– Ой-боой!

Попало. Прилетело.

Не болит. Не болит. Нисколечко не болит.

Меч. Огромный. Ого-го. Ничего себе. Две руки. Две держат. Две машут. Вжжик! Жжау! Бом! Мюльдюн сильный. Мюльдюн первый. Нет. Я первый. Ловлю. Беру. Ломаю. Две руки берут. Две ломают.

Хрусть!

Нет меча. Нет огромного.

– Кургуй[38]!

Уворачиваюсь. Мюльдюн кричал. Хороший Мюльдюн. Очень хороший Мюльдюн. Успел. Окликнул. Брат. Брат. Старший брат. Вместе. Вдвоем.

Всех убьем. Всех.

Хорошо.

А вот! А вот кому? Тебе! Тебе!

И тебе. Тоже.

– Н-на!

Брызжет кровь. Облизываюсь.

Вкусно.

Сильный. Сильный. Сильный.

Слабые.

Сильных хочу. Сильных хочу. Очень сильных хочу. Сильных очень хочу. Очень-очень. Сильных-сильных. Хочу-хочу.

Драться будем.

Бегут. Удирают. Скачут.

Лук. Мой лук! Стрелы. Мои стрелы! Вдогон. Вдогон. Вдогон. Затылки. Спины. Лопатки. Хребты. Плечи. Тр-рым! Всс-трых! Тра-дам! Хрряст! Их затылки. Их спины. Их хребты. И-их! Вдогон. Гон-гон! Стреляю. Стреляю. Метко стреляю.

Без промаха.

Всё. Всё. Всё-всё.

Усыхаю.

* * *

Я стоял на поле для праздников: сильный среди мертвых. Рядом храпел Мотылек. Косил налитым кровью глазом, стриг ушами, плясал на месте. Он был обычный, не больше, чем всегда. Но я уже понимал, каким он был, когда нес в седле Юрюна-боотура. Привязан? Где найти веревку, которая удержала бы Мотылька, рвущегося на подмогу хозяину? Мастер Кытай отлично поработал над моим конем. Мастер Кытай отлично поработал надо мной.

Спасибо, Кытай Бахсы. За боль и страх, огонь и молот.

За меч и щит.

Над теми, кто сейчас лежал вокруг меня, мастер Кытай поработал хуже. А может, они родились такими – худшими. Как сказал нижний адьярай Уот? «Ты слабак. Потому и хороший.» У каждого свои слабаки. У меня – вот. Видите?

Мюльдюн был прав: мелкота.

Верхние адьяраи мало чем отличались от нас. Погибни сегодня мы с Мюльдюном – валялись бы точно так же. Две руки, две ноги, два глаза. А если одна рука, значит, вторую отсекли лезвием батаса. Один глаз – второй выбило стрелой. Одна нога – вторую в колене, словно тростинку, переломила боевая колотушка. Ничего общего с буйным Уотом Усутаакы. Разве что лица… Я был еще мал, чтобы оценить по достоинству черты лиц мертвецов, засечь мелочи, роднящие убитых с животными, змеями, хищными птицами. С грозой, бураном, оползнем. Когда они двигались, это было заметнее, но когда они двигались, я вообще утратил способность подмечать что-либо, кроме самого простого, напрямую связанного с жизнью и смертью. Размышления для боотура означали смерть, действия – жизнь, и хватит об этом.

– Мотылек, – сказал я.

Это я так спросил. Иначе не получилось.

– Ну? – буркнул Мюльдюн.

Он сжимал и разжимал пальцы, словно не знал, что делать: сжать кулаки или оставить ладони, как есть? Кожа моего брата утратила сходство с доспехом – последнее, что я запомнил перед тем, как кинуться в бой – но горела огнем. Впору поверить, что Мюльдюна с ног до головы растерли лоскутом плохо выделанной ровдуги.

– Он прискакал заседланный.

– Ну?

– Я расседлал его. Я точно помню: расседлал.

– Ну? – в третий раз повторил мой старший брат.

