Пленник железной горы — страница 9 из 17

О, горе, о горе мне!

Огонь моей жизни угас…

О, где ты теперь,

Нюргун Боотур,

Могучий, старший мой брат?

Морозный мой темный путь

Грозной поступью протопчи,

По холодным моим следам проскачи,

По горячим моим следам примчись.

«Нюргун Боотур Стремительный»

1. Свистулька

Розовое стало красным. Ну, брусничным. Сиреневое – темно-лиловым. Это я о небе, если что. Сопки отражались в озере, двоились, вытягивались в линию, смыкаясь подножьями, и берег походил на дол меча: обоюдоострого, щербатого, с зазубринами вершин. Не знаю, кто дерется таким мечом. Или не дерется? Ущелья прорубывает, а? Озеро впитывало в себя все цвета: брусничный, темно-лиловый, белый, зеленый, рябенький, черный. Растворяло, размывало, превращало в обман зрения. Шуршание травы было подобно смеху. Тихий, обидный, смех несся отовсюду. Над водной гладью парил белый стерх[39], высматривая рыбу, лягушек, а может, намереваясь полакомиться молодыми ростками осоки. Он качался на потоках воздуха, словно насмешка трав служила для него чудесной опорой, но вот стерх лег на правое крыло и умчался прочь.

Я сидел выше по склону. Ветер раскачивал лиственницы, редкие и высоченные. Орали птицы: наверное, рассказывали мне, какой кромешный ужас недавно согнал их с веток. Недавно? Давно. Вечер на дворе, а я сижу здесь, боотур боотуром, вместо того, чтобы встать и пойти домой.

Не хочу домой.

Еще чуть-чуть, хорошо?

Я мало что помнил. Да, стрелял, рубил, лупил. В памяти осталось удовольствие: чистое, яркое, без подробностей. Так, должно быть, радуется младенец: напился материнского молока, заснул в тепле – без мыслей, рассуждений, сравнений. Неподалеку пасся Мотылек. Трава шуршала, посмеивалась, а Мотылек доблестно сражался с этим смехом, пожирая его. Время от времени он вскидывал голову, тряс гривой и косился на меня. Седло, узда, стремена – все исчезло, как не бывало. Я нисколечко не сомневался, что сбруя вернется, едва мне придет на ум прокатиться. Зря, что ли, конь мучился в Кузне? Нет, облако хуже: Мотылек живой, теплый, Мотылек фыркает…

Не повезло Мюльдюну с облаком.

– Фиу-фиу! Фьють-фьють-фьють!

Я дул олененку в губы, вытянутые трубочкой, а свист несся из-под куцего оленьего хвоста. Адьярай Уот знал толк в шутках. Хорошо еще, что не наоборот. Свистульки у нас в улусе делали из глины, обжигая ее в очаге; редко – из березовых чурбачков. Из тварей, которые прикидываются дощатыми арангасами, свистулек не делали. У нас и тварей-то таких не водилось! А если бы и водились, вряд ли они дали бы пустить себя на свистульки.

– Фью-фью-фью! И-и-и!

– Я назову тебя Кэй-Тугут[40], – сказал я олененку. – Нравится?

– Фриу! – согласилась свистулька. – Фря!

– Вот и мне нравится.

– Кэр-буу!

– Что?

– А-а, буйа-буйа-буйакам!

– Ты чего? Так не свистят!

– Кэр-буу!

Сгоряча я не сразу сообразил, что так не свистят по разным причинам. Во-первых, «кэр-буу» ничуть не похоже на свист. Во-вторых, свистун должен дуть в дырочку между оленьими губами, а не разговаривать со свистулькой, судорожно зажав ее в кулаке. А в-третьих и в-главных…

– Буо-буо! – булькнул олененок. – Ты пугайся, мне нравится!

– Уот?

– А-а, буйа-буйа-буйакам!

– Уот, ты?!

– Ну!

– Ты где?

– Здесь!

– Здесь? – я завертел головой. – Здесь – это где?!

– У моря.

– Какого еще моря?

– Муус-Кудулу[41]! Живу я здесь…

Ф-фух, отпустило! Только Уота мне здесь не хватало. Я живо представил, как мы приходим в улус, как Уот скачет к нашему дому верхом на арангасе, как садится с папой кумыс пить, и мне наливает, наливает… Кумыс не пить – хозяина не уважать, гостей не уважать, семью позорить! Ладно, я всё равно – позор семьи. Но лучше, когда Уот – у моря, а я – возле озера…

Но ведь каков! Я и не подозревал, что за олененка он мне подсунул.

– Сестра! – хрипнул коварный зверь Кэй-Тугут. Кажется, Уот хохотнул, а может, потроха свистульки не справились с басом адьярая. – Удаганка! Умная…

Я благоразумно помалкивал. Сестра? Уот говорил, что у него есть сестра, Девка-Визгунья. Хорошо, она не только визгунья, но и удаганка. Бьет в бубен, камлает, духов гоняет. И что, мне теперь по новой выслушивать, как Уот семью любит? У меня своя сестра есть, и кстати, тоже удаганка. Я же не свищу ему об этом?!

– Мне пора, – рискнул я. – Домой.

– Сестра!

– Я пойду, а?

– Брат!

– Что – брат?

– Моя сестра! Она знает, где твой брат!

– Я сам знаю, где мой брат. Мюльдюн был со мной на поле, а потом…

– Какой Мюльдюн? – олененок свистнул с презрением. – Нюргун! Забыл? Буо-буо, пустая башка! Нюргун, самый лучший! Я сестру за волосы: где, спрашиваю? Где?! Дергаю, а она знает! Она точно знает! А я дергаю! Тьфу на твоего Мюльдюна! А-а, буйа-дайа-дайакам!

