– Честно? Не люблю летать, аэрофобия у меня. Если бы ее не было – фиг бы ты эту синекуру получил!
Успокаивает одно: дома никто не теребит и не подталкивает к научным подвигам. Раньше, когда произносилось слово «диссертация», Валерия начинала мягко давить, мол, никто не запрещает экспериментировать, торить новые пути, иначе говоря – мечтать о журавле в небе. Признают когда-нибудь, но, скорее всего, после смерти, так что лучше синица в руках, то есть докторская, каковая автоматически поднимет и авторитет, и материальный статус! Теперь шкаф окончательно опустел; и туфельки из прихожей безвозвратно исчезли. Почему они вообще здесь находились, туфельки? Может, была любовь? Хотелось верить, во всяком случае, им было о чем поговорить. Иногда они говорили часами – Валерию тогда не раздражали ноу-хау (ее словечко!) Ковача, наоборот, восхищали. Собственно, они и сошлись на этой почве, когда в мастерской знакомого художника Ковач демонстрировал фотографии с портретами пациентов и его в очередной раз тащили на аркане в Союз художников. Стройная, яркая, плюс не весьма трезвая, Валерия буквально вцепилась в него, выпытывая секреты создания изображений.
– Почему ваши скульптуры из пластилина?! Это же недолговечный материал!
– А я не претендую на вечность.
– Как это?! Роден претендовал, а вы не желаете?!
– Не желаю. Мои портреты и бюсты работают здесь и сейчас.
– Ничего не понимаю…
Хозяин мастерской, хохоча, подливал вино в бокалы.
– И не поймешь, Лерочка! Ковач всех нас обскакал, он своими творениями в гущу жизни пробился! Мы и так и этак стараемся, а он раз – и в дамки! Погоди, когда его заметят, Фрейд будет нервно курить в сторонке!
В те годы над головой Ковача сиял ореол непризнанного гения, и женщина растаяла, увлеклась, поверила, чтобы вскоре переехать к нему жить в ожидании будущей (а как же!) славы. Жаль, что путь к славе изобиловал даже не ухабами – ямами, в которых любые мечты можно похоронить. Вот почему спустя годы и возникла синица в руках, поскольку журавль, похоже, улетел на длительную зимовку…
Когда возвращается в пустую квартиру, накатывает тоска. Не может все сразу исчезнуть – вот, например, фартук в цветочек остался на кухне. В ванной на полочке маячит пузырек из-под туалетной воды – пустой, он все равно пахнет Валерией, это ее любимый запах. Всякие мелочи, что накопились за годы совместной жизни, выступают сейчас в роли свидетелей, утверждающих: ты виновен! В чем?! А во всем! Нечего гоняться за журавлями, нормальную жизнь человеку сначала организуй! Одна из мелочей – пушистые тапки, что были привезены ею из последней поездки. Ковач механически надевает их, ходит по комнате. Теплые, мягкие, они тянут в сторону семейного уюта; а поскольку тот утрачен – срочно сбросить их с ног! Лучше ходить в носках, нет – босиком, чтобы выкинуть из сердца то, чего не вернешь!
Он силой усаживает себя за стол. Время действительно есть, он подготовит блистательный доклад о новых препаратах, выпрямляющих закрученные извилины, чтобы участники конференции ахнули: «Надо же, какая безукоризненная систематизация! Как все стройно, логично, понятно! Докторскую степень ему вне очереди, да что там – это готовый членкор!»
Стоя на трибуне, Ковач раскланивается.
– Спасибо, коллеги… Думаю, вы преувеличили мои скромные достижения.
Зал продолжает аплодировать:
– Ничего подобного! Мозг – сложная машина, но вы успешно разгадали алгоритмы его работы! Браво, господин Ковач!
– Погодите, погодите… – машет он руками. – На самом деле тайна работы мозга лежит за пределами мозга!
И тут наступает гробовая тишина. Участники конференции переглядываются, ерзая на стульях, кажется, сейчас эти стулья полетят в докладчика. «Что за ересь?! За какими пределами, черт возьми?! Еще скажите, что врач вашего (нашего?) профиля должен обладать талантом эмпатии, вживаться в мрачный мир психотических фантазий, пропускать их через себя, короче, должен сам немножко заболеть! Скажите, что с каждым больным нужно возиться отдельно, что нет универсальных диагнозов, любой поврежденный умом достоин отдельного названия своего недуга, ибо все мы уникальны и неповторимы!» – «Но я такого не…» – «Говорил, говорил! И писал! Про цитату из Льва Толстого напомнить? Который высказался в духе, мол, сумасшедшие дома изобретены человечеством с тайной целью уверовать в свою разумность? Но он же не врач, писака-фантазер! Кстати, правильно его от церкви отлучили, насчет догматов он тоже фантазировал будьте-нате! Но вы-то профессиональный медик! А в нашей среде догматы почище церковных, шаг влево, шаг вправо – побег, а значит, расстрел на месте!»
– Хотите меня расстрелять?! – Ковач начинает сползать с трибуны.