«Ты сражался в броне, – услышал я в его бурчании. Увидел в повороте головы, различил в блеске глаз. – С оружием в руках. И ты удивляешься, что твой конь ворвался в бой под седлом, с уздой и стременами? Балбес, тупая башка…»

– Ага, – сказал я.

– Ну, – согласился Мюльдюн. – Еще напомни мне, что ты его привязал.

– Я его привязал.

– Молодец.

Он обвел взглядом праздничное поле. Взгляд Мюльдюна-бёгё был под стать хозяину: сгреб всё в одну пригоршню, смял, превратил в липкий бессмысленный комок. Мюльдюн пожевал губами, как если бы в рот ему залетела мошка. И повторил еле слышно:

– Молодец.

Почему еле слышно? Наверное, чтобы я не слишком гордился.

Оставив Мюльдюна за спиной, я пошел между мертвыми. Изувеченные тела не вызывали у меня каких-то сильных чувств. Так, должно быть, бродит лесоруб меж поваленных им деревьев. Охотник рядом с грудой добычи. Мясник у освежеванных туш. Я ходил и смотрел. Смятый наносник шлема. Пластины, отлетевшие от панциря. Обломки меча. Треснувшее древко рогатины. Глазное яблоко сползло на щеку. Скула размолочена в хлам. Лицо вывернуто за спину. Труп лежит ничком, а кажется, что навзничь, и тусклые бельма пялятся в небо. Далеко, за сопками, визжали птицы с острыми перьями и ржавыми когтями. Часть стаи пировала на трупах: лакомилась глазами и требухой. Илбисы, назвал птиц Мюльдюн. Визг затихал, звучал ниже, еще ниже, превращался в назойливое бормотанье. Да и вообще, далеко ему было до визга дяди Сарына, призывающего светлую Айысыт! Небо между сопками сделалось нежно-розовым, с редкими облаками, похожими на гроздья сиреневых ягод. Смещаясь на запад, ягоды набухали соком, темнели, слипались в давленую кашу. Там, где небо розовело, вершины сопок походили на зубы, измазанные в крови, а там, где булькала сладкая каша – на замшелые камни. По склонам бежала рябь, словно сопки были озером под утренним ветром.

Мне нестерпимо захотелось зимы. Белой, белой, белой. И такой холодной, чтобы ничего не чувствовать. Придет зима, всё заморозит. Я наступил на вялую руку, до сих пор сжимавшую щербатый топор, и чуть не упал.

– Мюльдюн, а Мюльдюн?

– Ну?

– Ты говорил: «Мы теперь – как они.» Небесная застава, помнишь? Охрана прохода. «Мы – как они. Только у себя в улусе.» Ты это имел в виду, да?

– Да.

– Почему мы? Почему не папа? Адьяраи разграбили бы улус и ринулись к нашему дому. Тут папа их всех бы…

Мюльдюн молчал. Балбес, молчал он. Тупая башка. Сейчас я понимал брата без слов. Шайка адьяраев не ринулась бы к нашему дому. Близко бы не подъехали! Они разграбили бы улус, убили мужчин, изнасиловали женщин – и умчались бы прочь, даже в помыслах своих не покусившись на жилище Сиэр-тойона. А папа и пальцем бы не пошевелил, чтобы помешать им грабить и насиловать. Насилие и грабеж в обычае налетчиков, это правильно, таков закон жизни. Волк ест зайца, лось топчет волка. Стая волков валит лося, но отступает перед разъяренным лесным дедом. И значит, Закон-Владыка не снял бы ноги с перил ради страдающего улуса. Ваша работа, сказал бы папа. Ваша работа, вы и справляйтесь.

Боотуры грабят, боотуры защищают.

– Ты, – сказал Мюльдюн. – Ты…

И осекся.