Мне стало холодно. Очень, очень холодно. Все озеро, сколько его там есть, выплеснулось мне в утробу. Когда шайка верхних адьяраев скакала к улусу, мне было жарко. А сейчас, поди ж ты – замерз. Так на лютом зимнем морозе замерзают балбахи – плиты коровьего навоза, которые собрались вывезти на свалку. Уот, его сестра, схваченная за волосы – ответ пришел оттуда, откуда не ждали.

– Где он? Где Нюргун?

Я кричал на олененка. Сжимал в кулаке: крепче, еще крепче. Тряс, как лиса трясет пойманного зайца. Наверное, я бы укусил свистульку, если бы Кэй-Тугут вдруг замолчал. Швырнул бы на землю, растоптал ногами. Боотур телом, дитя умом, я не задумался ни на миг – с чего бы это Уот Усутаакы, исполин-адьярай из Нижнего мира, решил помочь Юрюну Уолану в поисках загадочного брата. Подозрения чужды детям и простакам, а я был и тем, и другим. Помощь я принимал, как нечто само собой разумеющееся. Я же не знал, насколько редко встречается она в Осьмикрайней – бескорыстная помощь!

– Где?!

Все сошлось воедино: ссора, бой, ужас в глазах сверстников. Сейчас я бы ринулся в Елю-Чёркёчёх вниз головой, трехгранной пикой пробивая облака и землю. Тем удивительней прозвучало:

– Арт-татай! Да у вас же, на небесах!

– Каких небесах?

– Западных! Желтых!

– Восьмых, что ли?

Олененок защелкал странным образом. Сломался?

– Эй! Уот! Что ты делаешь?

– Пальцы загибаю!

– Зачем?

– Считаю! Первые, третьи…

– Ну! Посчитал?

– Да! Это какие-то небеса! Западные, понял?

– Понял!

– Желтые!

– Да понял я! Разберусь!

– Желтые! Нижний край! А с изнанки – белые!

– Слоисто-белые?

– Ага!

– Точно, восьмые!

– Ты там был?

– Сестра рассказывала!

– Младшая?!

– Старшая! Не у одного тебя сёстры есть!

– Моя лучше!

– Про небеса давай! Там яма?

– Яма?

– Ну да! Яма для пленников?

– Нет, яма у меня. Глубоченная! Там гора!

– Высокая?

– Железная!

Со стороны наши вопли могли показаться разговором двух безумцев. Нет, разговором одного безумца со взбесившейся свистулькой. Мотылек, и тот поглядывал на меня с беспокойством. Как хорошо, подумал я. Как славно, что Уот застал меня в одиночестве! В улусе я уже лежал бы связанным по рукам и ногам, вокруг горели бы священные костры из можжевельника, и шаман Араман гонял бы злых духов: плясал с бубном, брызгал оленьей кровью, махал пучками конских волос. «Изыди!» – а Уот шаману: «А-а, буйа-буйа-буйакам!» Все бы со смеху животики надорвали: ох, Юрюн-боотур! Ух, Юрюн-боотур!

– Клеть там! – надрывался Уот. – Клеть, не яма!

– В горе?

– На горе! На вершине! На темечке!

– Нюргун в клети?

– Столб в клети! Нюргун у столба!

– Связан?

– Арканом скрутили, гады! Там еще идол есть!

– Какой идол?

– Идол-доносчик! Кэр-буу! Фью-фиррр!

– Уот!

– Птица мимо пролетит, он сразу доносит… Фирю-фиу! Фи-фи-фи!

– Уот!

– Тьох-тьох-тьох!

Сколько я ни орал на Кэй-Тугута, сколько ни колотил им оземь, ни дул в вытянутые трубочкой губы – кроме свиста да бульканья, не добился ничего. Ледовитое море Муус-Кудулу – это очень далеко. Уж не знаю, как у Уота хватило сил вообще докричаться до меня. Я бы, например, в жизни не докричался.

Ну, мне простительно, я слабак.

2. Семейный совет

По небу мелись клочья туч. Откуда и набежали? Звезды мигали, гасли, загорались вновь. Казалось, само небо дергается туда-сюда, словно злобный великан ухватил его ручищами за края и трясет. Скоро звезды вниз посыплются.

Вон, одна и впрямь упала.

Поздно уже. Да, верно, я собрался спасать брата Нюргуна. Но это ведь не повод дома не ночевать? Покамест я никуда не уехал, да и есть хочется… Ну, голод я бы, положим, перетерпел. Но не идти домой просто так, без веской причины – неправильно. А я – в особенности после знакомства с Уотом – хочу все делать правильно. С отцом разругался? Ну и что! Одно другому не мешает.

Спрятал я болтливого олененка за пазуху, повел Мотылька в поводу. Так мы и шли: вдвоем, рядышком. Луна за тучи нырнула, костры по улусу погасли, звезд не густо, а я всё вижу. Ограду, юрты, рытвины-колдобины – всё-всё. Это потому, что я теперь настоящий боотур? Потому что убивал? Уот чует, а я вижу. Полезная штука! Мне нравится.

Я не про убийство. Я про ночное зрение.

Отвел я Мотылька в конюшню. Обтер, корму задал. Выбрался наружу, гляжу: в доме горит свет. У нас над дверью огонек до утра теплится, к нему я давно привык – и внимания бы не обратил. Тут другое: окна. Три окна слева от входа. Гости, что ли? В то, что родители не спят, меня дожидаются, я поверить не мог. Зря, как оказалось.

Впрочем, гости тоже были.

– Явился, не запылился!

Я напоказ отряхнул штаны с рубахой: а вот и запылился!

– Не надо, папа.

Она встала. Звякнули узорные подвески – золото, серебро. Белое платье колыхнулось, пошло волнами. На миг почудилось: за ее спиной распахнулись журавлиные крылья.

Вся семья в сборе: папа, мама, Мюльдюн – и она. Моя старшая сестра Умсур, прославленная удаганка. Я вспомнил кружившего над озером белого стерха. Любимый облик Умсур после человеческого. Так моя сестра путешествует. А что? Для удаганки – обычное дело. Стерхом – быстрее и удобней. Я бы тоже не отказался…

…нет, не вся семья собралась! Малышка Айталын, небось, спит давно. Ладно, она не в счет. Она всё равно дома, пусть и не с нами. Нюргун, брат мой, где ты? Теперь я точно знаю: ты есть. Но тебя нет. По крайней мере, рядом со мной.