– А что еще делать?! – несется из зала. – Вы же штрейкбрехер, предатель общего дела! Это ведь вы утверждали, что психиатрия не просто стала по-новому изучать психические болезни, а что она сама их создала! Вдумайтесь – мы создали болезни! А тогда, по-вашему, следует отстраниться от всех наших наработок, концепций и осмыслить безумие как некую глобальную структуру! Что вообще за устаревший термин – безумие? Мы давно осуществили ее классификацию, а вы тут тень на плетень наводите! Хотите восстановить безумие в своих правах! Чтобы оно получило возможность говорить о себе не на языке психиатрии, а на своем собственном языке!
– Ну да, этот язык нам неизвестен, мы только пытаемся его понять… Но за такое не расстреливают!
– Еще как расстреливают! К стенке давай! Глаза завязать? Мы же видим: тебе страшно! Писать всякую чушь было не страшно, а вышел на публику – в штаны напрудил! Короче, взвод, товсь! Целься… Пли!
Итог: доклад стопорится. Ему неинтересно то, что легко укладывается в прокрустову схему: тесты, результаты, статистика, обобщения. Интересно – что не укладывается, что требует вдохновения, безумного напряжения, но при этом – дает результаты! Он мог поклясться начет результатов, да только кому нужны его клятвы? Стройную теорию из его практики не слепишь, в академические формы не запихнешь, а тогда по-прежнему придется партизанить, быть непризнанным (и гонимым!) подпольщиком…
И все же он достает свою картотеку, фрагменты записей, ксерокопии статей, которые с трудом удавалось пробить в специализированных журналах, и в растерянности взирает на эти анналы. В стандартную форму отливалась, пожалуй, одна тема – безумие людей культуры. О, сколько копий было сломано на этом пути еще в студенчестве, когда безусым юнцам хотелось запихать в психушку весь белый свет, и в первую очередь – гениальных творцов. Там ведь в кого ни плюнь – больной или пребывает в пограничном состоянии! Кафка – шизофреник, Сальвадор Дали – параноик, Есенин – классический депрессант. Да, да, и пресловутый Черный человек – первейшее тому подтверждение! И ворон Эдгара По, весьма далекого от душевного здоровья, и Лесной царь Гёте – все это неопровержимые продукты больного (в прямом смысле!) воображения. На что уж здравомыслящим скептиком был Антон Павлович, так нет же, и его шизуха задела крылом, иначе не написал бы своего «Черного монаха»!
Особо буйствовал сосед по общежитию Рушайло. Этот скрупулезно нарывал свидетельства съехавшей крыши в мировой культуре, после чего за бутылочкой пива развлекал собратьев-студиозусов, безапелляционно вынося диагнозы.
– А не составить ли нам историю болезни… Да хотя бы товарища Мандельштама! Еще одно, понимаешь, солнце русской поэзии! Не возражаете?
– Валяй! – махали руками собутыльники.
– Тогда смотрите, что пишет наш больной: «Дано мне тело, что мне делать с ним?» Вникаете?
– Не, пока не вникаем!
– Ну, как же, наш учитель Фрейд считал, что тело является основой человеческой идентификации. Но наш больной не пишет: «Мое тело – это Я», он вроде как расщепился со своим телом! Лирический герой, сиречь альтер эго автора – не тело; тело ему, видите ли, дано! Теперь вникаете?
– А-а, теперь – конечно!
– Плохо, что этого вовремя не увидели! – разводил руками Рушайло. – Но хорошо, что это заметили мы, профессионалы. Значит, записываем в историю болезни: «Для пациента Мандельштама тело представляется внешним даром». Далее фиксируем в карточке элементы депрессии, ведь наш больной всерьез озадачен: «Что мне делать с ним?» То есть с телом? Короче, первоклассный клинический материал, коллеги, можно хоть сейчас выписывать рецепт!
Следовал взрыв хохота, а Рушайло, войдя во вкус, листал дальше синенький томик, взятый у сокурсницы, обожавшей поэзию.
– Это еще что! Вот настоящий перл: «И сознанье свое затоваривая // Полуобморочным бытием, // Я ль без выбора пью это варево, // Свою голову ем под огнем?» А? Там он от тела отказывается, здесь свою голову съедает! Эй, санитаров сюда! Смирительную рубашку Осипу Эмильевичу!
Они ржали, крича наперебой про эпилептика Достоевского, циклотимика Пушкина, даже Иисуса Христа записали в однозначные психопаты.
Что любопытно, Рушайло по прозвищу «Разрушайло» перед выпуском впал в запой, а вскоре на горизонте замаячила депрессуха. Сокурсница, балдевшая от стихов и бывшая предметом его воздыханий, внезапно выскочила замуж за другого! Рушайло стоял на коленях возле общежитской комнаты, осыпал девушку розами, только букеты увядали в коридоре, да и сам незадачливый хохмач увядал на глазах, превратившись в невротика и едва не завалив диплом. То есть в каждой шутке, как говорится, лишь доля шутки.
Позже Ковачу пришлось столкнуться с вполне уважаемыми специалистами, что на голубом глазу утверждали, мол, Хармса я лечил был так, а Бунюэля – этак! Любое напряжение ума и души трактовалось ими в контексте намечающегося сумасшествия, а о воображении, бесценном человеческом даре, они высказывались исключительно в русле болезненных фантазий.
В беседах с Бурихиным тоже затрагивали эту тему.
– Опасное дело – рассматривать душевный мир человека исключительно глазами психиатра! – говорил учитель. – Тут не только любой, кто дает волю воображения, выглядит больным – каждый аффект выбивается из нормы! Вы труды Нор-дау читали?