Я ждал продолжения. Возвращения к делам семейным. Ты, засранец, как с отцом говоришь, и все такое. Кругом трупы, на языке – медный привкус крови. Самое время обсудить мое дурное поведение. Во-первых, я сам напомнил Мюльдюну про папу. Во-вторых, мой драгоценный старший брат сейчас был очень похож на отца. «Ты! – шипел Закон-Владыка, обильно потея. – Ты…» И не произнесенные вслух ругательства ясно звучали в моей голове. Вот и Мюльдюн: «Ты…» Давай, подзуживал я его, не издав ни звука. Приступай. Складывай крылья, остри клюв, падай на добычу. Знаешь, что сказал про тебя дядя Сарын? Что ты толковый. А знаешь, что он еще сказал? Что не все мальчишки-боотуры возвращаются из Кузни. Что? Тоже мне новость?! Нет, братец, новость. Еще какая новость! Одни из нас – я так и подумал «из нас», забыв, что Мюльдюн когда-то был мальчишкой не старше меня и ездил в Кузню со взрослым сопровождающим – так вот, одни из нас не выдерживают мучений перековки. А другие не выдерживают первой пробы оружия. Спутник нарывается на драку, проверяя работу мастера Кытая, мальчишка в ответ лезет на рожон, благополучно отращивает доспех, но спутник уже не в силах остановиться. Дурак дураком, сам мальчишка, еще младше перекованного, спутник увлекается, растет, превращает драку в бой, проверку в резню. И вот – тяжело дыша, взрослый усыхает, а юный боотур лежит на земле без движения, как лежат эти, которые не знали, что мы с тобой, Мюльдюн-бёгё, вернулись в улус раньше срока.

Медная табличка.

Знаки, выжженные слепым взглядом дяди Сарына.

Он сказал: кузнецу так легче работать. Лишь самые разумные, сказал он, самые вменяемые из перекованных боотуров, те, кто чаще усыхает, чем расширяется, заезжают ко мне за такой табличкой для своих юнцов. Знаки многое говорят мастеру Кытаю. В остальных случаях кузнец чаще лажает. Я не знал этого слова – «лажает» – но нутром почуял его смысл. Слышишь, брат мой? Ты не убил меня после Кузни, во время испытания. Ты остановился на пороге убийства. Молодец, похвалил ты меня. Быстро, мол, вооружился. И вспомнил, кривясь, что тебя Ала Дяргыстай чуть не пришиб, пока ты вооружался. Это не я молодец, Мюльдюн, это ты молодец. И Ала Дяргыстай молодец. Чуть не пришиб, а чуть не считается…

Ну что, толковый? Что, братишка?! Давай, мири Юрюна Уолана с родителями! Врежь мне как следует! Навали курган оскорблений! Почему ты молчишь?!

Он хмурился, внимательно глядя на мертвецов.

– Мелкота, – повторил Мюльдюн.

И добавил чужим, очень знакомым тоном:

– Слабаки.

Отвернувшись, он зашагал к юртам. Быстро-быстро, как если бы за Мюльдюном гнался призрак несостоявшегося разговора. Дергал за плечо, требовал: «Вернись! Заставь! Добейся своего!» Полы кафтана развевал ветер, шапку Мюльдюн придерживал рукой. Я наскоро осмотрел себя. Вся одежда была целехонькой. Ни шовчика не разошлось, честное слово! Раньше, случалось, после слишком быстрого расширения я мог остаться без штанов – и смущался этого, словно в постель напрудил! Сейчас же я был уверен, что никогда больше одежда не порвется на Юрюне-боотуре, став частью меня, как кожа или волосы. Вот спроси́те: откуда такая уверенность? Спроси́те! И я не отвечу, потому что не знаю. А откуда вы знаете, что не проснетесь в луже мочи́?

– Юрюн!

– Что?

Ко мне бежали приятели. Гурьбой, сбившись в кучу, будто табунок молодняка, вспугнутый волками. Алатан-улатан, как они глядели на меня! Во все глаза, не моргая.

– Вот, – Кустур протянул мне лук. – Забирай.

– Подарок, – напомнил я. – Не отдарок.

– Боюсь, – признался Кустур.

– Чего?

– Ну, подарил, а вдруг передумаешь? Придешь забирать…

– Я?!

– Ага, ты. Ты придешь, тут мне и конец.

– И я боюсь, – кивнул Вилюй. Губы его дрожали. – Ты меня по плечу больше не хлопай, ладно? Ты меня нигде больше не хлопай.

Песня восьмая