– Садись, не стой в дверях.

Мама?! Впервые солнечная Нуралдин-хотун не назвала сына по имени. Ни тебе Юрюнчика, ни даже взрослого Юрюна! И голос… Я не узнавал маму. Вспомнилась светлая Айысыт, как она сидела на бревне рядом с дядей Сарыном. Руки на коленях, плечи поникли: усталая измученная женщина.

Семейный совет, понял я. Стыдить будут, увещевать…

Я ошибся.

– Это должно было случиться. Рано или поздно.

Папа?! Без дохи, скамьи, без чорона с кумысом? Да полно, мой ли это папа? Веранда с видом на горы осталась за тридевять небес. Чудо – папа перестал мерзнуть! А главное, он здесь, он точно здесь, а не далеко-далеко. Это ли не чудо из чудес?

Я хотел спросить, что должно было случиться, и не спросил.

– Проморгал. Моя вина.

Закон-Владыка вслух признал вину?! Я не верил своим ушам. И перед кем? Перед младшим? Перед собственным сыном?! Воистину, Осьмикрайняя перевернулась! Отец морщился, хмурил брови, он словно взвалил на плечи все три мира – но ведь тащил!

– Наша.

Это Мюльдюн.

– Виноватые мы, – вздохнула мама.

Да что ж такое творится, а? Они передо мной винятся, а я молчу, скотина бессловесная? Прав Мюльдюн – скотина и есть!

– Папа! Мама! Мюльдюн! Простите меня! Я…

Умсур воздела руку, повернув ее ладонью ко мне, и я умолк. А кто бы не умолк? Очень уж хорошо я помнил этот жест. Нет, сейчас сестра всего лишь просила меня замолчать. Тогда же, три года назад…


Мы с Кустуром и Чагылом играем за юртой Манчары-охотника. Она в улусе крайняя, с восточной стороны. За юртой – галечный склон к ручью. За ручьем – лес. За ручей нам ходить не разрешают. Мы складываем из плоской гальки три корявых столбика. Столбики – адьяраи. Мы расстреливаем их камнями. Мы побеждаем. Адьяраи дохнут.

Обычное дело.

В лесу – визг. Треск, шум. Снова визг. Отчаянный, будто убивают кого. Из кустов девчонки бегут, постарше нас. Они там малину собирали. Лица белые, глаза – плошки. В плошках – каша-ужас, черная-пречерная. А за девчонками…

Лес встает на дыбы. Кусты, деревья, земля. Встает, складывается в огромное, жуткое. Руки-стволы, пальцы-ветки, пасть-бурелом. На сухих ветках почки набухают, распускаются. Зеленые листья желтеют, скукоживаются. Побеги – толстые, блестящие, будто жиром смазанные. За девчонками тянутся, извиваются. Схватят, спеленают, буреломом разжуют. Земля дрожит, вспучивается, идет трещинами. Ручей – кипяток. Небо – тьма-тьмущая, как перед грозой…

Абытай-халахай! Прячься, беги, на месте стой – все одно пропадать. Мир взбесился, навис лесным дедом. Не спастись! Стоим, не спасаемся. Примерзли к галечному склону.

И тут – она. Моя сестра Умсур. Даже не стерх – так явилась. Платье – белое пламя. На груди солнце – амулет-эмэгэт[42]. Ну, сестра! Ну и сестра! Крутится, вертится – снежный буран. Галька из-под ног – градом! Бьет в бубен: доом-эрэ-доом! доом-эрэ-доом!

Поёт.

Ой, громко поёт! Где шум? Где треск? Нигде. Мир-медведь съежился, усох. Умсур пляшет. Умсур кружится. Умсур творит великий кырар[43]. И вдруг замирает, протягивает руку к лесу-чудищу. Отталкивает его ладонью: узкой, твердой, властной.

«Стой! Назад!»

Все рушится, рассыпается. Нет, все становится как раньше. Просто лес. Просто земля. Просто небо. Через ручей перебираются девчонки: насквозь промокшие, насмерть перепуганные.

Я сестре говорю: что за напасть?

Умсур не отвечает.

А у меня штаны мокрые.


– Собирайся. Поедешь со мной.

Ну вот, я думал, у нас семейный совет, а они уже всё решили. Без меня, сильного.

– Куда?

– Ко мне, на Восьмое небо.

– Зачем?

– Приедем – увидишь.

– Когда?

– Сейчас. Собирайся, говорю.

Больше я ни о чем спрашивать не стал. Спрошу – поссоримся, а оно мне надо? Кивнул: хорошо, мол, поеду. В дверях оглянулся: все смотрели на меня. И глаза у них… Живые? Блестящие? Мокрые? Ну, я даже не знаю. Словно я сказал родичам, что еду в Елю-Чёркёчёх за подвигами, и вот семья провожает меня в Бездну Смерти. Хватит, чуть не закричал я. Я же на Восьмое небо отправляюсь, к Умсур в гости! И не я отправляюсь, а вы меня отправляете!

Слышите?

Когда уже вышел, сообразил: они вроде как усохли. Неужели не одни боотуры расширяются-усыхают? И так меня этим открытием шарахнуло, что я долго стоял в сенях, как пришибленный. Лишь потом вспомнил: я еду на Восьмое небо!

Восьмое небо, говорите? Мне туда и надо!

3. С неба на небо

Собрался я быстро.

Велики ли сборы у боотура? Одежда на плечах, сапоги на ногах. Доспех с оружием сам нарастет, если что. Вспомнив молчаливые уроки Мюльдюна, я взял острый ножик с кухни – в хозяйстве пригодится. Там же, в кладовке, нашлась пустая котомка. В нее я запихал увесистый, хорошенько замороженный вильмулимуль – олений желудок, туго набитый вареной требухой, ягодами и щавелем. В улусе его ели весной, когда вильмулимули размораживались после холодов, а у нас дома – круглый год, храня в особенном зимнике. Поужинать-то я не успел, а есть хочется так, что живот к спине присох. Хорошо Мотыльку: треть луга схрупал, и сыт! И в конюшне у него сена целая копна. Почему я не родился лошадью? Вези, сытый, голодного! А я в дороге мясца пожую.

Мотылек ждет меня у крыльца: заседланный, при узде и стременах. Удобно, чего там. Едва я вывожу коня, как объявляется Умсур – словно из-под земли возникла. Ну, или наоборот, с неба спустилась. Белая-белая, она светится в темноте.

– На себя посмотри, дуралей.

Сестра улыбается: едва заметно, одними краешками губ. Но я все равно вижу.

– Разглядел? Удачное расширение, – кивает Умсур. – Полезное.

Она что, мысли мои слышит?! С удаганки станется. Какое еще расширение?! Я же усохший! Хлопаю себя по бокам, по бедрам: точно, усохший! О чем это она?

– И безопасное. Ладно, давай за мной.

Умсур срывается в небо. Взмывает стрелой, снежной поземкой – и уже там, в вышине, распахивает журавлиные крылья. Я тоже взлетаю, только не в небо, а в седло. Мотылек – умница, направлять-понукать нет нужды. Так и выступаем в поход: сестра путь указывает, я на Мотыльке – следом. Поначалу я опасаюсь, что Мотылек во мраке налетит на что-нибудь, или ноги на кочках-колдобинах переломает. Я-то ладно, упаду-встану, а любимого коня жалко. Но Мотылек идет ровной размашистой рысью, будто под копытами у него – утоптанное поле, а не косогоры с буераками.

Замечательный у меня конь!

По сторонам мелькают темные юрты улуса. В ночи они похожи на чудовищные муравейники. Юрты быстро заканчиваются; млечным серебром блестит луна. Скатившись с облака, красавица нагишом плещется в озере. Дальше, дальше… Стихает за спиной журчанье ручья. Мотылек перемахивает его, не замочив копыт. Куда мы летим-едем? Если на Восьмое небо, нам к Сиэги-Маган-Аартык надо. Ладно, сестре виднее. Она, небось, сто раз тут летала…

Сопки – справа, слева. Оживают, наползают, растут – ближе, больше. Вот и небеса заслонили. Горы, утесы! Звезды пропали, луна пропала. Лишь белый стерх мчится в вышине, в черной бездне. Нутром чую: отстану – пропаду. Буду блуждать во тьме веки вечные. Копыта Мотылька грохочут по камням. Звук наотмашь колотится в скалы, возвращается, забивает уши затычками. В голове у меня со скрежетом ворочаются бокастые валуны – вот-вот наружу посыплются. «Да расширится моя голова!» Тесно в ней валунам, тесно. И вдруг – тишина. Я что, оглох?! Мотылек фыркает. Молодец! Слышу я, слышу. Просто скалы кончились. Небо – чужое, великанское. Звезд на нем – бай-даа! – прорва. Сияют на сто полетов стрелы. А кругом, куда ни глянь, простор – взглядом не охватишь! Ровный-ровный – ни сопки, ни лощины, ни бугорка малого. Мотылек по простору идет легко, приплясывает…

Где стук копыт?

Всюду – туман-растуман. Дышит, курится, клубится. Седые пряди у копыт косичками завились. Ноги Мотылька в седину по бабки уходят. Ну ладно, туман звуки глушит, это я знаю. Но ведь не совсем же? Должно там что-то быть, под туманом – земля, трава, камни?

Не туман – облака! Мы едем по облакам!

Еду-удивляюсь, и тут живот как схватит! Что? Нет, не от страха. Чего мне, сильному, бояться? От голода. Знаете, жевать на скаку – та еще радость. Язык бы не прикусить! Ничего, если приспичило, быстро привыкаешь. Один кусок я, правда, уронил: отварное ухо, любимое. Плевать, не жалко. Ну хорошо, жалко. Оно вам надо? Еду-жую, правой рукой повод держу, левой из котомки, вернее, из оленьего желудка начинку таскаю: цап – и в рот. Вильмулимуль подрастаял; что поверху лежит, вообще мягкое.

Уфф-ф! Вот уже и не голодный.

Зараза! Второй кусок роняю, и снова ухо. Облако взбурлило водой на огне, вспухло дымной шапкой. В шапке дыра-дырища: темный водоворот. Вззззыу-у-у-у! Кто-то вылетает, с воем несется мимо. Пока я соображаю, что надо бы испугаться, кого-то уже нет. Только зябким ветром обдало. Мотылек стрижет ушами, косится на меня с беспокойством.

– Ничего, – это Умсур из наднебесья. – Слышишь? Все в порядке.

Ага, в порядке! Вот, опять: вззззыу-у-у-у! И ледяным хвостищем по лицу. Ах ты ж! Вззззыу-у-у-у! Вззззыу-у-у-у! Духи, наверное. Если набросятся, я ведь и отмахнуться не успею! Еду, будто голый, огорчаюсь. Что ковали меня, что сливками натирали…

Вззззыу-у-у-у! Вззззыу-у-у-у!

Вззззыу-у-у-у?..

Вззу-у-у-у…

Отстали, сгинули. На сердце легче, но все равно тревожно. Облачный туман Мотыльку по брюхо. Белый стерх в поднебесье еле виден. Цепляюсь за Умсур взглядом из последних сил. Не упустить бы, не потерять!..

Мне часто снится путь на Восьмое небо. Во сне я вижу себя со стороны. Одинокий всадник на резвом коне – он едет по млечной пене сквозь вышнее бездорожье. Черная ночь. Белый всадник. Над ним – журавль, вылепленный из первого снега. Концы крыльев – темные проталины. И звезды. Множество любопытных звезд – я слежу за ними, а они следят за всадником. От этой картины захватывает дух. Во сне я не знаю, чем закончится мой путь. Я боюсь, что всадник не доедет до цели, что он никогда не станет мной – тем балбесом, кто смотрит на него из будущего.

Сон обрывается, я просыпаюсь. Во сне Юрюн Уолан ни разу не добрался до цели. Да что там до цели! – хоть куда-нибудь. Во сне он скачет до сих пор. Я еду…

Я еду. Следую за сестрой. Боюсь ее потерять.

Мой взгляд прикован к далекому белому стерху. Прикован так крепко, что сам мастер Кытай позавидовал бы. Поэтому я не сразу замечаю: пустошь закончилась. Небо блекнет, светлеет, выцветает. Позади разгорается сияние; розовое, оно ширится, наливается алым огнем. Восход. Облака горят под копытами Мотылька. От нас протянулась тень – длинная-предлинная. Головой тень упирается в край пустоши.

За краем – гора.

Как я раньше ее не заметил?!

Умсур снижается. Я придерживаю Мотылька. Мы останавливаемся на краю обрыва. Я заглядываю в расщелину. Облака под копытами – грязно-желтые, как песок. Ниже они белеют, расслаиваются. Глубоко внизу – так глубоко, что сердце в груди замирает! – обрыв тонет в серой мгле. Гора растет из мглы. Ее вершина вздымается надо мной. Склоны блестят на солнце. Багряные блики полыхают на гладких гранях. Гаснут, вспыхивают… Я моргаю, смахиваю слезы. Кровь колотится в висках – гулко, жарко.

Гора вращается. Гора сделана из железа.

Солнце за спиной. Там Восток; здесь Запад. Желтые Западные небеса. Слоисто-белые с изнанки. Восьмое небо. Нижний край. Железная гора…

Уот, помнишь? Твой голос в Кэй-Тугуте, свистульке-олененке…

– Столб! Должен быть столб!

– А ты не так прост, братец.

– И клеть!

– Узнал место?

Я не отвечаю Умсур. Запрокинув голову, я смотрю на вершину горы, пока у меня не начинает болеть шея. Вглядываюсь до огненных кругов перед глазами. Ничего там нет, на вершине. Ни столба, ни клети, ни Нюргуна. Уот, дуралей, напутал? Сестра ему наврала?

Это другая гора?!

Вздох облегчения вырывается сам собой. Мне стыдно. Мне стыдно. Мне очень стыдно. Неужели я рад, что моего брата здесь нет? Я что, боюсь? Я, Юрюн-боотур?! Я лазил за Нюргуном в Елю-Чёркёчёх! И ни капельки не боялся…

– Узнал место? – повторяет Умсур.

Она стоит рядом, по щиколотки в тумане. Красивая! Вся в белом, украшения сияют, а вокруг – солнечный ореол. Умсур из нас самая старшая, старше Мюльдюна, а на вид ей и двадцати весен нет. Врать бесполезно. Вранье она за триста сажен почует. Да и не умею я врать.

– Вроде, узнал…

Она указывает на вершину:

– Столб? Клеть?

– Ага…

– Не туда смотришь.

Рука опускается ниже. Гора с нутряным скрежетом поворачивается, в ржавом склоне открывается дыра. Вход? Пещера?

– Коня здесь оставь.

– А как же…

– Не пропадет. На обратном пути заберешь. Быстрее!

Я спешиваюсь. Треплю Мотылька по холке, прижимаюсь к храпу щекой:

– Жди, мой хороший. Я за тобой вернусь.

Мотылек тянется ко мне губами, но опаздывает.

– За мной!

Вход – напротив нас. Еще чуть-чуть, и будет поздно: гора повернется другим боком. Перед входом – узкий карниз, вроде того, на который я грохнулся в Елю-Чёркёчёх. Ох, далеко! Не допрыгну…

…пропасть – враг.

Враг!

Умсур взмывает в воздух. Стерх? Нет, как была, в человечьем облике. Я беру разбег. Облака проминаются под ногами, но держат. Лечу! Внизу крутится, бурлит серая мгла. Железный склон растет, надвигается…

Бум-м-м-м!

Гулкий звон долго не затихает. Или это у меня в ушах звенит? Стою на четвереньках: карниз, опасный краешек. В руки-ноги колотится мерный стук. Кажется, что в горе стрекочет сверчок-боотур. А вход-то широченный! Сажен[44] тридцать в поперечнике, не меньше. Это сверху он маленьким казался. Оглядываюсь. Мотылька не видно – ну да, гора, наверное, уже провернулась…

– Идем, – говорит Умсур.

4. Вот брат твой, Юрюн

Столб был огромен.

Коновязь – вот что первое пришло мне на ум. Свадебная коновязь невесты. Почему невесты? Ну, у нее сверху такая штука, вроде чорона. И здесь похожая штука есть – высоко-высоко, под самой маковкой горы-горищи. Из штуки торчала здоровенная полоса, словно кто-то взял лук, прицелился – хлобысть! – и вогнал в навершие боевую стрелу. Насквозь прошиб, да! Вон, с одной стороны – короткий конец с оперением, а с другой – длинный с наконечником в виде ладошки, только мне его не видно. Я так думаю, что в виде ладошки, но не уверен. Если внимательно смотреть на стрелу, она размывается, превращается в марево, где роятся желтенькие светлячки, и так, маревом, уходит в твердыни утесов. Когда мы подъезжали к горе… Нет, не помню. Кажется, ничего наружу не торчало.

Наверное, мы не с того боку подъехали.

Невестина коновязь вырезается из сосны. Древко стрелы – из лиственницы или березы. Здесь все было из железа. Столб, навершие, стрела и вообще всё-всё, включая горные уступы. Ржавое железо, полированное железо, черненое железо, начищенное до блеска; витое, крученое, гнутое, чистое, с резным орнаментом – будь я кузнецом, с ума бы сошел от счастья. Нижней частью столб уходил в недра горы и дальше, глубже: через слои небес в Средний мир, а оттуда – в гибельные пропасти Нижнего мира, в какую-нибудь Елю-Чёркёчёх или даже в глубины ледовитого моря Муус-Кудулу. А что? Обычное дело. Вот берег Муус-Кудулу, вот красный песок, вот прибой ломает подмерзший припай, шелестит рыхлой шугой[45]; тут живет дедушка Сэркен, а тут, по соседству – адьярай Уот, и между их жилищами – уруй-уруй! – торчит основание этого жуткого столба, на который я уставился дурак дураком, аж слюни пустил.

Ось миров, точно вам говорю.

Ось миров окружала тьма-тьмущая колес, колесиков и колесищ. Они располагались вкривь и вкось, друг над другом, стоймя, в наклон, через неравные промежутки – короче, порядка тут было меньше, чем в чащобном буреломе. Края одних колес украшали зубчики, края других оставались гладкими, и где-то зубчики сцеплялись, отчего колеса крутились вместе, а где-то кручение шло вразнобой или вообще останавливалось. Начинка горы стучала, скрипела, погромыхивала. Блеск скорее морочил, чем позволял хорошенько разглядеть мельтешение колес. Спасало другое – в венчиках цветов, выточенных из металла с искусством, превосходящим мастерство Кытая Бахсы, лежали глыбы драгоценных камней: багровые, красные, пунцовые. Тусклые огоньки горели в их сердцевинах, многократно отражаясь в бесчисленном сонме граней. Казалось, камни – юрты, в которых теплятся очаги.

– Голова кружится, – пожаловался я.

– Осторожно, – сказала Умсур. – Упадешь – пропадешь.

– Долго лететь?

Это я пошутил, если что.

– Вечно.

Не знаю, шутила ли она. Не уверен.

Я уже говорил вам, что столб поворачивался? Медленно-медленно, неприятными, похожими на судорогу рывками. По всей длине столб украшала, а как по мне, так уродовала резьба: тьма-тьмущая валиков и загогулин. Резьба больше скрадывала, чем подчеркивала движение исполинской оси миров. Наверное, поэтому я заметил вращение, осознал и принял особую жизнь столба лишь тогда, когда увидел его. Нет, я не про вращение. То есть, вначале про вращение, а теперь уже совсем про другое. И не про столб – его только слепой не заметил бы сразу.

Я про моего брата.

– Арт-татай[46]!

Даже колоссальность столба не могла затмить мощь Нюргуна. Дело не в размерах, да и то сказать, Нюргун был пленником столба, а не столб – резной палочкой Нюргуна. Я слишком хорошо знал, как расширяются и усыхают истинные боотуры, чтобы придавать значение сиюминутному облику. Дюжий детина, рядом с которым Мюльдюн-силач выглядел бы младшим братом, еще только собравшимся ехать в Кузню, Нюргун спиной намертво приклеился к столбу. Голяк голяком, похожий на чудовищного младенца – или на бесстыжего дурачка, нагишом выскочившего из юрты на мороз – он все время дергался, словно жук, присевший отдохнуть на кору сосны, липкую от смолы-живицы. Силу, вложенную в эти рывки, мне сложно было представить. Столб оставался неподвижен, если не считать вращения, но я поклялся бы, что он содрогается от бешенства плененного боотура. Дрожь столба, невидимая глазу, отдавалась во мне: тошнотой подкатывала к горлу, колотилась в животе, сжимала сердце в мягком кулаке. Я еще подумал, что меня тошнило с самого начала, и поджилки тряслись, просто я связал это со страхом высоты, с потрясением при виде жутковатой начинки горы, а не с потугами Нюргуна освободиться.

Да, живица. Я не зря вспомнил липкую кору сосны. Волосяной аркан, которым по словам Уота скрутили пленника, оказался ложью, чепухой, объяснением для легковерных. В том месте, где висел Нюргун, столб густо покрывала зеленоватая слизь. Она булькала, пенилась, вздувалась пузырями, похожими на волдыри от ожогов. Прислушавшись, я различил бормотанье, до омерзения похожее на членораздельную речь. Я не знал языка, на каком разговаривала дрянная слизь. Алып-Чарай, вспомнил я. Алып-Чарай[47] – смертельно опасный засов, запирающий часть путей в Нижний мир, преграда для тех, кто слишком спешит к своей смерти. Если верить дедушке Сэркену, боотуры-торопыги вляпывались в Алып-Чарай с разгону, и обратного пути для бедолаг уже не было. Да ну, глупости! Здесь вам, извиняюсь, небеса, да еще Восьмые! Откуда на небесах взяться волшебным слизнякам-привратникам Нижнего мира?

Неоткуда, а вот поди ж ты…

Слизь мерцала: болото поздним вечером. Клубки света катались по ней, оставляя ядовито горящие следы. Алып-Чарай радовался, что заполучил такую лакомую добычу. Нюргун прилип к столбу затылком, плечами, спиной, ягодицами, бедрами, голенями, пятками. Руки он раз за разом выдирал из слизистой трясины, но почти сразу цеплял зеленую пакость, увязал в ней – и все начиналось по новой. Мне померещилось, что в момент высвобождения рук из недр горы доносился низкий утробный звук, похожий на мычание свирепого быка – и стихал, едва мощные руки Нюргуна утрачивали свободу.

– Нравится? – спросила Умсур.

– Глаза болят, – ответил я невпопад.

Мне мерещились черные столбы поменьше – стволы деревьев, выросших из дыма подземных кузниц. Роща под осенним ветром, они тряслись вокруг Нюргуна, рассекаемые вращением зубчатых колес. Мне чудились колодки на ногах брата, цепи, сотней витков охватившие его торс. Я вглядывался до рези под веками: ну да, шея захлестнута арканом. Но стоило моргнуть, повернуть голову, отвлечься на краткий миг, и черные столбы рассеивались, цепи исчезали, аркан превращался в жилы боотура, набрякшие от прилива крови. Оставался главный столб, и колеса с зубчиками, и зеленоватая слизь, бормочущая тихую чушь.

И, конечно же, Нюргун.

– Зачем его приковали? Что он сделал?

– Он чуть не сбежал.

5. Чем он плох?

– Куда?

– Неверный вопрос, – Умсур вздохнула.

Ветер трепал полы рысьей дохи, обнажал подшерсток, густой и пышный. Вместо того, чтобы надеть доху в рукава, Умсур накинула ее на плечи, поверх своих удаганских одежд: белых-белых, с длиннющей бахромой по подолу, до самых щиколоток. Бродяга-ветер норовил сорвать, сбросить доху с женщины, как тучу срывает со снежной вершины горы.

– Ты лучше спроси: когда? Он чуть не сбежал при рождении. Мы едва сумели его остановить. Если бы не Мюльдюн…

По спине у меня потекла струйка холодного пота: от затылка к копчику. «Яму закрывают крышкой, а сверху наваливают земляной курган, чтобы боотур не сбежал. Он, как из утробы выпадет, крышку откинет, курган развалит – и давай дёру! Тут держи, не зевай! Если крышка не задержит, курган не остановит, отец не схватит за левую ногу…» Я был уверен, что Кустур врет. Ну, не врет – сказки рассказывает, чтобы интересней было. Интересно, что же такое слышал мой приятель Кустур, если запомнил, переложил на свой лад? А главное, от кого – от отца-кузнеца? От дедушки Сэркена?!

– Мы хотели его довести, – Умсур надвинула шапку на лоб. Тень упала на резкие птичьи черты лица сестры, состарив ее на тыщу лет. – Я про колыбель в Елю-Чёркёчех. Третья – молодильная, вторая – исправительная. Надеялись, что доведем. Мало ли чего мы хотели? Мы ошиблись. Пришлось тащить сюда, ко мне.

– Довести? – злоба распирала меня. Так бродящий кумыс грозит разорвать тесный, плотно закупоренный бурдюк. – Довести до чего? До безумия? До смерти?!

– До приемлемого состояния.

– А так просто вы не хотели его принять? Я бы на его месте…

– Что – ты?

– Я бы тоже от вас сбежал! Чем он плох?

– Он слишком хорош. Он лучший, самый лучший. Когда он расширяется, он не знает границ. Это скверно, малыш, очень скверно. Ты уж поверь мне на слово, ладно? Но это полбеды – если он, сильный, схватится с другим сильным, противник Нюргуна тоже теряет границы, – Умсур щелкнула пальцами: раз, другой, третий. Кажется, она подбирала верные слова. – Выходит из берегов, понял? А сила – такая упрямая штука… Если где-то прибудет, где-то обязательно убудет.

– Точно? – усомнился я.

– Точно. Таков закон. Не веришь, спроси у отца.

– И что?

– Если силы где-то убудет чересчур, Осьмикрайняя покатится в тартарары. Но и это не все. Нюргун младше тебя, братец.

– Ну да!

Врет, подумал я, глядя на Нюргуна, рвущегося прочь из слизистых пут. Если врет в этом, значит, врет во всем. Ей нельзя верить. Я тряхнул головой, гоня прочь детскую доверчивость. Волосы упали мне на лицо, как тень от шапки – на лицо Умсур. Нет! Волосы упали мне на лицо, как спутанная копна кудрей закрывала Нюргуну лоб и глаза. Я содрогнулся, как Нюргун. Передернулся всем телом, как Нюргун. Хотелось на волю – туда, где я ничего не знал о втором старшем брате, и был счастлив.

Умсур взяла меня за плечо:

– Ты верь мне. Хорошо? Ты видишь тело, а я говорю про разум. Он старше тебя плотью, но младше рассудком. И всегда будет младше, даже через сто лет. Тут уж ничего не поделаешь, Юрюн. Хоть в каждой колыбели лежи до кровавых пролежней – ничего.

– Младше? – я вырвался. Мне это не составило никакого труда. – Не знает границ? Чуть не сбежал? И вы мучили его в железной колыбели, а потом приковали к столбу на веки вечные?! Да есть ли семья добрее нашей?! Мне впору гордиться!

– Мы думали, так будет лучше. Ты считаешь иначе?

– Да!

– Вот, – Умсур указала на столб. – Поступай, как считаешь нужным. Хочешь, спасай. Хочешь, я уведу тебя отсюда. Семья подчинится твоему решению, Юрюн-боотур.

– Ага, подчинится, – хохотнул я. – Держи карман шире!

И вторая струйка пота пролилась вдоль хребта, когда осколок льда вонзился мне под ребра. Я вдруг понял с убийственной остротой: да, они подчинятся. Для этого Юрюна Уолана и привезли сюда. Ты хотел, сильный? Ты получил, что хотел. Семья на совете передала тебе право решать, и ты сейчас свалишься вниз, в жернова зубчатых колес, потому что нет ноши тяжелее, чем свобода выбора. И Умсур не поможет тебе ни капельки: будет стоять, смотреть и соглашаться с тобой, что бы ты ни сделал. Соглашаться – это ведь не значит помогать, правда?

Не знает границ. Всегда будет младше. Громадный дядька, пленник столба. Если выбор за мной, то и последствия – на мне. Кем я буду при Нюргуне? Нянькой? Сторожем? Столбом?!

Волшебной боотурской слизью?

– Что ты делаешь? – спросила Умсур. Сестра отошла на шаг, к черному провалу входа, ведущего на карниз. Она разглядывала меня так, будто впервые встретила в ночной чаще, а не подмывала мне в детстве пухлую ребячью задницу. – Вот прямо сейчас: что ты делаешь, Юрюн?

– Расширяюсь, – огрызнулся я. – Расту. Вооружаюсь.

– Зачем? Здесь есть враг?

– Есть.

Она не удивилась моему ответу. Видела, что я ее обманываю, что я остаюсь прежним, маленьким, безоружным, и нисколечко не удивилась. А может, она видела, что я, сам того не ведая, говорю чистую правду. Умсур в семье не без оснований считалась умницей, а мне до своей случайной правды – еще расти и расти, уж извините.

– Кто? Я? Нюргун?

– Я.

– Ты?

– Я – враг. Я слишком много думаю.

– Это плохо?

– Для боотура?

– Да.

– Плохо. Плохо. Очень плохо.

И я прыгнул в гущу вертящихся колес.

А что? Обычное дело.

6. Бег в жерновах

Я ничего не запомнил.

Я уже говорил вам, что мне снится моя жизнь? Только жизнь, только моя, и ничего сверх этого? Так вот, снилась мне и зубчатая начинка горы, и здоровенный мальчишка в доспехе. Скачки по блестящим дугам, полосам, венчикам. Прыжки, кувырки. Я и сейчас, едва закрою глаза, вижу: железо и драгоценные камни.

Вертится, движется, проворачивается.

Зубчатый обод. Нет, не Обод Небес, хоть и похож. Блестит начищенной медью, выворачивается из-под ног. Стою на нем, сильный. Держу равновесие, сильный. Обод несет меня. Мир вращается. Кутерьма металла: сталь, серебро, золото. Стрекот, стук, скрежет. Нюргун едва виден. Мне нужно к нему.

Прыгаю.

– Где брат твой, айыы? Вызволил бы его? – спрашивает мертвый, нет, еще живой Омогой.

Вот он, брат мой.

Я иду. Я уже иду.

Колесо крутится быстро. Очень быстро. Очень-очень быстро. Не удержусь. И не надо! Отталкиваюсь. Лечу! Стальные клыки лязгают над ухом. Откусят! Мимо. Узкий столб: хватаюсь, цепляюсь, лезу. Соскальзываю. Лезу. Соскальзываю. Лезу. Столб качается: туда-сюда, туда-сюда…

– Молчи, дурак!

– Это я дурак, бёгё? Мои братья на свободе…

Удар. Хруст. Шея Омогоя ломается…

Свобода. Хочешь на свободу, Нюргун? Я иду к тебе. Бегу. Ползу. Вот и вершина столба-качелей. Узкая, с ладонь, серебряная тропа ведет в дебри живого железа. Прыгаю. Нога скользит. Распластываюсь на сверкающем брусе. Встаю. Иду. Пригибаюсь. Ныряю под жужжащий металл.

– Вот был бы у меня брат. Не Мюльдюн – другой, тоже старший…

– Повадился горшок по воду ходить, – отвечает дедушка Сэркен. – По кривой дорожке. Гляди, Юрюн, голову не расшиби.

Едва успеваю пригнуться. Над головой проносится исполинская колотушка. Меня обдает жарким ветром. Ветер несет запах разогретого металла, как в Кузне. Колотушка возвращается, блестит, слепит глаза. Перескакиваю на желоб. Он ездит вперед-назад, вроде полоза от саней. С желоба – на меленькое зубастое колесико. Я уже близко. Осталось чуть-чуть.

– Разве ж это брат? – спрашивает мастер Кытай. И отвечает: – Твой брат – это да. Такая работа в жизни один раз случается.

Да, я помню: между вопросом и ответом Кытая Бахсы минуло несколько дней. Ну и что? Тогда – дни, сейчас – миг единый. Время, оно хитрое. Особенно здесь. Стук, шуршание, грохот. Так, наверное, звучит время. Так оно смеется. Надо шевелиться – прыгать, карабкаться, уворачиваться – чтобы время не разжевало меня в кровавую кашу.

Бездна Смерти. Река из огня. Железные колыбели.

– Его забрали. Давно. Уходи.

Бормотанье далекой слизи: ближе, ближе. Ритм пронизывает меня насквозь тысячей стрел. Высасывает силы, превращает в юношу, мужчину, старика, мертвеца. Вокруг лязгает, стрекочет время. Я несусь вперед, к столбу, и Нюргун рвется из пут все сильнее, будто чует мое приближение.

– У меня брат знаешь какой?

– Какой?

– Самый сильный, вот какой! Нюргун, Самый Лучший!

Я же не знал, что говорю Уоту чистую правду!

Теперь знаю.

Я не уверен, что все было именно так. Я ничего не запомнил. Вероятно, я придумал этот бег в жерновах. Чем-то же надо заполнить провал в памяти? Если так, то я придумал и падение, когда до столба оставалась самая малость. Нога поехала на скользкой поверхности, я сорвался вниз, удерживаясь кончиками пальцев за край зубца, пока меня от подошв до бедер перемалывало в труху, и вот – пальцы отпустили опору.

Все.

Конец.

* * *

– Я умер?

– Ты его освободил, – сказала сестра.

– Я не добежал.

– Это не важно. Здесь многое – не то, чем кажется.

– Он же прикован! Он в плену!

– И останется прикован еще на пятнадцать лет.

– Почему?

– Ты не добежал ровно на пятнадцать лет. Это к лучшему, Юрюн. Ему все равно, а ты успеешь подрасти. Боюсь, сейчас ты бы не справился. Пятнадцать лет – это сущие пустяки. Ты уж поверь, я знаю, что говорю.

Я посмотрел на столб, содрогающийся от безмолвной ярости Нюргуна.

– Нет, – прохрипел я. Мне казалось, что это я рвусь из пут. – Сущие пустяки? Пятнадцать лет – это целая вечность. Почему не сейчас?

Умсур развела руками, словно крыльями:

– Я ничего не могу сделать. Надо ждать.

– Мне разрешат навещать его?

– Когда захочешь.

– Я вернусь, – крикнул я над скрежетом горной требухи. – Слышишь?

– Он не слышит. Не кричи зря.

– Я буду приходить к тебе! Мы уйдем отсюда вместе!

И слизь всхлипнула, а столб задрожал, когда Нюргун рванулся ко мне.

Эпилог, или Пять лет спустя